Текст книги "Быть хирургом. Записки старого врача"
Автор книги: Николай Пирогов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
Чрез год после нашего прибытия в Дерпт началась турецкая война 1828 года, и нам пришлось распрощаться с некоторыми из наших новых дерптских знакомых. На эту войну уехал от нас Владимир Иванович Даль (впоследствии [писавший под псевдонимом] «Казак Луганский»).
Это был замечательный человек, сначала почему-то не нравившийся мне, но потом мой хороший приятель. Это был прежде человек, что называется, на все руки. За что ни брался Даль, все ему удавалось усвоить. С своим огромным носом, умными серыми глазами, всегда спокойный, слегка улыбающийся, он имел редкое свойство подражания голосу, жестам, мине других лиц; он с необыкновенным спокойствием и самою серьезною миною передавал самые комические сцены. Подражал звукам (жужжанию мухи, комара и проч.) до невероятия верно. В то время он не был еще писателем и литератором, но он читал уже отрывки из своих сказок. Как известно, прежде лейтенант флота, Даль должен был оставить морскую службу отчасти потому, что страдал постоянно на корабле морскою болезнью, а отчасти за памфлет в стихах, написанный им на адмирала Грейга. Даль переседлал из моряков в лекари; менее чем в четыре года выдержал отлично экзамен на лекаря и поступил в военную службу. Находясь в Дерпте, он пристрастился к хирургии и, владея между многими другими способностями необыкновенною ловкостью в механических работах, скоро сделался и ловким оператором; таким он и поехал на войну; потом он сделал и польскую кампанию, где отличился как инженер и пионер; а по окончании вступил ординатором в военно-сухопутный госпиталь и вскоре переседлал из лекарей в литераторы, потом в администраторы и кончил жизнь ученым, посвящавшим много лет составлению своего лексикона, материал к которому в виде пословиц и поговорок он начал собирать еще, кажется, до Дерпта.
В его читанных нам тогда отрывках попадалось уже множество собранных им, очевидно, в разных углах России поговорок, прибауток и пословиц.
Первое наше знакомство с Далем было довольно оригинально. Однажды, вскоре после нашего приезда в Дерпт, мы слышим у нашего окна с улицы какие-то странные, но не незнакомые звуки: русская песнь на каком-то инструменте. Смотрим – стоит студент в вицмундире; всунул он голову чрез открытое окно в комнату, держит что-то во рту и играет: «Здравствуй, милая, хорошая моя», не обращая на нас, пришедших в комнату из любопытства, никакого внимания. Инструмент оказывается органчик (губной), а виртуоз – В. И. Даль; он действительно играл отлично на органчике.
После Дерпта я встретился с Далем в 1841 году в С.-Петербурге, когда он служил у министра внутренних дел Перовского, и нередко сходился с ним в нашем обществе, составленном из дерптских приятелей[280]280
Имеется в виду кружок врачей, объединившихся вокруг Пирогова, – так называемый Пироговский ферейн. Пирогов сделал в нем за 12 лет 140 научных докладов.
[Закрыть].
Польская революция шла рука об руку с французскою, после которой Николай Павлович осерчал на французов и запретил русским ездить во Францию. Да мало того: до 1833 года нас никуда за границу не хотели пускать. Так мы и просидели в Дерпте сверх положенных еще два года; мне, однако же (впрочем, и другим), зачислили эти годы в пенсию, после моего ходатайства у военного министра в 1850-х годах.
Вместе с польскою революциею явилась и первая холера в России. Мы только слушали и ждали. Наконец, она добралась и до Дерпта. Первый случай встретился между нами; один из нас, некто Шрамков из Харьковского университета (фармаколог), странный ипохондрик, чернолицый, с желтоватым оттенком, вдруг к вечеру занемог чисто азиатскою холерою и ночью, чрез шесть часов, Богу душу отдал.
Мы, медики, были неотлучно при постели больного; растирали, грели, делали что могли; привели двух профессоров: Замена[281]281
Г. Ф. Э. Замен (1789–1848) – профессор диететики и терапии в Дерпте с 1826 по 1847 г.
[Закрыть] (терапии) и Эрдмана (фармакологии). Ничего не помогло. Замен даже, кажется, струсил немного и ушел как-то очень скоро, но Эрдман, старик, остался вместе с нами. После того холера появилась в инвалидном лазарете в конце города.
Вообще, однако же, она была умеренная и продолжалась не более шести недель (в октябре). Я, пришед домой, поутру, от покойника Шрамкова, вдруг как-то внутренне струсил, почувствовав какое-то неприятное ощущение тоски и страха прямо под ложечкою. Мне казалось, что меня скоро начнет рвать или же что я упаду в обморок. Я взял тотчас же теплую ванну, принял несколько опийных капель, напился чаю, согрелся и заснул. Встал здоровым. Уже на другой день я стал ходить в инвалидный лазарет и почти ежедневно вскрывал холерные трупы. В это время прибыли в Дерпт, из Москвы и Петербурга, два французские врача: Гемир Лорен, сделавший кругосветное путешествие, и другой еще, имени которого не помню. Оба они присутствовали при моих вскрытиях в лазарете; увидев их (т. е. вскрытия холерных) едва ли не в первый раз, тотчас же принялись записывать найденное и очень были изумлены, когда я, желая отличиться и похвастаться перед иностранцами, принялся препарировать узлы сочувственного нерва, солнечное сплетение и т. п. Французы не ожидали, что русский в состоянии будет легко и скоро обнаружить пред ними для исследования почти все главные узлы груди и живота. Они выразили мне свое удовольствие тем, что начали приглашать в Париж.
Наконец, я решился идти на докторский экзамен, и, полагаясь на уверение Мойера, что он (т. е. экзамен) будет для меня снисходителен, я к нему вовсе не приготовлялся. Но, желая по упрямству показать факультету, что иду на экзамен не сам, а меня посылают насильно, я откинул весьма неприличную штуку.
В Дерпте делались тогда экзамены на степень на дому у декана. Докторант присылал на дом к декану обыкновенно чай, сахар, несколько бутылок вина, торт и шоколад для угощения собравшихся экзаменаторов (т. е. факультета, свидетелей и т. п.). Я ничего этого не сделал. Декан Ратке принужден был подать экзаменаторам свой чай. Жена профессора Ратке, как мне рассказывал потом педель, бранила меня за это нам чем свет стоит. Но экзамен сошел благополучно, и оставалось только приняться за диссертацию. Но она взяла времени более года.
Меня уже прежде интересовала, в хирургическом и в физиологическом отношениях, перевязка брюшной аорты, сделанная тогда только однажды на живом человеке Астлеем Купером[282]282
А. Г. Купер (1768–1841) – английский хирург; случай, упоминаемый Пироговым, он опубликовал в 1818 г
[Закрыть].
Случай этот окончился смертью. Но оставалось решить, действительно ли эта операция может быть произведена с надеждою на успех. Я стал делать опыты над большими собаками, телятами и баранами. Всех долее после этой перевязки жил у меня один баран в селе Садере (имении Штакельберга, в котором я гостил летом у Мойера, верст 15 от Дерпта).
Результатом всех моих опытов и наблюдений было то, что в большей части случаев перевязка брюшной аорты, замедляя внезапно кровообращение в больших брюшных артериальных стволах, причиняет смерть чрез онеменение спинного мозга (паралич нижних конечностей) и приливами крови к сердцу и легкому. Но кровообращение после перевязки аорты не прекращается в нижних конечностях, и кровь тотчас же после перевязки струится из ран бедренных артерий; а перевязка аорты, сделанная постепенно (чрез постепенное сдавливание артерии с помощью ручного прибора), хотя переносится довольно хорошо, дает, однако же, повод к последовательным кровотечениям.
Диссертация вышла для молодого докторанта неплохая.
Потом, в бытность мою в Берлине, когда я представил ее знаменитому тогда Опицу, то он тотчас же велел перевести ее на немецкий язык (она была написана на латинском под именем: «Num vinctura aortae abdominalis in aneurismate inguinali adhibitu facile ac tutum sit remedium»[283]283
Является ли перевязка брюшной аорты при аневризме паховой области легко выполнимым и безопасным вмешательством (лат.).
[Закрыть]) и напечатал ее в своем журнале («Journal der Chirurgie und der Augenheilkunde» v. Dr. Graefe und Prof. von Walther).
Мойер чем делался старее, тем более и обленивался. В последний год нашего пребывания в Дерпте он поручал мне делать многие операции. Однажды я перевязал бедренную артерию, вылущил бьющуюся аневризму височной артерии, вылущил ручную кисть, сделал отнятие губного рака. Сам он, видимо, уклонялся в последнее время от больших операций. Но в городе (частной практике), когда случалось, от операции нельзя было отделаться.
Последнею операциею Мойера в городе была мне памятная литотомия у дерптского тогдашнего богача Шульца. Мойер делал ее, находясь, очевидно, не в своей тарелке. Нас несколько – разумеется, и мы двое (я и Иноземцев), – ассистировали Мойеру. Иноземцев меня уверял, что он видел собственными глазами, как Мойер, отойдя куда-то в сторону пред операциею, перекрестился; было это так: Иноземцев рассказал Мойеру, что знаменитый московский литотомист – оператор Венедиктов всегда перед операциею крестился и клал земные поклоны.
– Что же, это не худо, – заметил Мойер, отошел и перекрестился.
Операция у Шульца была сделана из рук вон плохо. Мойер оперировал скарповским горжеретом; я держал зонд, и, когда горжерет был введен, показалась моча, я вынул зонд. Мойер повел пальцем по горжерету, в пузырь не попал и рассердился на меня, зачем я вынул зонд рано: «Nun wird es eine Geschichte»[284]284
Ну, будет история (нем.).
[Закрыть], но Geschichte никакой не было.
Иноземцев ввел легко зонд опять в пузырь. Мойер полез снова горжеретом. Больной был толстяк, и инструмент для его заплывшей жиром промежности оказался недостаточно длинным, однако же дело все-таки кое-как сладилось; но вот брызнула с шипеньем из глубины струйка артериальной крови.
– Это что еще такое! – воскликнул Мойер; но и эта неожиданность обошлась.
Наконец, извлечены два камня.
Я после операции, не утерпев, сболтнул между товарищами пошлую остроту: «Wenn diese Operation gelingt, so werde ich den Steinschnitt mit einem Stock machen»[285]285
Если эта операция кончится удачей, то я сделаю камнесечение палкой (нем.).
[Закрыть]. Это передали Мойеру, но добряк Мойер не рассердился и смеялся от души; а Шульц выздоровел.
Особенно Мойер стал бояться вырезывания наростов; и когда, не помню по какому случаю, я предлагал ему сделать такую операцию, Мойер сказал мне:
– Послушайте, я вам расскажу, что случилось однажды с Рустом. Когда я был, – продолжал Мойер, – в Вене у Руста, приехав туда от Скарпы из Италии, Руст показал мне в госпитале одного больного с опухолью под коленом (в подколенной яме). «А что бы тут сделал старик Скарпа?» – спросил у меня Руст. Я, исследовав опухоль, ответил, что старик Скарпа в этом случае предложил бы больному ампутацию. «А я вырежу опухоль», – сказал мне Руст. Подлипалы и подпевалы Руста уговаривали его показать прыть пред учеником Скарпы; и Руст, ассистируемый этими прихвостнями, начал делать операцию тут же, в моем присутствии. Нарост оказывается сросшимся с костью, кровь брызжет струею со всех сторон; ассистенты, со страху, один за другим расходятся. Я помогаю оторопевшему Русту перевязывать артерию в глубине; больной истекает кровью. Тогда Руст говорит мне: «Этих подлецов мне не надо бы было слушать – они первые же и разбежались; а вы отсоветовали мне и все-таки меня не кинули; я этого никогда не забуду».
Занимаясь диссертациею, я вел в Дерпте приятную жизнь: днем – в клинике и в анатомическом театре, где делал мои опыты над животными, вечером – в кругу нескольких новых знакомых из немцев; я узнавал много нового о студенческой жизни и ее обычаях.
Верно, нигде в России того времени не жилось так привольно, как в Дерпте. Главным начальством города был ректор университета.
Старик полицеймейстер Яссенский с десятком оборванных казаков на тощих лошаденках, которых студенты при нарушении общественного порядка удерживали на месте, цепляясь за хвосты, – полицеймейстер, говорю, этот держал себя как подчиненный перед ректором; жандармский полковник встречался только в обществах за карточным столом. Университет, профессора и студенты господствовали. Студенты по временам, пользуясь своим положением, терроризировали общество и особливо общество бюргеров, известных у студентов под именем «кнотов».
Ни одно собрание в мещанском клубе не обходилось без какого-нибудь смешного скандала. Особливо отличались скандальными выходками студентов маскарады в этих клубах. Впускались только замаскированные; и вот один студент является в красных сапогах, с длинною палочкою красного сургуча во рту, пучком перьев на самой задней части тела и на голове; когда члены клуба не хотят его пустить, то он поднимает шум, врывается в залу и объявляет, что он замаскирован в аиста.
Другой (теперь известный генерал) дошел до того, что является в бюргерский маскарад в костюме Адама, прикрытом черным домино, и, став перед кружком дам в позу, прехладнокровно открывает полы домино; дамы вскрикивают, разбегаются; сзади стоящие мужчины, ничего не видя, кроме черного домино, не понимают в чем дело; наконец, догадываются, и будущий генерал изгоняется mit Pomp heraus[286]286
С шумом вон (нем.).
[Закрыть].
Особливую знаменитость приобрели между студентами несколько проказников и оригиналов. Так, Анке, потом профессор фармакологии Московского университета и декан медицинского факультета, славился своими остротами и проказами. Уже одна наружность делала его оригинальным. Чрезвычайно подвижная и вместе с тем старческая, несколько смахивающая на обезьянью физиономия, какая-то юркость и скорость движений и неистощимый юмор придавали всем проказам и остротам Анке оригинальный характер.
Помню, например, такого рода проказу. Жил-был в Дерпте университетский берейтор[287]287
Берейтор (нем. Bereiter) – специалист, объезжающий верховых лошадей и обучающий верховой езде.
[Закрыть] Дау, а у него был сын, видный парень, хорошо объезжавший лошадей, но непозволительно глупый. Чтобы характеризовать его глупость, стоит рассказать только такого рода пассаж. Дау услыхал однажды, что студент по имени Фрей, влюбившийся в одну девушку, сделал ей предложение в таком виде: «Willst du Frei werden, oder frei bleiben?»[288]288
Игра слов: фамилия студента Фрея означает в переводе с немецкого: свобода. Сватавшийся спросил: «Хочешь ты стать женой Фрея или остаться свободной?»
[Закрыть] Это очень понравилось Дау, и он, по совету Анке, написал и своей возлюбленной: «Willst du Day werden, oder Day bleiben?»
Вот между этим-то смертным и Анке вспыхивает война, разумеется, придуманная самим же Анке. Подговоренные товарищи убеждают Дау, что он не должен сносить обиды такого проходимца, как Анке, и должен непременно с ним стреляться, если хочет остаться благородным человеком. Наконец, Дау решается на пистолетную дуэль, отдавшись совершенно в распоряжение подговоренных секундантов. Дау, как обиженный, должен стрелять первый. Пистолет его, конечно, зарядили не пулею. Дау стреляет. Анке падает и кричит, что он тяжело ранен. Друзья подбегают, раздевают. О, чудо! Прострелен боковой карман в штанах; в кармане – табакерка Анке с табаком, в табакерке – пуля. Дау так и ахнул от радости, что так счастливо и так метко выстрелил.
В другом роде оригинал между старыми студентами в Дерпте, но так же, как и Анке, неудобозабываемый, был Жако, или Иоко, Кизерицкий. Студенческий тип, представлявшийся Кизерицким, уже вымер давно. Даже и в то время этот тип встречался только на сцене. Помню, в Берлине, в одной немецкой пьесе, известный актер Шнейдер (фаворит государя Николая Павловича) неподражаемо изобразил этот тип.
В длинных ботфортах (Kanonenstiefel)[289]289
Сапоги – пушки (нем.).
[Закрыть] со шпорами, в крагене (студенческий плащ), в студенческой корпорационной шапке на маковке, с длинным чубуком в зубах, студент-романтик прохаживается журавлиным шагом по сцене и декламирует каким-то замогильным голосом из Шекспира: «Sein oder nicht sein»[290]290
Быть или не быть (нем.). Слова Гамлета из трагедии Шекспира.
[Закрыть].
Иоко Кизерицкий был в этом роде. Это был студенческий Дон Кихот, хотя и не высокий ростом, как Дон Кихот, но так же, как он, истощенный, сухой, всегда серьезный и нахмуренный, в крагене, ботфортах, шапочке на маковке; Кизерицкий таял только пред дамами, сочинял им стихи и однажды издал целую книжку своих стихотворений с посвящением: «Rosen und Lilien, gewidmet von Kieseritzky»[291]291
Розам и лилиям, посвятил Кизерицкий (нем.).
[Закрыть].
Иоко являлся всегда в трауре на улицах в дни кончины Вашингтона и Боливара. На вопрос, по ком это надел траур, Иоко принимал величественную позу, возводил глаза к небу и торжественно провозглашал: «Сегодня день кончины великого сына свободы!»
В то время в Дерпте не существовал еще пятилетний срок для окончания курса наук в университете, и я застал еще многих так называемых bemooste Haupter[292]292
Кличка очень старых студентов.
[Закрыть] – сиречь мхом обросших голов. Мне показывали одного, сын крестника которого оканчивал уже курс, а крестный папенька отца все еще числился между студентами.
Другого я знал, предобрейшую душу и вовсе не глупого человека, вступившего в университет года за четыре до нашего прибытия в Дерпт и уехавшего с кучкою детей; он держал уже у меня экзамен на лекаря, когда я поступил на профессорскую кафедру в Дерпте. Между старыми студентами пользовался также известностью и специфик-Шульц. Никогда я не видел человека более похожего на птицу, как Шульца-специфика: длинный, заостренный нос, узкий череп, короткое туловище, длинная шея, длиннейшие, как шесты, ноги, походка журавлиная, студенческий костюм.
– Шульц! Сколько вам лет? – был постоянный вопрос знакомых и незнакомых.
– Тридцать два года, если не считать четыре года, проведенные в приготовлении пилюль и порошков, – был постоянный ответ Шульца-специфика.
Бедненький, сидел, сидел, ходил, ходил по лекциям в университет, да так и не кончил курса; чрез двадцать с лишком лет я встретил его учителем немецкого языка в одной школе киевского учебного округа.
Свободная провинциальная жизнь того времени и корпоративное устройство дерптского студенчества придавали ему особое значение. И университетское начальство, и городское общество сознавали это значение и в своих отношениях к студенчеству держали себя весьма осторожно, соблюдали деликатность в обращении с студентами и не допускали ни малейших экивоков в отношении к чести и достоинству студенчества.
Даже трактирщики и купцы не позволяли себе большой требовательности в уплате долгов, опасаясь студенческой анафемы – Verschiess’a[293]293
Бойкота (нем.).
[Закрыть]. Вероятно, незнакомый хорошо с тем настроением или просто слишком понадеявшись на свою наглость, Фаддей Булгарин попал однажды в большой просак. Булгарин владел возле самого города мызою (дачею) Карловом, и проживал там по целым месяцам с своею женою и знаменитою «тантою». Я нередко встречал его у Мойера. Булгарин старался всюду проникнуть и со всеми познакомиться, фраппируя[294]294
Фраппировать (фр. frapper) – неприятно поражать, изумлять.
[Закрыть] каждого своею развязностью, походившею на наглость. Во время годовой ярмарки он ходил по лавкам заезжих петербургских и московских купцов, и когда они не уступали в цене, то грозил им во всеуслышание, что разругает их в «Северной пчеле».
Сошедшись в первый раз (это было в моем присутствии) с какими-то немцами, он уверял их, что то, что русскому здорово, немцу – смерть, и в доказательство приводил пример, как один объевшийся солдат удивил немцев в Лейпциге. Все думали, что он помрет, объевшись, и все рты разинули от удивления, когда он в их же присутствии испражнился в количестве, по объему и весу никем из присутствовавших невиданном и неслыханном.
Словом, Фаддей Венедиктович и в Дерпте не скрывал своего таланта. Однажды, за приглашенным обедом у помещика Липгардта, в присутствии многих гостей и между прочими одного студента, Булгарин, подгуляв, начал подсмеиваться над профессорами и университетскими порядками. Студент передал потом этот разговор, конфузивший его за обедом, своим товарищам. Поднялась буря в стакане воды. Начались корпоративные совещания о том, как защитить поруганное публично Фаддеем достоинство университета и студенчества. Порешили преподнести Булгарину в Карлове кошачий концерт. С лишком 600 студентов с горшками, плошками, тазами и разною посудою потянулись процессиею из города в Карлово, выстроились перед домом и, прежде чем начать концерт, послали депутатов к Булгарину с объяснением всего дела и требованием, чтобы он во избежание неприятностей кошачьего концерта вышел к студентам и извинился в своем поступке. Булгарин, как и следовало ожидать от него, не на шутку струсил, но, чтобы уже не совсем замарать польский гонор, вышел к студентам с трубкою в руках и начал говорить, не снимая шапки, не поздоровавшись. «Mьtze herunter! Шапку долой!» – послышалось из толпы.
Булгарин снял шапку, отложил трубку в сторону и стал извиняться, уверяя и клянясь, что он никакого намерения не имел унизить достоинство высокоуважаемого им Дерптского университета и студенчества.
Тем дело и кончилось; студенты разошлись, но по дороге встретили еще экипаж Липгардта, окружили его и тоже потребовали объяснения, которое и было дано с полною готовностью.
Начальство университета, т. е. ректор (в то время Паррот), зная, что Булгарин и жандармский полковник не смолчат, тотчас собрал сениоров[295]295
Старшин (лат.).
[Закрыть] корпораций, потребовал объяснений, оказавшихся вожаками и распорядителями посадил в карцер, и все дело уладилось без дальнейших последствий.
Да, корпоративное устройство студенчества – важное дело в отношении порядка и благочиния. В этом я достаточно убедился в бытность мою в Дерпте учащимся и профессором. С неорганизованною, беспорядочною и разношерстною толпою молодых людей ничего не поделаешь. По-моему, просто безумие со стороны начальников разглагольствовать с собравшеюся толпою студентов. Это значит ввести и себя, и молодежь в беду, без всякой пользы для общего дела.
Учреждение корпораций в наших русских университетах по образцу Дерптского, конечно, немыслимо. В Дерпте, как и в германских университетах, корпоративное дело есть дело традиционное. А у нас нет для него почвы. Но, тем не менее, пока в наших университетах не придумают учредить, тем или другим способом, студенческого представительства, правильно организованного, университетское начальство пусть не рассчитывает на свое влияние и воздействие на учащуюся молодежь.
Тогда ничего не остается иного, как начальство университета, профессора, ректоры сами по себе, а студенты сами по себе, а для порядка и благочиния – городская полиция. Это неминуемо. Но нравственно-научное значение университета многое утратит. А мы, старые студенты, именно дорожим теми воспоминаниями, которые по прошествии целых 50 лет все еще связывают нас с прошлым университетским житьем-бытьем. А воспоминания эти дороги именно потому, что они не были бы для нас такими, если бы мы не чувствовали могучего и живучего влияния университета на весь наш внутренний быт, на все человеческое в нас.
Университеты наши перестают теперь быть университетами в прежнем (и, я полагаю, настоящем) значении этого слова, сбитые с толку политическим сумбуром. Но в 1820-х и даже в начале 1830-х годов студенчество в Германии и в самом Дерпте не было чуждо политических тенденций. Правда, тенденции того времени не были такие разрушительные и радикальные, как современные. Tugendbund[296]296
Союз добродетели (нем.).
[Закрыть], прельщавший и увлекавший студентов, был нравственным и национальным призванием к прогрессу. Однако же после Зандовского убийства[297]297
К. Л. Занд (1795–1820) – немецкий студент, убил в Мангейме немецкого писателя А. Коцебу со словами: «Вот, изменник отечества», был казнен.
[Закрыть] германские власти не на шутку всполошились, и корпорация студентов – Burschenschaft – была сильно скомпрометирована. Эта корпорация была строго настрого запрещена и в Дерпте; существовала, однако же, довольно явно. Все эти политические теории между студентами того времени, потребовавшие множества арестов, заключений в тюрьмах и даже крепостях, не уничтожили корпораций и не препятствовали им существовать. Правительство убедилось, что занятие корпораций своими студенческими нуждами, потребностями и злобою дня не только не было опасно, но даже отвлекало брожение умов и приковывало их к интересам дня и действительности.
Я полагаю, что и в наше время, если бы кому-нибудь из излюбленных ученых людей удалось при учреждении студенческого представительства положить в основание его вопиющие интересы, нужды и заботы студенческой, труженической жизни и этим внести в представительство практическую, жизненную деятельность, то большинство учащихся перестало бы бесноваться и бить лбом в стену, теряя безвозвратно и непроизводительно для себя самое золотое время жизни.
Во время пребывания моего в Дерпте я сделал две поездки: одну в Ревель, другую в Москву.
Поездка в Ревель с товарищами Шиховским и Котельниковым. Для чего? А так, здорово живешь. Вздумали и поехали!
Было летнее, вакационное время и предпоследний год нашего пребывания в Дерпте. Случились также, и это главное, как-то случайно лишние деньги.
Наняли Planwagen, т. е. длинную телегу, крытую парусиною, с входом и выходом сбоку. В Ревеле посмотрели на море, на Катериненталь, несколько раз выкупались в море и познакомились со следующими оригинальными личностями.
Во-первых, с учителем русского языка Бюргером, бывшим студентом Московского университета, приобретшим себе громкую, и, увы! печальную известность у ревельцев своим эффектным переходом из протестантства в православие. Это случилось под благодетельным влиянием Магницкого, проживавшего тогда (в изгнании) в Ревеле.
– Бюргер, – рассказывали нам ревельские немцы, – шел по улице в сопровождении толпы в православную церковь, надел на себя какую-то белую сорочицу, привязал на шею себе веревку, плевал на запад и т. п. – Весь церемониал выкопали откуда-то из-под спуда времен.
Во-вторых, познакомились у Бюргера с другим русским же учителем, из семинаристов, женившимся с год тому назад на молоденькой, 15-летней немочке, до того же еще наивной, что после свадьбы она не хотела ложиться спать с мужем, а потом до того погрузилась в наслаждение медового месяца, что муж чуть не помешался.
Это любопытное происшествие сообщил нам в первый же день нашего знакомства сам супруг.
В-третьих, нас пригласили непременно посетить собрание редкостей какого-то стародавнего аптекаря, прославившегося в Ревеле своими археологическими познаниями. Чего только не собрал в своем музее этот знаменитый ревельский археолог! Тут были, между древностями, и чучела животных, и анатомические препараты. Но всего интереснее показалась мне бутылка с невскою водою от петербургского наводнения 1824 года.
В-четвертых, мы узнали или увидали и нескольких немецких, ревельских, оригиналов. Один из них, например, замечателен был тем, что носил для поддержания животной теплоты длинный кусок фланели только на спине, основываясь на том, что и у свиней щетина растет преимущественно на хребте, а не на брюхе.
Другой, вероятно, одержимый галлюцинацией органа осязания, впрочем, совершенно здоровый и светский человек, преследовал постоянно у себя вшей на теле. Иногда он вскакивал со стула, бежал к окну и встряхивался на улице. Ему казалось, что вши гурьбою, без зазрения совести, ползают по нем.
Весьма интересною личностью в Ревеле оказался также доктор Винклер (и отец, и сын). Сын Винклера, тогда еще молодой человек, был уже оригинален – в отца. Таким он остался и на целую жизнь.
Он всегда вслух рассуждал сам с собою, не стесняясь присутствием своих пациентов. Расспросив пациента о его болезни, доктор, к изумлению всех и каждого, начинал вслух рассуждать с собою о способе лечения. «Что же я должен вам прописать? – рассуждает доктор вслух. – Если я вам дам теперь, примерно, камфору, то, пожалуй, беду наживу; а если пропишу, напротив, каломель, то, может статься, еще и хуже будет. А? Не так ли, как вы думаете? Подождем-ка лучше, или постойте, попробуем-ка вот это средство, старинное; отец очень любил его».
Пациенты знали особенности своего врача, любили, уважали его – Винклер был действительно тип честнейшего и добросовестнейшего врача, – доверяли и охотно лечились у него.
Весьма замечательна одна мистическая черта в жизни доктора или, вернее, всей его фамилии.
И отец, и особливо сын, считали огонь неприязненною для них стихиею. И старик, если я не ошибаюсь, и дед умерли от огня; но особливо огня боялся сын-доктор. Я помню, с каким душевным волнением он строил себе дом в Ревеле; первым делом считал он поставить на своем доме, скорее домике, громовые отводы; но, поспешив поставить их несколько, он не успел соединить их с землею, а тем временем поднялась гроза. Мой Винклер был вне себя от ужаса, ожидая ежеминутно разрушения своего дома; все, однако же, обошлось на этот раз благополучно. Но Винклеру готовилось другое, более сердечное горе. От простуды или чего другого Винклер почувствовал себя нездоровым и лег в постель, а на другой же день пригласил к себе на совещание приятеля д-ра Эренбуша (от него я и узнал эту историю).
– Друг! – обратился больной Винклер к Эренбушу. – Со мною происходит что-то неладное, неестественное. – Эти слова были сказаны таинственно, шепотом.
– Ну, что еще такое? Дай пульс! Пульс ничего, спокойный, жара нет; что же тут неестественного?
– Да не то. Слушай. Вот уже вторую ночь сряду я вижу во сне дьявола, и не только ночью, а и днем; лишь закрою глаза, он тотчас же мне представляется.
– Да какой же он, дьявол-то твой? – спрашивает Эренбуш.
– Ну, черная, страшная фигура, сидит в огне; но, главное, что меня тревожит, это то, что дьявол держит у себя на коленях моего младшего ребенка.
Эта галлюцинация длилась еще несколько дней, потом прошла. Винклер начал выезжать и уже, казалось, забыл случившееся. И вдруг – ужасное событие. Ребенок Винклера, виденный им на коленях у дьявола, обжегся, сидя у топившейся печки, насмерть; на нем загорелась рубашка, и он прожил после ожога только несколько часов.
Возвращаясь из Ревеля в Дерпт, наш возница заехал по дороге в корчму. Не успел он войти в корчму, как мы услыхали русскую площадную ругань, крик и гвалт. Раскрасневшийся извозчик, видим, бежит к нам опрометью, а за ним гонится какой-то пьяный, босой и оборванный стрекулист; он подбегает к нам, бормочет что-то несвязное и начинает ругать и нас [площадно].
– Да знаешь ли, – кричали мы, сидя в планвагене, – с кем ты имеешь дело?
– С жидами, – отвечает стрекулист и снова принимается за ругань.
– В полицию его представить, связать! Хозяин, давай сюда веревок! Ты видишь, он лезет на драку. Это беспаспортный прощелыга, а может, и вор.
– Как! Я – беспаспортный прощелыга! А вот вам, читайте, коль умеете. Знайте-ка, кто я! – И вслед за этим к нам в планваген летит смятый и скомканный диплом Московского университета на звание действительного студента.
Мы узнаем земляка и бывшего сотоварища по университету, казенного студента, отправленного потом в Эстляндию уездным учителем. Он был из семинаристов и спился на дешевой и крепкой картофельной немецкой водке. После этого открытия буян тотчас же стих, залился слезами и побежал в корчму за водкою для угощения земляков. Но мы поспешили уехать, не дожидаясь угощения.
Такая печальная участь ожидала в то время почти каждого казенного учителя русского языка в прибалтийских провинциях.
Потом, когда я был профессором в Дерпте, ко мне не раз являлись за пособием бедствующие русские учителя, без сапог и без задних ног. Причина этого нерадостного явления была та, что университетское начальство высылало в прибалтийские провинции поскребки. Кто из казеннокоштных плохо учился, кутил или пил горькую, и только из сострадания помилован, кое-как окончив курс, тот посылался учителем в Эстляндию или Лифляндию; а тут, незнакомый ни с языком, ни с обычаями, не принятый нигде в обществе сверстников, подвергаемый насмешкам и злым шуткам от мальчиков-учеников, видавших его не раз пьяным, злосчастный педагог окончательно спивался и бедствовал. Кроме позора русскому имени, русские учителя того времени ничего не вносили в край, и русская грамота оставалась в немецких и остзейских школах девственницею.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.