Электронная библиотека » Николай Пирогов » » онлайн чтение - страница 30


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 21:54


Автор книги: Николай Пирогов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Семейство Глазенап (муж и жена) оставались долго нашими добрыми приятелями все время, пока мы жили в Петербурге; потом пространство разделило нас. Архангельск (где Глазенап был губернатором) и Одесса или Киев (где я был попечителем, потом Германия, где я жил четыре года), Николаев, где Глазенап был военным губернатором; наконец, Подольская губерния (мое имение) и Петербург, где Глазенап и теперь еще [октябрь 1881 года] служит, – это все такая даль, такие расстояния, что давно уже, лет 15, мы не видались.

В Ревеле же, наконец, возобновил я старое знакомство с моим товарищем по Берлину и вместе с ним завел новое с лицом не менее интересным, как и мой старый товарищ, но крайне подозрительным.

Как-то нечаянно я встречаю в морских купаниях знакомое лицо; всматриваюсь и узнаю, что это Н[иколай] Ив[анович] Крылов, профессор римского права в Московском университете.

– Ба, ба, ба! Ты зачем здесь очутился? – спрашиваю я его.

– Да, вот, проездом из Петербурга, хочу попробовать выкупаться в море. Я чай, вода-то тут у вас холодная, прехолодная? А? – Эта частица «а» прибавлялась Крыловым к каждому периоду.

– А, вот, рекомендую моего друга, главного врача при морских купальнях и ваннах, доктора Эренбуша. Познакомьтесь, господа: мой старый товарищ – профессор Крылов.

– Очень рады.

– Ну что, Эренбуш, сегодня вода в море, – спросил я, подмигнув Эренбушу, – холодна?

– О, нет! – отвечает Эренбуш, – очень приятная, в самую пору.

Мы раздеваемся и идем купаться. Первый входит в воду Крылов; но как только окунулся, так сейчас же благим матом назад; трясясь, как осиновый лист, посинев, Крылов бежит из воды, крича дрожащим голосом:

– Подлецы-немцы!

Мы хохотали до упаду при этой сцене. Это было так по-русски, и именно по-московски: «немцы-подлецы – зачем вода холодна!» – немцы – подлецы, жиды – подлецы, все – подлецы, потому что я глуп, потому что я неосторожен и легковерен.

Потеха продолжалась целый день потом.

С Крыловым нельзя было не смеяться. Он стал рассказывать нам свое похождение с генералом Дубельтом[429]429
  Л. В. Дубельт (1792–1862) – начальник штаба корпуса жандармов с 1835 г., управляющий III Отделением с 1839 г.


[Закрыть]
. Крылов был цензором, и пришлось им в этот год цензировать какой-то роман, наделавший много шума. Роман был запрещен главным управлением цензуры, а Крылов вызван к петербургскому шефу жандармов Орлову. Вот об этом-то деле и надо было подсунуть представление. Крылов приезжает в Петербург, разумеется, в самом мрачном настроении духа и является прежде всего к Дубельту, а затем вместе с Дубельтом отправляются к Орлову. Время было сырое, холодное, мрачное.

– Проезжая по Исаакиевской площади, мимо монумента Петра Великого, Дубельт, закутанный в шинель и прижавшись к углу коляски, как будто про себя, – так рассказывал Крылов, – говорит: «Вот бы кого надо было высечь, это Петра Великого, за его глупую выходку: Петербург построить на болоте».

Крылов слушает и думает про себя: «Понимаю, понимаю, любезный, не надуешь нашего брата, ничего не отвечу».

И еще не раз пробовал Дубельт по дороге возобновить разговор, но Крылов оставался нем, яко рыба. Приезжают, наконец, к Орлову. Прием очень любезный.

Дубельт, повертевшись несколько, оставляет Крылова с глазу на глаз с Орловым.

– Извините, г-н Крылов, – говорит шеф жандармов, – что мы вас побеспокоили почти понапрасну. Садитесь, сделайте одолжение, поговорим.

– А я, – повествовал нам Крылов, – стою ни жив, ни мертв, и думаю себе, что тут делать: не сесть – нельзя, коли приглашает; а сядь у шефа жандармов, так, пожалуй, еще и высечен будешь. Наконец, делать нечего, Орлов снова приглашает и указывает на стоящее возле него кресло. Вот я, – рассказывал Крылов, – потихоньку и осторожно сажусь себе на самый краешек кресла. Вся душа ушла в пятки. Вот, вот, так и жду, что у меня под сиденьем подушка опустится и – известно что…[430]430
  Крылов, по рассказу Пирогова, имел в виду слухи о том, что в III Отделении наказывают провинившихся «по-отечески» – подвергают порке независимо от общественного положения.


[Закрыть]
И Орлов, верно, заметил, слегка улыбается и уверяет, что я могу быть совершенно спокоен, что в цензурном промахе виноват не я. Что уж он мне там говорил, я от страха и трепета забыл. Слава Богу, однако же, дело тем и кончилось. Черт с ним, с цензорством! – это не жизнь, а ад.

В этот же день познакомил нас мой приятель Эренбуш и еще с двумя личностями, оставшимися у меня в памяти. Почему?

Одна из этих личностей, германского происхождения, обязана горошине тем, что я ее еще помню, хотя другие, более меня интересующиеся классицизмом и царедворством, вспоминают о профессоре д-ре Гримме по его, некогда весьма известной у нас, учебно-придворной деятельности. Гримм был учителем вел[икого] кн[язя] Константина Николаевича, а потом и наследника вел[икого] кн[язя] Николая Александровича; этот знаток древних языков и биограф покойной императрицы Александры Федоровны, глухой на одно ухо от роду (как он сам полагал), приехав с государынею в Ревель, обратился к доктору Эренбушу, боясь, чтобы не оглохнуть на другое ухо.

Но как же и Гримм, и все мы были удивлены, когда после нескольких спринцовок теплою водою из глухого от роду уха выскочила горошина! А с появлением горошины на свет Гримм тотчас же вспомнил, как он, еще неразумный ребенок, играя в горох, засадил себе одну горошину в ухо.

Другая личность, также более или менее патологическая, только в другом роде, был граф Гуровский, присланный тогда в Ревель из С.-Петербурга по распоряжению шефа жандармов, чего мы, однако же, тогда еще не знали. Гуровский с жадностью, можно сказать, принял знакомство с нами и, частью на французском, частью на ломаном русском языке, затянул с нами нескончаемую канитель о могуществе России, ее богатствах, открытых соплеменником Гуровского Тенгоборским[431]431
  Л. В. Тенгоборский (1793–1857) – автор книги «О производительных силах России» (1854–1858).


[Закрыть]
, и т. п.

При этом он утверждал, что правительство наше не должно допускать слишком интимного сближения русской молодежи с польскою. Были случаи, впоследствии напомнившие мне это правило Гуровского.

После диареи слов, продолжавшейся несколько часов сряду, мы разошлись, и первое, что мне и Крылову пришло в голову, что с Гуровским нам надо быть осторожным. Одно только нас озадачивало: как поляк Гуровский, замешанный в революционной пропаганде, мог сделаться нашим русским пресмыкающимся?

Впоследствии это объяснилось: Гуровский имел родственницу, чуть ли не сестру, замужем за шталмейстером Фридрихсом, очень приближенную к государыне императрице Александре Федоровне и очень ею любимую.

Ревель, вместо или под видом ссылки, послужил Гуровскому местом службы, да еще какой – основанной на обширной доверенности к верноподданническим чувствам и патриотизму служащего. Гуровский, по-свойски, по-польски, позволял себе иногда зазнаваться.

Мне, например, и Крылову он прямо объявил, что писал уже о нас, куда следует, в Петербург и очень рад был найти в нас людей вполне благонадежных.

«Вот шельма-то! – думаю я. – Едва только сам с виселицы сорвался, а берет уже на себя смелость быть судьею других, ничем не провинившихся пред правительством».

И что же? К моему удивлению, Гуровский получил предлинное послание от одного из главных рептилий, в котором, сверх благодарности Гуровскому, заключались еще отеческие наставления разного рода. Письмо это Гуровский показывал, и не оставалось никакого сомнения у меня, что кривой, никогда не скидающий своих синих очков, польский аристократ-революционер (впоследствии родственник, если не ошибаюсь, испанской королевской фамилии) принадлежал, по воле судеб, к классу пресмыкающихся нашего обширного государства.

А граф Гуровский покончил свое пребывание в Ревеле тем, что набрал разных вещей в лавках за поручительством Эренбуша и в одно прекрасное утро без вести исчез.

Потом, как слышно было, этот высокорожденный авантюрист и рептилия появился в Испании.

В мою последнюю экскурсию в Ревель я вдруг занемог тогда непонятною еще для меня болезнью.

Однажды, сидя за обедом в Екатеринентале, я вдруг почувствовал какую-то страшную, никогда не бывалую боль в левой чревной области. Сначала это была скорее какая-то неловкость при движении всего тела, чем боль; но потом неприятное чувство делалось все сильнее и сильнее и превратилось в нестерпимую боль, не позволявшую мне разогнуться; кое-как я встал из-за стола и в сопровождении Эренбуша поехал к нему на квартиру; по дороге мы заехали в заведение ванн, поставили мне сухие банки и положили на больное место горячие компрессы.

На квартире у Эренбуша я почувствовал тошноту, потом и рвоту; принял рицинное масло, положил теплую припарку, заснул и встал совершенно здоровый.

Но по приезде в Дерпт боль по временам стала навещать меня и не давала мне покоя тем, что я никогда не мог быть уверен, что не почувствую внезапно боли и не буду принужден бежать домой. Это мешало моим занятиям месяца два и более, пока я не слег от слабости.

Однажды ночью я просыпаюсь и чувствую, что боль прошла и в то же самое время показался corpus delicti[432]432
  Доказательство вины (причины болезни) (лат.).


[Закрыть]
: чрезвычайно острый, величиною с ячменное зерно, почечный камешек, и, как показал анализ, чистый оксалат.

Образование его я приписал тогда постоянному употреблению сквернейшего поддельного французского вина. Воды эмбахской я не переносил, колодезная расстраивала также мой желудок, к пиву я никогда не мог привыкнуть и поневоле пил прокислое, дешевое вино.

Не прошло и двух месяцев после моего выздоровления, как началась другая напасть: это мой прежний кишечный катар, уже несколько лет оставивший меня в покое.

Оттого ли, что я, опасаясь вина, начал опять пить воду, или же от патологической связи страданий двух органов – почек и кишечного канала, только никогда еще поносы не обнаруживались у меня с такою силою и упорством, как после страдания почек. Я перестал лечиться и держать диету: ни вина, ни пива, ни водки.

Научные занятия мои продолжались по-прежнему; им суждено было, однако же, принять другое направление и другие размеры.

Отдаленною тому причиною был случившийся в С.-Петербургской медико-хирургической академии казус, заставивший ее перевернуться вверх дном.

Положение этого единственного в С.-Петербурге учебно-медицинского высшего учреждения было весьма странное: оно состояло в ведомстве министерства внутренних дел; президентом его был главный военно-медицинский инспектор, баронет Виллье, а главное назначение заключалось преимущественно в приготовлении военных врачей. Вследствие этого назначения президент академии Виллье счел даже ненужным учреждение женской и акушерской клиник.

«Солдаты не беременеют и не родят, – говорил баронет, – и потому военным врачам нет надобности учиться акушерству на практике».

Все профессоры Медико-хирургической академии были из воспитанников этой же академии, что, конечно, не могло не способствовать развитию непотизма[433]433
  Непотизм (лат. nepos (nepotis) – внук, потомок) – замещение по протекции видных должностей родственниками, кумовство, семейственность.


[Закрыть]
между профессорами, и, как это нередко случается, непотизм дошел до таких размеров, что в профессоры начали избираться исключительно почти малороссы и семинаристы одной губернии.

За исключением нескольких немногих профессоров, приобретших себе почетное имя в русской науке, остальная, большая часть ни в научном, ни в нравственном отношении ничем не опережала золотую посредственность.

В последнее время, однако же, небольшая немецкая партия профессоров Медико-хирургической академии, поддерживаемая немногими русскими, причислила в профессоры терапевтической клиники заведовавшего морским госпиталем доктора Зейдлица, ученика Дерптского университета и бывшего ассистента Мойера, сделавшего себя уже известным в науке весьма дельным описанием первой холеры в Астрахани, монографией о скорбутном воспалении околосердечной сумки и приобретшего себе известность в медицинской петербургской публике своими глубокими практическими сведениями (Зейдлиц первый в России начал применять перкуссию и аускультацию в госпитальной и частной практике).

Но одна, – а я полагаю, и две, и три, – ласточка еще не делает весны.

Научный и нравственный уровень Петербургской медико-хирургической академии в конце 1830-х годов был, очевидно, в упадке.

Надо было потрясающему событию произвести переполох для того, чтобы произошел потом поворот к лучшему.

Какой-то фармацевт из поляков, провалившийся на экзамене и приписывавший свою неудачу на экзамене притеснению профессоров, приняв предварительно яд (а по другой версии – напившись допьяна), вбежал с ножом (перочинным) в руках в заседание конференции и нанес рану в живот одному из профессоров[434]434
  Переполох в Медико-хирургической академии произошел в сентябре 1838 г. и заключался в следующем. Поляк Иван (Ян Павлович) Сочинский был в 1828 г. сдан из помещичьих крестьян в солдаты в лейб-гвардии уланский полк. В 1831 г. он принимал какое-то участие в польском восстании. В 1833 г. был принят из аптекарских учеников в студенты фельдшерского отделения Медико-хирургической академии. Здесь Сочинский подвергался преследованиям в связи с польским происхождением. Доведенный однажды до отчаяния профессором Нечаевым, издевательски провалившим его на экзамене («Вы мне не нравитесь, и я не допущу вас докончить курс в академии», – сказал профессор), Сочинский бросился на обидчика с раскрытым перочинным ножом. Нечаев увернулся, и удар пришелся другому профессору, Калинскому, получившему легкую рану в живот. На шум прибежали служители, но впавший в исступление Сочинский поранил двух из них, пытавшихся его связать. Так как Сочинский перед нападением на профессора принял яд и после учиненного им впал в бессознательное состояние, то профессор И. В. Буяльский вскрыл ему вену и влил противоядие. Сочинского возвратили к жизни. Николай I наградил Нечаева орденом, а Сочинского велел прогнать три раза сквозь строй в 500 шпицрутенов, т. е. дать ему 1500 ударов длинными гибкими палками по обнаженной спине. Это было равносильно смертной казни. В целях «назидания» Николай велел произвести казнь в присутствии всех учащихся академии.


[Закрыть]
.

Началось следствие, суд; приговор вышел такого рода: собрать всех студентов и профессоров Медико-хирургической академии и в их присутствии прогнать виновного сквозь строй, а академию для исправления нарушенного порядка передать в руки дежурного генерала Клейнмихеля.

Вот этот-то генерал, по понятиям тогдашнего времени всемогущий визирь, и вздумал переделать академию по-своему.

Как ученик и бывший сподвижник Аракчеева, Клейнмихель не любил откладывать осуществления своих намерений в долгий ящик, долго умствовать и совещаться.

Несмотря на это, одна мысль в преобразовании академии Клейнмихелем была весьма здравая. Он непременно захотел внести новый и прежде неизвестный элемент в состав профессоров академии и заместить все вакантные и вновь открывающиеся кафедры профессорами, получившими образование в университетах.

Подсказал ли кто Клейнмихелю эту мысль, или она сама, как Миневра из головы Юпитера, вышла в полном вооружении из головы могущественного визиря, – это осталось мне неизвестным. Только в скором времени в конференцию вместо одного профессора, получившего университетское образование, явилось целых восемь, и это я считаю важною заслугою Клейнмихеля.

Без него академия и до сих пор, может быть, считала бы вредным для себя доступ чужаков в состав конференции.

Но к здравым понятиям такой начальнической головы учебного учреждения, как Клейнмихель, не могло не присоединиться и бессмыслие. Клейнмихель объявил, что в самом цветущем состоянии академия будет находиться тогда под его начальством, когда он сделает всех студентов казеннокоштными; чтобы ни одного своекоштного не было в академии. Задавшись этою мыслью, Клейнмихель разослал по всем семинариям империи приглашение выслать желающих вступить в академию семинаристов на казенный счет, с тем чтобы они подвергались при академии пробному экзамену, а которые не выдержат его, то будут отсылаться, на счет же академии, обратно.

Можно себе представить, из каких элементов состоял этот материал для казеннокоштных студентов. Все, что только было плохого в семинариях, монахи и попы сбывали с рук в академию благодаря казенным прогонам и суточным. Мало этого: когда начальство академии, как оно дрябло ни было, наконец, убедилось, что из наплыва семинарской дряни ничего не выйдет, если ее хотя сколько-нибудь не подготовят к принятию человеческого образа, то решено было учредить в академии приготовительный класс для обучения семинарских новобранцев грамматике, арифметике и, если не ошибаюсь, даже и Закону Божию.

Для такого нового попечителя академии, каким был сделан Клейнмихель, конечно, нужен был и другой президент. Профессор, бывший вице-президентом, вышел в отставку; на место его, хотя и с именем президента (которое носил Виллье), назначен был самим государем И. Б. Шлегель; а на кафедру хирургии, сделавшуюся свободною по выходе в отставку профессора Буша, Зейдлиц пригласил меня.

Я не согласился занять кафедру хирургии без хирургической клиники, которою заведовал не Буш, а профессор Саломон. Но, отказываясь, я в то же время предложил новую комбинацию, с помощью которой я мог бы иметь соответствующую моим желаниям кафедру в академии. Комбинацию эту я предложил в виде проекта самому Клейнмихелю.

Я указал в моем проекте на необходимость учреждения при академии новой кафедры: госпитальной хирургии.

Молодые врачи, говорил я в моем проекте, выходящие из наших учебных учреждений, почти совсем не имеют практического медицинского образования, так как наши клиники обязаны давать им только главные основные понятия о распознавании, ходе и лечении болезней. Поэтому наши молодые врачи, вступая на службу и делаясь самостоятельными, при постели больных в больницах, военных лазаретах и частной практике приходят в весьма затруднительное положение, не приносят ожидаемой от них пользы и не достигают цели своего назначения. Имея в виду устранить этот важный пробел в наших учебно-медицинских учреждениях, я и предлагал, сверх обыкновенных клиник, учредить еще госпитальные.

Для казеннокоштных воспитанников, поступающих потом на военную службу, учреждение госпитальной клиники я считал уже совершенно необходимым.

В С.-Петербургской медико-хирургической академии я видел возможность тотчас же приступить к этому нововведению, так как при академии, почти в одной и той же местности, находится 2-й Военно-сухопутный госпиталь, и оба заведения – и Медико-хирургическая академия, и 2-й Военно-сухопутный госпиталь – принадлежат одному и тому же военному ведомству. Весь госпиталь с его 2000 кроватями мог бы, таким образом, обратиться в госпитальные клиники (терапевтическую, хирургическую, сифилитическую, сыпную etс.).

Проект, как меня известили, был принят Клейнмихелем.

Между тем наступали рождественские вакации, и я решился воспользоваться ими и отправиться чрез Петербург в Москву навестить матушку.

Приехав в Петербург, я первым делом отправился на поклон к новому президенту академии Шлегелю.

Иван Богданович Шлегель был человек немецкого происхождения, вступивший в русскую военную службу во времена наполеоновских войн. Когда я был в Риге, то русский военный госпиталь был еще полон воспоминаниями об энергической деятельности Ивана Богдановича. В Москве, куда он был переведен из Риги, повторилось то же самое, и в московских госпиталях он оставил по себе также хорошую память. Ему бы и оставаться там главным доктором большого военного госпиталя. Это было истинное призвание Ивана Богдановича.

Он достиг его, вероятно, по протекции князя Витгенштейна, при сыновьях которого (Алексее и Николае) он когда-то состоял врачом и гувернером; Шлегель и привез обоих Витгенштейнов и Тутолмина в Дерпт, когда мы были студентами профессорского института.

К несчастью для себя, И. Б. Шлегель переменил свое призвание и попал в военно-учено-учебное болото. Аккуратнейший из самых аккуратных немцев, плохо говоривший по-русски, И[ван] Б[огданович] всегда был навытяжку. Как бы рано кто ни приходил к Шлегелю, всегда находил его в военном вицмундире, застегнутом на все пуговицы, с Владимиром на шее. В таком наряде и я застал его. Он и подействовал на меня всего более своею чисто внешнею оригинальностью, военною выправкою, аккуратною прическою волос, еще мало поседевших, огромным носом и глазами, более наблюдавшими, чем говорившими.

Шлегель был довольно сдержан со мною и посоветовал непременно представиться Клейнмихелю, что я и сделал.

Клейнмихель был очень любезен со мною, уже слишком, что к нему не шло; сквозь ласковую улыбку на лице, оловянные глаза так и говорили смотрящему на них: «Ты, мол, смотри, да помни, не забывайся!»

Клейнмихель пригласил меня к себе в кабинет, посадил и очень хвалил мой проект. Потом прямо объявил, что все будет сделано; препятствие может встретиться только в министерстве Уварова, которое он, Клейнмихель, надеется, однако же, уладить.

Я откланялся, вполне довольный, и поехал к Ив[ану] Тимофеевичу] Спасскому, в это время весьма доверенному лицу у С. С. Уварова.

От Спасского я узнал, что мои намерения уже известны в министерстве народного просвещения и что Уваров ни за что на свете не отпустит меня. Я просил Ив[ана] Тимофеевича содействовать моему плану, объяснил ему мои главные мотивы и, казалось, довольно убедил его; но я узнал, что эти убеждения непрочны. Между тем Спасский, узнав, что я на другой день отправляюсь в Москву, предложил мне поехать оттуда в Тульскую губернию, в одно имение, адрес которого он мне сообщит, для операции у одной девочки. Я согласился; мы уговорились о времени и поездке.

Пробыв в Москве около 9–10 дней, я отправился на сдаточных в имение, имени помещика теперь не помню наверное: Нацепина, Еропина или Полуэхтова, которого-то из столбовых; имение находилось на границах Тульской губернии с Орловскою. После разных проделок сдаточных ямщиков я к вечеру на другой день въехал в огромное барское поместье.

Великолепный старинный дворец в огромном парке. В доме, где мне отвели помещение, было 150 нумеров, в каждом не менее двух комнат, и одна из них с большущею двуспальною кроватью из красного дерева, с золотыми украшениями.

Над кроватью – широкая кисейная розово-зеленоватого цвета палатка; вместо досок в головах и ногах у кровати – по большому зеркалу.

Пара, ложившаяся в постель, могла созерцать свои телеса в разных положениях отраженными на зеркальных поверхностях и притом отсвеченными зеленовато-розовым колером.

Можно представить себе, что творилось во времена оны в этих 150 нумерах, когда съезжались сюда на охоту и на барские оргии разного рода пары. Теперь, т. е. не теперь, когда пишу, а когда посещал этот дом, остались только нумера и кровати, но пары уже не съезжались более.

Я провел ночь в этой, никогда еще не испытанной мною, обстановке; признаюсь, мне вовсе не было приятно видеть себя поутру отраженным в двух зеркалах.

В этот же день операция, вырезывание миндалевидных желез у восьмилетней девочки, была сделана, и я остался еще на одну ночь у г-д…

Вечером за чайным столом нас было только трое: хозяин (еще довольно бодрый господин), хозяйка (очень милая и приятная дама, лет около 40) и я. Зашла речь о старине, о том, что бывало и чего не стало. И тут услыхал я от хозяина два рассказа, памятные мне и до сих пор, – так были необыкновенны для меня тогда события, составляющие предмет этих рассказов.

В обоих действующим лицом был сам рассказчик, и потому надо было ему верить на слово, что я и сделал[435]435
  Дальнейший текст – карандашом; носит следы предсмертной слабости Пирогова; строки тянутся вкривь и вкось.


[Закрыть]
.

«У меня не было и ни у кого не будет такого верного друга, каков был Толстой (Американец), – передавал мне рассказчик-хозяин. – Однажды, подгуляв, я поссорился у него за обедом с одним товарищем, дуэлистом и забиякою: ссора кончилась вызовом. Толстой взялся быть нашим секундантом на другой день рано утром.

Я не спал целую ночь и, встав с постели чем свет, пошел пройтись; а в назначенный час отправился звать Толстого по уговору.

К удивлению, нахожу ставни и двери его квартиры запертыми, стучусь, вхожу, бужу моего секунданта. Насилу он просыпается.

– Что тебе?

– Как что мне! Разве забыл? А дуэль?

– Какой вздор! – отвечает Толстой. – Разве я мог бы как честный хозяин позволить тебе драться с этим забиякою и ярыжником! Я вчера же, как ты ушел, сам вызвал его на дуэль, и вчера же вечером мы дрались. Дело поконченное.

С этими словами Толстой повернулся от меня на другой бок и заснул.

Таких людей, как Толстой, немного на свете».

Затем последовал, уже не помню, a propos de quoi[436]436
  По какому поводу (фр.).


[Закрыть]
, второй рассказ.

«Мы стояли в Персии. Скука была смертная, а денег было много; придумывали разные забавы. Я жил у одного персиянина, отца семейства, и, узнав, что у него есть дочь-невеста, вздумал посвататься. Сначала, разумеется, отец и слышать не хотел; но когда он проведал через одного армянина, что я обладатель целой груды червонцев, то мало-помалу начал сдаваться и торговаться.

Наконец, дело сладили: уговорились, что я женюсь формально, по русскому обряду, при свидетелях, и что невеста снимет свое покрывало перед венчанием. На этом в особенности я настаивал, надеясь покончить все дело вздором, если окажется рожа. Я пригласил товарищей всего полка на свадьбу. Был между ними и подставной поп, и подставные дьячки. Когда невеста сняла покрывало, то оказалась такою восточною красавицею, какою никто из присутствующих никогда еще не видывал. Все так и ахнули. После импровизированной свадьбы я зажил с моею красавицею женою в доме тестя. Жили мы не более года, прижили ребенка. Вдруг – поход. Жена моя собралась было со мною, и ни за что на свете не хотела оставаться у отца. Но я и товарищи, знакомые принялись так сильно ее уговаривать, что она, наконец, решилась остаться дома и ждать, пока я сам приеду за нею».

В это время рассказа я невольно посмотрел пристально на хозяйку, жену повествователя. Смотрю, кажется, не похожа на персиянку, чисто русский тип. Повествователь заметил мой пристальный взгляд и сейчас же обратился ко мне с объяснением: «Это не она, не она; та далеко, Бог ее знает где; с тех пор о ней – ни слуху, ни духу!»

А наша хозяйка в это время продолжала спокойно разливать нам чай.

Через сутки я был уже в орловском имении Мойера. Уже давно думал я, что мне следовало бы жениться на дочери моего почтенного учителя; я знал его дочь еще девочкою; я был принят в семействе Мойера как родной. Теперь же положение мое довольно упрочено – почему бы не сделать предложение?

В имении Мойера я пробыл дней десять. Екатерину Ивановну (дочь Мойера) нашел уже взрослою невестою и решился по возвращении в Москву отнестись с предложением письмом к Екатерине Афанасьевне, всегда мне благоволившей. Прощаясь со мною, и Екатерина Афанасьевна, и все семейство Мойера просили меня заехать в Москве к племяннице Екатерины Афанасьевны, г-же Елагиной[437]437
  А. П. Елагина (1789–1877) – племянница В. А. Жуковского, мать славянофилов И. В. и П. В. Киреевских (от первого мужа).


[Закрыть]
.

Приехав в Москву и запасшись письмом к Екатерине Афанасьевне (письмо было длинное, сентиментальное и, как я теперь думаю, довольно глупое), я отправился к Елагиной. Дом ее был известен всей образованной и ученой Москве. Я был принят очень любезно. Начались расспросы и рассказы о семействе Мойера, Буниной, Воейковых и Жуковском, и при этих-то рассказах я услышал от самой Елагиной ее чудное свидание с женою Мойера. И Елагина, и жена Мойера (урожденная Протасова, дочь Екат[ерины] Аф[анасьевны]) были подругами детства, необыкновенно привязанными друг к другу. Обе они вышли почти в одно время замуж. У Елагиной был грудной ребенок, и она только что успела покормить его грудью и сдать на руки кормилице, как увидала вошедшую к ней жену Мойера. Елагина бросилась в объятия нежданной гостьи и тут же почувствовала, что падает в обморок. Придя в себя, она узнала, что никто не приезжал и никто в комнату не входил, а чрез несколько дней узнала также, что жена Мойера на днях скончалась, и, как оказалось по справкам Жуковского, скончалась именно в этот день и час, когда ее видела у себя Елагина.

Прощаясь, я попросил Елагину на минуту переговорить со мною одним, без свидетелей, и тут же вручил ей мое письмо к Екатерине Афанасьевне, объяснив притом и его содержание. Я заметил, что Елагина, принимая мое послание, улыбнулась, и улыбка ее мне показалась почему-то сомнительною.

Через месяц я получил в Дерпте ответ от Екатерины Афанасьевны и от самого Мойера.

И отец, и бабушка Екатерины Ивановны весьма сожалели, что должны отказать мне.

Катя их, объяснили они оба мне, уже обещана давно сыну Елагиной. Все обстоятельства и родственные связи благоприятствовали этому браку.

Прочитав отказ, я вспомнил про улыбку Елагиной.

Через год после этого отказа одна мною высокочтимая дама (Екат[ерина] Ник[олаевна] Догановская), никогда не лгавшая, рассказывала мне о разговоре, который она имела с Екат[ериной] Иван[овной] Мойер на пароходе, при отъезде за границу.

«Жене Пирогова, – говорила Е. И. Мойер, ехавшая за границу вместе с Елагиной, – надо опасаться, что он будет делать эксперименты над нею».

Говоря это, Е. И. Мойер, конечно, не знала, что через год придется ей писать в лестных выражениях поздравительное письмо к подруге своего детства, Екатерине Дмитриевне Березиной, не побоявшейся мучителя дерптских собак и кошек и выходившей за него бестрепетно замуж.

Месяцев десять прошло в переписке между министерствами военным и народного просвещения и между департаментами военного министерства о моем перемещении и об учреждении новой должности при военном госпитале.

Я между тем переписывался с министром Уваровым и директором Спасским. Наконец наша взяла. Уваров должен был уступить Клейнмихелю.

Тем временем произошло и еще новое преобразование в министерстве внутренних дел и в министерстве народного просвещения.

В первом из них произошло перерождение медицинского совета, а во втором – учреждение особой комиссии по делам, касающимся медицинских факультетов.

Прежний медицинский совет министерства внутренних дел был такое странное учреждение, что члены его имели право делать докторами медицины без экзамена друг друга и других лиц, им нравившихся.

Говорят, что при учреждении этого совета, когда его председателю удалось выхлопотать новые права, происходил in pleno[438]438
  В общем собрании (лат.).


[Закрыть]
следующий наивный обмен мыслей:

– Василий Васильевич, честь имею вас поздравить со степенью доктора медицины!

– А вам, Федор Федорович (примерно), желательно быть медико-хирургом?

– Нет, если бы угодно было вашему превосходительству выхлопотать мне землицы, то я предпочел бы это награждение награде ученою степенью и т. п.

В начале же 1840-х годов все переменилось под нашим зодиаком.

Лейб-медик государыни императрицы стал председателем медицинского совета (Мерк[урий] Алекс[еевич] Маркус), а совет, лишась прежнего своего права дарить (без экзамена) ученые степени, сделался чисто лишь административно– и судебно-врачебным учреждением.

В это время и я был выбран в члены медицинского совета.

Медицинская комиссия при министерстве народного просвещения состояла, под председательством также Маркуса, из четырех членов: Спасского, лейб-медика Рауха, профессора Зейдлица и меня.

Все дела и даже выборы медицинского факультета всех русских университетов проходили чрез наши руки. Особливо же вновь учреждавшийся в то время медицинский факультет Киевского университета (св. Владимира) почти всецело учреждался и избирался в нашей комиссии. Наконец, самым важным делом нашей комиссии был пересмотр статута об экзамене на медицинские степени.

В старом экзаменационном статуте допускались целых шесть медицинских степеней: три степени лекаря (лекарь 1-го, 2-го и 3-го отделения), доктор медицины, доктор медицины и хирургии и медико-хирург.

Я предложил сокращение на две степени: лекаря и доктора медицины; но мой проект не прошел, и вместо двух приняты были три степени (лекарь, доктор медицины, доктор медицины и хирургии).

Я настаивал, чтобы при факультетских экзаменах на степень требовались от экзаменующихся вместо разных дробей или отметок вроде «удовлетворительно», «посредственно», «хорошо», «отлично» и т. п. только две отметки или две поправки: ответа «да» и «нет» на вопросы по каждому предмету: достоин степени, на которую экзаменуется, или недостоин?

Введение демонстративных испытаний из анатомии, терапии и хирургии предложено было также мною и принято единогласно.

Новая кафедра госпитальной хирургии и терапии, учрежденная по моему проекту в С.-Петербургской медико-хирургической академии, была принята нашею комиссиею и утверждена министерством народного просвещения для всех русских университетов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации