Текст книги "Быть хирургом. Записки старого врача"
Автор книги: Николай Пирогов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
Я очень удивился, услышав от Грефе, что наш император настойчиво предлагает в конкуренты с маэстро Грефе своего верноподданного. В таком случае этот верноподданный действительно уже знаменитость. Кто же это такой был? Ума не приложу. В первый раз слышу. Наконец, я узнал, что сия знаменитость, рекомендованная императором всероссийским королю прусскому, был не кто иной, как с.-петербургский мещанин Орешников.
В С.-Петербурге, на Васильевском Острове, этот гражданин открыл с разрешения правительства глазную больницу для приходящих.
Орешников прежде всего запасся огромным увеличительным стеклом с длинною рукояткою и объявил себя самым ярым противником известного в то время петербургского окулиста Василия Васильевича Лерхе. Экзаменуя своих больных через увеличительное стекло, Орешников спрашивал у каждого, не был ли он на Моховой у Лерхе, и когда больной отвечал утвердительно, то Орешников интересовался знать, как определил болезнь д-р Лерхе. «Да что, сказал, что полуда», – так, примерно, рассказывал пациент. На такой ответ Орешников качал головою, снова наводил на глаза пациента увеличительное стекло, снова качал подозрительно головою и говорил во всеуслышание: «Ай, Василий Васильевич, опять маху дал! Какая же это тут полуда? Это просто бельмо. Не беспокойся, дружок, будешь видеть, вот тебе моя примочка».
Грефе, несколько, как мне казалось, встревоженный настойчивою рекомендациею как будто из земли выросшего конкурента такою особою, как император всероссийский, потом успокоился, когда узнал, что Орешников не был оператор, а в Германии давно и всем уже было слишком известно, что только операциею можно восстановить зрение принца.
Как ни полезны и как ни поучительны были для меня занятия у Шлемма и в клиниках Грефе, Руста и Юнгкена, но всего нагляднее была для меня польза, принесенная мне упражнениями в оперативной хирургии над трупами в Charitй.
Однажды я узнал от студентов, что в Charitй можно присутствовать иногда при вскрытии трупов; мне показали и место, где производятся эти вскрытия. Я отправился, прихожу и не верю тому, что вижу.
В маленькой комнате, помещавшей в себе два стола, на каждом из них лежало по два-три трупа, и у одного стола, вижу, стоит женщина, сухощавая, в чепце, в клеенчатом переднике и таких же зарукавниках, вскрывая чрезвычайно скоро и ловко один труп за другим. Тогда еще не видано и не слыхано было, чтобы женщины посвящали себя анатомическим занятиям; видя, что меня не гонят и, кроме меня, никого нет из студентов, я приблизился к интересной даме и весьма учтиво поклонился.
– Wеnschen Sie was von mir?[361]361
Угодно вам что-нибудь от меня? (нем.)
[Закрыть]– спрашивает она меня.
– Да, мне хотелось бы чаще присутствовать при вскрытиях, – отвечаю я.
– Что же! Приходите хотя каждый день; кроме меня, до сих пор никто еще не вскрывал. Только недавно назначен профессор Фрориеп.
– А другие клинические профессора Charitй?
– Что вы! Да разве они что понимают в этом деле? Вот, еще вчера, никто мне не верил, что при вскрытии одного трупа я найду огромный экссудат[362]362
Экссудат (лат. exsudare – потеть) – жидкость, накапливающаяся при воспалениях в тканях и полостях тела вследствие выхождения жидкой части, белков и клеток крови из мелких сосудов.
[Закрыть] в груди, а за милю видно было, что вся половина груди растянута. Я им и показала.
– Позвольте узнать ваше имя?
– Я – madame Vogelsang.
– Так вот что, madame Vogelsang: не можете ли вы доставить мне случай упражняться на трупах?
– Почему не так. Ко мне приходили иногда иностранцы, и я им показывала операции на трупах. У меня для этого есть и хирургические инструменты.
– Так потрудитесь объявить мне ваши условия, – замялся я.
– У меня определено один талер за целый труп – тогда вы можете сделать на нем какие вам угодно операции, и 15 Silbergroschen за перевязку артерии на конечностях и за вылущение из суставов, но с тем, чтобы не делать никаких лоскутов (т. е. не обрезывать совсем вылущенного из сустава члена)…
Дело решено. Я выдаю задаток три талера. Дни и часы назначаются г-жою Фогельзанг всякий раз с вечера; она будет присылать нарочного или скажет сама в клинике Руста.
M-me Vogelsang – эта интересная особа прежде была повивальною бабкою, а потом из любви к искусству, как она уверяла, посвятила себя анатомии и практически знала ее бойко. Вылущить сустав по всем правилам искусства, найти артерию на трупе – это было плевое дело для m-me Vogelsang.
В то время Берлин был экзаменационным, «rendez-vous» для всех врачей прусского королевства, и каждый из них на так называемом государственном экзамене (Staatsеxamen) обязан был демонстрировать пред экзаменаторами внутренности груди, живота in situ[363]363
В положении (в естественном, обычном месте, на месте нахождения) (лат.).
[Закрыть].
Вот этот-то экзамен in situ и заставлял прибегать экзаменующихся к анатомическим знаниям г-жи Фогельзанг.
Она достигла совершенства в разъяснении и наглядном определении положения грудных и брюшных внутренностей, а также мозга и основания черепа.
Никто не был так вхож ко мне, как m-me Vogelsang. И рано утром, и поздно вечером она являлась ко мне с каким-нибудь препаратом в руках или с известием о предстоящем упражнении на трупе в Charitй.
Я не знал ни одного женского лица, менее красивого и более оригинального физиономии г-жи Vogelsang. Уже лет за 40, с волосами на голове, похожими на паклю, с сухим, изрытым глубокими бороздами, но необыкновенно подвижным лицом, m-me Vogelsang очень смахивала на проворную, юркую обезьяну.
Но она доставила мне для упражнений не одну сотню трупов, и потому я ее считал дорогим для себя человеком.
В одно время с нами прибыло в Берлин несколько русских из Москвы и Петербурга, впоследствии занявших должности ординаторов в различных столичных госпиталях; из них всех более сблизился со мною Вл[адимир] Аф[анасьевич] Караваев[364]364
В. А. Караваев (1811–1892) – с 1840 г. профессор хирургии в Киевском университете.
[Закрыть] (родом из Вятки).
Караваев окончил курс в Казанском университете. Познакомившись в этом университете только по слухам с хирургиею (профессор хирургии в то время, если не ошибаюсь, Фогель, имел скорченные от предшествовавшей болезни пальцы и не мог держать ножа), он отправился в Петербург и определился ординатором в Мариинский госпиталь, где и видел в первый раз несколько операций, произведенных Буяльским[365]365
И. В. Буяльский (1789–1864) занимал кафедру анатомии в Медико-хирургической академии до 1844 г., с 1831 г. был консультантом по хирургии в Мариинской больнице для бедных.
[Закрыть].
Несмотря на такую слабую подготовку, Караваев чувствовал в себе особое влечение к хирургии; это я заметил при первом же нашем знакомстве. Я посоветовал ему тотчас же заняться анатомиею и отправиться по адресу к m-me Vogelsang.
Целый год он был моим неизменным спутником при упражнениях над трупами, а потом по моему же совету отправился в Геттинген, к Лангенбеку.
В 1837 году Караваев явился в Дерпт, держал еще у меня экзамен, до отъезда моего в этом же году в Париж, делал вместе со мною опыты над животными по вопросу, много меня интересовавшему в то время, о признаке развитии гнойного заражения крови (пиемии).
Этот вопрос я и посоветовал Караваеву выбрать предметом его докторской диссертации. Я могу по праву считать Караваева одним из своих научных питомцев: я направил первые его шаги на поприще хирургии и сообщил ему уже избранное мною направление в изучении хирургии.
Летнею вакациею 1834 года я воспользовался для посещения Геттингена и, чтобы застать еще лекции, отправился из Берлина еще задолго до окончания семестра.
Меня интересовал в Геттингене, разумеется, всего более Лангенбек[366]366
К. Лангенбек (1776–1851) с 1803 по 1848 г. был профессором анатомии и хирургии в Геттингене.
[Закрыть]. Ученики его, приезжавшие иногда в Берлин, относились с искренним энтузиазмом о своем знаменитом учителе всей Германии того времени. Лангенбек был единственный хирург-анатом. Знания его анатомии были так же обширны, как и хирургии.
Кроме этих двух категорий хирургов-анатомов и хирургов-техников (которых Лисфранк в Париже очень метко назвал chirurgicus menuisiers[367]367
Хирурги-столяры (фр.).
[Закрыть]), в 1830-х годах можно было различить и еще две категории, имевшие в то время не менее важное значение. В то время анестезирование и анестезирующие средства еще не были введены в хирургию, и потому немаловажное было дело для страждущего человечества претерпеть как можно меньше мучений от производства операций. Быстротечная, почти скоропостижная смерть постигала иногда оперируемого вследствие нестерпимой боли.
Операция, как и всякий другой прием, могла причинить смертный шок от одной только боли у особ чрезмерно раздражительных. Итак, немудрено, что значительная часть хирургов поставила себе задачею способствовать всеми силами быстрому производству операций. Но как усовершенствование хирургической техники в этом направлении (т. е. с целью уменьшить сумму страданий быстрым производством операций) весьма трудно, даже невозможно для многих, и, сверх того, скорость производства нередко может сделать операцию неверною, ненадежною и небезопасною, то, понятно, многие из хирургов сильно вооружены были против всякой спешности в производстве, а некоторые дошли до того, что объявили себя защитниками противоположного принципа, утверждая, что чем медленнее будет делана операция, тем более она даст надежды на успех.
Французский хирург Ру укорял всех английских хирургов в ненужной и мучительной медленности при производстве операций.
В Германии к категории хирургов, по принципу стоявших за быстрое производство операций, можно было отнести именно двух корифеев – Грефе и Лангенбека. Первый достигал этого врожденною ловкостью и разными техническими приемами; второй – отчетливым знанием анатомического положения частей и основанными на этом знании, им изобретенными, оперативными способами.
Хотя я и отношу Лангенбека и Грефе к одной категории, имея в виду только одну сторону их искусства, но в самом производстве операций существовало громадное различие, и это не могло быть иначе, потому что не было двух людей, менее сходных между собою.
Грефе оперировал необыкновенно скоро, ловко и гладко. Лангенбек оперировал скоро, научно и оригинально.
Грефе от природы получил ловкость руки; но ни устройство руки, ни строение всего тела не свидетельствовали об этой врожденной ловкости.
Лангенбек, напротив, был от природы так организован, что не мог не быть ловким и подвижным. Атлет ростом и развитием скелета и мышц, он был вместе с тем необыкновенно пропорционально сложен. Ни у кого не видал я так хорошо сложенной и притом такой огромной руки. Лангенбек на своих анатомических демонстрациях укладывал целый мозг на ладонь, раздвинув свои длинные пальцы; рука служила ему вместо тарелки, и на ней он с неподражаемою ловкостью распластывал мозг ножом. Поистине, это был хирург-гигант. Ампутируя по своему овально-коническому способу бедро в верхней трети, Лангенбек обхватывал его одною рукою, поворачивался при этом с ловкостью военного человека на одной ноге и приспособлял все свое громадное тело к движению и действию рук.
На его privatissimum я первый раз видел это замечательное искусство приспособления при операциях движения ног и всего туловища к действию оперирующей руки; и это делалось не случайно, не как-нибудь, а по известным правилам, указанным опытом.
Впоследствии мои собственные упражнения на трупах показали мне практическую важность этих приемов.
И Лангенбек был не прочь похвалиться своею силою и ловкостью. Но это было не хвастовство фата, не смешное тщеславие.
К Лангенбеку как-то шла похвала себе; так, он рассказывал мне по-своему, отрывисто, с ударением на каждом слове, как он изумил одного английского хирурга во время французской кампании. Этот сын Альбиона никак не хотел верить Лангенбеку, что он по своему способу вылущивает плечо из сустава только в три минуты; представился случай после одной битвы: раненого француза (если не ошибаюсь) посадили на стул. Англичанин стал приготовляться к наблюдению и надевать очки; в это мгновение что-то пролетело перед носом наблюдателя и выбило у него очки из рук; это нечто было вылущенное уже Лангенбеком и пущенное им на воздух, прямо в Фому неверующего, плечо.
Все, что сообщал нам на лекциях и в разговорах Лангенбек, было интересно и оригинально.
Со многим нельзя было согласиться, но, и не соглашаясь, нельзя было не удивляться человеку замечательному и по наружности, и по особенному складу ума, и по знанию дела. Лангенбек был, верно, красавцем в молодости, так приятно выразителен и свеж был весь его облик. За версту можно было уже слышать его громкий и звонкий голос.
К характеристике Лангенбека как хирурга относится еще одна весьма важная и оригинальная черта. Он возводил в принцип при производстве хирургических операций избегать давления рукою на нож и пилу.
– Нож должен быть смычком в руке настоящего хирурга. Kein Druck, nur Zug[368]368
Не нажим, только тяга (нем.).
[Закрыть].
И это были не пустые слова.
Лангенбек научил меня не держать ножа полною рукою, кулаком, не давить на него, а тянуть, как смычок, по разрезываемой ткани. И я строго соблюдал это правило во все время моей хирургической практики везде, где можно было это сделать. Ампутационный нож Лангенбека был им придуман именно с той целью, чтобы не давить, а скользить тонким, как бритва, и выпуклым, и дугообразно выгнутым лезвием.
На нашем privatissimum случилась однажды беда с этим ножом. Досадно было Лангенбеку, что пред иностранцем, да еще и приехавшим из Берлина, должна была случиться такая неудача. Дело в том, что Лангенбек, одетый в летние бланжевые брюки, башмаки и чулки, делал перед нами свою ампутацию бедра на трупе и по обыкновению приговаривая при этом громко и внушительно: «Nur Zug, kein Druck», вдруг со всего размаха попадает острием ножа себе в икру. Кровь выступает на бланжевых брюках и льет в чулок и на пол. Рана была довольно глубокая, зажила, однако же, без последствий. Лангенбек, верно, угадывал наши мысли по случаю этого происшествия.
Конечно, мы не могли не думать так: уже, если сам маэстро делает со своим ножом такие промахи, так, значит, дело неладно. И действительно, и Лангенбек, и Грефе, по свойственной всем людям слабости, изобрели немало таких хирургических процедур и инструментов, которые оставались употребительными только в их собственных руках. Но, разумеется, ни Грефе, ни Лангенбек не отказывались от своих изобретений и продолжали отдавать им преимущество.
Жизнь в маленьком провинциальном германском университете была в то время довольно, а иногда таки и очень, патриархальная. Сближение с профессорами было гораздо легче, чем в столичном университете; поэтому немудрено, что я скоро и легко познакомился с биографиею, мировоззрениями и даже причудами некоторых из геттингенских профессоров.
Про самого Лангенбека нетрудно было узнать, что он вставал очень рано, занимался почти целый Божий день, то в анатомическом театре, то в клинике, то на дому. Один студент, из курляндцев, живший недалеко от Лангенбека, сказывал мне, что, по его наблюдениям, Лангенбек бывает в веселом расположении духа преимущественно, когда еврей-меняла, являвшийся обыкновенно по утрам, оставался на квартире профессора долгое время.
Молодым, собиравшимся вокруг Лангенбека людям он любил говорить о встреченных им в жизни трудностях, невзгодах и препятствиях, побежденных энергиею и здравым смыслом. «Frisch ins Leben hinein!»[369]369
Будь добр в жизни (нем.).
[Закрыть] – это было его любимым афоризмом. «Kein Leichtsinn, aber einen leichten Sinn»[370]370
Без легкомыслия, но с бодрым духом (нем.).
[Закрыть] – также было его правилом жизни.
Про других, более устарелых, профессоров рассказывались разные легенды. Про знаменитого Блуменбаха, дожившего, например, едва ли не до 90 лет, говорили, что он не может без вреда для своего организма не читать лекции, и он исполняет эту сделавшуюся для него уже органическою функцию чрезвычайно добросовестно; приходит в аудиторию, садится на кафедру, вынимает тетрадку и читает по ней не спеша и с расстановкою. Слушатели, не менее профессора привыкшие к его лекциям, нередко, однако же, бывали поражены quasi-заметками маститого ученого, произносимыми с обычною медлительностью и расстановкою: «Hier muss ich ein Witz sagen»[371]371
Здесь я должен рассказать анекдот (нем.).
[Закрыть]. Сначала никто не мог в толк взять, что означали эти отрывочные афористические заметки. Наконец, дело объяснилось. Тетрадки существовали еще с того давнего времени, когда знаменитый ученый, во цвете лет и одаренный юмором, острил на своих лекциях и заблаговременно отмечал на полях тетрадки, где и при каком случае острота казалась ему уместною. Пришла старость. Содержание острот исчезло из памяти, а указание на остроту, оставшееся еще на полях тетрадки, передавалось аудитории добросовестным профессором.
Во время моего пребывания в Геттингене я познакомился с племянником Лангенбека, тогда еще молодым докторантом, ассистентом дяди, а потом занимавшим место Диффенбаха и Грефе в Берлине.
Молодой Лангенбек мне памятен не потому только, что я видел его постоянно при дяде, но еще по отрывочным воспоминаниям.
В операционную залу к старому Лангенбеку принесли больного с некрозом бедра; профессор стал отыскивать секвестр и сделал знак племяннику, чтобы он подал что-то (вероятно, зонд или корнцанг[372]372
В хирургии – щипцы, похожие на ножницы, с зазубренными на внутренней стороне ветвями.
[Закрыть] и т. п.), и вдруг, к моему удивлению, я вижу, что молодой Лангенбек подает ампутационный нож. «Noch zu frьh!»[373]373
Еще рано (нем.).
[Закрыть] – заметил ему дядя.
Второе воспоминание совпадает с моею болезнью. Я занемог в Геттингене сильною жабою, перешедшею в нарыв. Но прежде, чем нарыв вскрылся, ему суждено было, против моего желания, пройти через руки хирурга. Опухоль была очень сильная, и я, видев уже не раз и в Дерпте, и особливо в Берлине, лечение жабы рвотным, хотел уже принять его, как мой знакомый курляндец, струсив за меня, уведомил о моей болезни Лангенбека. Оба, дядя и племянник, были так любезны, что тотчас же пришли ко мне на квартиру.
Старик Лангенбек, осмотрев мою пасть, тотчас же взял скальпель и всадил его почти на один дюйм в опухоль; вышло несколько крови, но материи не показалось. Ночью на другой день нарыв лопнул сам по себе, и я скоро выздоровел.
Странно: когда в 1864 году я, по прошествии 30 лет, в первый раз свиделся в Берлине с моим старым знакомым (лангенбековым племянником), то он тотчас же припомнил мне мою болезнь, но при этом настойчиво уверял, что он сам вскрыл мне нарыв и выпустил гной. Мне кажется, что я обязан в этом случае верить более моей, чем чужой, памяти. Воспоминание о причиненной мне бесполезной боли и о брани, которою я внутренне осыпал обоих Лангенбеков и моего знакомого курляндца за их непрошенное вмешательство, сохранилось слишком живо в моей памяти, и я, испытав на себе хирургический промах, старался потом, насколько мог, предохранять других людей от моих промахов.
С тех пор рвотное служило мне гораздо чаще ножа к вскрытию нарывов после жабы. Из оперативных способов, предложенных Лангенбеком, весьма немногие сохранились еще в современной хирургии. Справедливость требует еще заметить, что операции Лангенбека изумляли не только быстротою, но и чрезвычайною, в то время еще неслыханною, вероятностью и точностью производства. Мойер сказывал мне, что его учитель, старый Ант[онио] Скарпа, услышав про вылущение матки, сделанное успешно (без повреждения брюшины), сказал: «Если это правда, то я готов ползти на коленях в Геттинген к Лангенбеку».
Ко второй категории немецких хирургов, то есть к защитникам медленного, по принципу, производства операций, надо отнести по преимуществу Текстора[374]374
К. Текстор (1782–1860) – профессор хирургии в Вюрцбурге.
[Закрыть] в Вюрцбурге.
У Текстора принцип медленности доведен был до крайних размеров. Его аудитория нередко могла наслаждаться такого рода зрелищем. Больной лежит на операционном столе, приготовлен к отнятию бедра. Профессор, вооруженный длиннейшим скальпелем, вкалывает его, как можно тише и медленнее, насквозь спереди назад чрез мышцы бедра. Вколотый нож оставляется в этой позиции, и профессор начинает объяснять слушателям, какое направление намерен он дать ножу, какую длину разрезу и т. п.
Потом, выкроив один из лоскутов по мерке и как можно медленнее, снова начинается суждение об образовании второго лоскута. При этом профессор обращается несколько раз к своей аудитории с наставлением: «So muss Mann operieren, meine Herren»[375]375
Так надо оперировать, мои господа (нем.).
[Закрыть].
И это все делалось без анестезирования, при воплях и криках мучеников науки или, вернее, мучеников безмозглого доктринерства!
Что касается до меня, то мой темперамент и приобретенная долгим упражнением на трупах верность руки сделали мне поистине противною эту злую медленность по принципу.
И впоследствии, когда анестезирование, по-видимому, делало совершенно излишним Цельсово «cito»[376]376
Быстро (лат.).
[Закрыть], и тогда, говорю, я остался все-таки того мнения, что напускная медленность может оказаться вредною: продолжительностью анестезирования и травматизма.
Не один механизм в производстве операций, не одна только техническая часть хирургии резко отличали клиники главных представителей германской хирургии.
Мы имели случай наблюдать в этих клиниках и разные способы лечения ран. И именно операторы по преимуществу: Лангенбек, Грефе и Диффенбах – всего более ставили в заслугу свои способы лечения ран.
Лангенбек терпеть не мог, когда иностранные и другие врачи, посещавшие его клинику, объясняли ему, думая сказать ему приятное, что они издалека приехали посмотреть на его операции. Тогда он нарочно ждал и не делал.
«Dei Kerls wollen, – говаривал он потом, – dass er schneidet. Er schneidet aber nicht»[377]377
Парни хотят, чтобы он резал. Он, однако, не режет (нем.).
[Закрыть].
В мое время в клинике Лангенбека почти все раны, и после больших ампутаций, лечились нагноением, и когда вся полость раны была устлана мясными сосочками, края ее сближались и соединялись липкими пластырями.
У Диффенбаха можно было более, чем где-нибудь, видеть превосходные образцы заживления ран первым натяжением. Никто из современных Диффенбаху хирургов не сумел так отлично вести этот способ на деле. Этому способствовали введенный Диффенбахом шов и сноровка в принятии мер предосторожности против сильного натяжения частей. Притом самая рана не завязывалась ни пластырями, ни повязками.
В клинике Грефе, отличавшейся от рустовской счастливыми результатами лечения после больших операций, раны после таких операций лечились своеобразно, и, за исключением английских хирургов, едва ли кто из современных Грефе хирургов в Германии и Франции лечил эти раны так, как он. Можно без преувеличения сказать, что Грефе более всех приближался к современным герметическим способам лечения больших ран. Грефе тщательно перевязывал при операции все кровоточащие сосуды, тщательно соединял края раны (то швом, то множеством липких пластырей) наглухо, клал потом на закрытую уже рану корпию и по ширине маленькие крестики и все это тщательно укреплял несколькими бинтами.
Повязки оставались большею частью несколько дней и без нужды никогда не снимались до нагноения.
Ассистент Грефе, д-р Ангельштейн, отличался искусством в наложении повязки. Он зорко следил за тем, чтобы материя не просачивалась чрез повязку.
Сиделки, две чистокровные немки, знали это, но по неряшеству и лености попадали нередко впросак.
– Komm, Grethe her! – слышалось, бывало, – Angelstein macht Spektakel[378]378
Поди, Маргарита, сюда! Ангельштейн устраивает спектакль (нем.).
[Закрыть].
И действительно, шел спектакль: Ангельштейн визитировал больных и переменял повязки с бранью и криком на растерявшихся сиделок.
– Sau bist du[379]379
Ты – свинья (нем.).
[Закрыть], – ругал он, избегая мужского рода: Schwein, так как его ругань была обращена к дамам.
Результат этого лечения ран в клинике Грефе был действительно весьма счастливый.
Тщательное прикрытие и закрытие больших и глубоких ран с методическим давлением на окололежащие части считались весьма важными условиями для усиленного заживления раны. Случай с известным тогда актером (кенигштадтского театра) Бекманом доказал преимущество этого способа лечения ран и тем немало причинил досады Диффенбаху.
Диффенбах принял огромную опухоль на бедре Бекмана за злокачественный нарост и побоялся операции, зная из опыта, с какими [опасностями и страхами для больного] соединено обыкновенно лечение глубоких междумышечных ран. Грефе был другого мнения: он определил опухоль как lipomosteatom, вырезал ее и тотчас же после операции тщательно закрыл глубокую рану, наложив методически на всю конечность ad hoc[380]380
Тут же (лат.).
[Закрыть] приготовленную компрессивную повязку.
Результат был блестящий: любимец берлинской публики Бекман скоро выздоровел.
Теперь трудно себе вообразить, как мало германские врачи и хирурги того времени были знакомы, а главное, как мало они интересовались ознакомиться с самыми основными патологическими процессами.
Между тем в соседней Франции и Англии в это время известны уже были замечательные результаты анатомо-патологических исследований Крювелье, Тесье, Брейта, Бульо и других.
Так, самый опасный и убийственный для раненых и оперированных патологический процесс гнойного заражения крови (pyaemia), похищающий еще и до сего дня значительную часть этих больных, был почти вовсе неизвестен германским хирургам того времени. Во все время моего пребывания в Берлине я не слыхал ни слова ни в одной клинике о гнойном заражении и в первый раз узнал о нем из трактата Крювелье.
Из Крювелье и оперативной хирургии Вельпо, только из чтения этих книг, я получил понятие о механизме образования метастатических нарывов после операции и при повреждении костей. Правда, Фрике в Гамбурге написал статью о травматической злокачественной перемежающейся лихорадке (febris intermittens perniciosa traumatica), но не разъяснил сущности этой болезни, смешав настоящие травматические пароксизмы с пароксизмами пиемическими.
Из Геттингена я отправился пешком через Гарц в Берлин; побывал на Броккене, не сделавшем на меня особенного впечатления. Гораздо оригинальнее показались мне и более понравились Роостранн и сталактическая пещера Баумана; растительность на Роостранне представляет осенью – и поражает глаз – собрание самых ярких цветов, начиная от ярко-красного до самого темного.
Здоровье мое после геттингенской жабы скоро поправилось, но признаки бескровия были еще так заметны, что проводник мой, весьма разговорчивый старичок, часто повторял мне: «Herr, Sie haben eine schwache Constitution»[381]381
Вы, сударь, имеете слабое сложение (нем.).
[Закрыть].
Это он говорил каждый раз, когда мы садились, хотя вовсе не я, а он сам предлагал отдых, и я каждый раз опережал его при всходах и спусках.
Я полагаю, что старик часто повторял мне о моей слабости только для того, чтобы показать мне свое знакомство с иностранным словом, которое он произносил на разные лады: «Соnstation, Constution», но всегда невпопад.
Я не помню уже, доехал ли я или дошел пешком от Гальберштедта до Берлина; знаю только, что возвратился без гроша денег, не рассчитав, как всегда, аккуратно путевых издержек.
В Берлине в то время публика, по-видимому, вместе с королем, сочувственно относилась к России, то есть не к нации, а к русскому государю. Портрет его, сделанный Крогером и изображавший в натуральной величине государя и всю его свиту верхами, был выставлен напоказ, и вокруг него всегда толпилась публика и слышались хвалебные отзывы об осанке, о мужественной твердости, о семейных его добродетелях и проч.
Своим правительством берлинцы, по крайней мере молодое поколение, не очень восхищались; впрочем, одни хвалили скромную жизнь старого короля и его двора, а другие возлагали надежды на наследного принца.
Наследный принц, впоследствии король, романтик и ученый, угощал по временам будущих своих подданных остротами, сходными с теми, которыми нас некогда награждал один великий князь Михаил Павлович. Одну из острот наследного принца я запомнил, потому что она касалась косвенно нас, русских.
Когда прусские офицеры, приглашенные по случаю какого-то торжества в С.-Петербург, возвратились в Берлин, украшенные орденами и преимущественно модным тогда орденом Станислава, наследный принц предложил своим придворным вопрос: «Чем отличаются теперь гвардейские офицеры от рядовых? Хотите, вам скажу? Der gemeine Soldat hat gewцhnliche Lause, aber die Garde-Offizieren haben jetzt Stanis-Lause»[382]382
Непереводимая игра слов. Обычно солдат имеет обыкновенных вшей (Lause), гвардейские солдаты станиславских (Stanis-Lause) (нем.).
[Закрыть].
По части острот не оставались в долгу и прусские подданные.
Я помню, как однажды один магазин Под Липами выставил новую картину, имевшую ничем, впрочем, не мотивированное название «Luagner und sein Sohn»[383]383
Лжец и его сын (нем.).
[Закрыть]. Провисев в витрине дня три, эта картина была заменена новыми эстампами. Выставлены были два новых портрета короля и наследного принца; но их расположили так, что они оба прикрывали прежнюю картину, за исключением только надписи под нею: «Luagner und sein Sohn», красовавшейся теперь под портретами короля и наследника. Это название им присваивалось за то, что еще не дана была обещанная в отечественную войну конституция.
Мы, русские того времени, имели почему-то невысокое мнение о прусском правительстве. Даже наши лифляндцы, эстляндцы и курляндцы, приезжавшие в Германию, не называли себя немцами, а все русскими, разумея, конечно, под этим свое русское подданство. Слышал я нередко и то, как приезжавшие в Дерпт из Германии профессора, обжившись несколько времени в Дерпте, называли в разговоре наше русское правительство и русскую армию «unsere Regierung, unsere Armee»[384]384
Наше правительство, наша армия (нем.).
[Закрыть]; когда же дело шло о науке, мануфактурах и тому подобное, то «unsere Wissenschaft, unsere Fabrik» значило у этих господ: наша немецкая наука, наши немецкие фабрики.
Как жившие тогда в Берлине смотрели на прусское правительство, можно заключить из следующего случая.
Товарищ мой, Гр[игорий] Ив[анович] Сокольский, посланный за границу из Петербурга, долго по прибытии в Берлин не получал из Москвы жалованья; нуждаясь, он обратился, конечно, прежде всего к Кранихфельду; тот прочел ему несколько душеспасительных наставлений, но помощи никакой не дал.
Сокольский, узнавший от какого-то немца, что к королю можно отнестись письмом по городской почте, немного думая, взял да и написал его величеству письмо, в котором он просил обратить внимание на бедственное его положение. Положим, что Гр[игорий] Ив[анович] Сокольский был оригинал, но и он, верно, не посмел бы и подумать в России о переписке с главою государства по частному делу.
Я отговаривал Сокольского, но потом чрезвычайно удивился, когда услыхал, что на другой же день получен был чрез статс-секретаря ответ короля: Сокольскому предлагалось обратиться к русскому посланнику, что было испробовано им давно уже, но без успеха.
Сравнивая теперь тогдашний доконституционный режим прусского правительства с нашим, например, начала 1860-х годов, я нахожу, что наш режим того времени в одном отношении стоял уже гораздо выше, чем прусский в 1833-м и 1834 годах, а в другом оставался по-прежнему далеко позади.
Так, в 1833–1834 годах правительственные органы уверяли всех пруссаков, что «beschrankter Unterthanenverstand»[385]385
Ограниченный ум поданных (нем.).
[Закрыть] не может иметь надлежащего понятия о целях и намерениях правительства, а потому и не должен рассуждать об этих делах.
У нас же в начале 1860-х годов разрешено было, в известной мере и в известных границах, говорить о правительственных проектах и обсуждать их. Зато в это же самое время у нас не было еще отменено ни одно из тех местных стеснений свободы, которые я сравниваю с уколами булавок: между тем в 1833-м и 1834 годах в Берлине никому не запрещалось носить бороду, усы, курить на улице табак и жить дома без полицейского надзора.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.