Электронная библиотека » Николай Пирогов » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 21:54


Автор книги: Николай Пирогов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Но молодой ум, так же как и желудок молодых людей, все переваривающий, легко усваивает себе, как я узнал из опыта, и пантеистическое мировоззрение, не ощущая до поры и до времени ни несносных колебаний, ни сотрясений от шаткости основы.

Верховный Разум и Верховная Воля Творца, проявляемые целесообразно, посредством мирового ума и мировой жизни, в веществе, – вот nec plus ultra[113]113
  Крайний предел (лат.).


[Закрыть]
человеческого ума, вот то прочное и неизменное, абсолютное начало, далее которого нельзя идти положительному уму, не сбившись с толку и с пути.

Таким представляется оно моему складу ума, блуждавшего немало в непроходимых дебрях и топях.

К чести моего ума я должен упомянуть, однако же, что он, и блуждая, никогда не грязнул в полнейшем отрицании недоступного для него и святого.

Мой бедный ум, и останавливаясь на вселенной (вместо Бога), благоговел пред нею, как пред беспредельным и вечным началом.

Никогда он, то есть мой ум, не доходил до обожания случая, и только теперь, уже состарившись, он с удивлением и отвращением узнает, что такой апофеоз и осуществим на деле.

Юные и зрелые современники моей старости, живя и действуя в эпоху лотерей, ажиотажа, рулетки и биржевой игры, приучили себя видеть в случае один из главных рычагов жизни. Немудрено, что и основу всего мироздания, и исходную точку своих мировоззрений современное поколение может легко перенести на случай.

При случайном стечении благоприятных условий из первобытной клетки (яйца) развивается первобытный организм; он, при новом случайном стечении других внешних обстоятельств, принимает тот или другой вид; этот вид, в свою очередь, случайно встретивши в окружающей его среде или удобство, или препятствие, принимает то высшую организацию, то, лишаясь того или другого органа, переходит в другой вид или же и исчезает. Уродилось ли случайно в каком-нибудь органическом виде более крепких и здоровых особей, подбор вышел удачным и победа в борьбе за существование за этим видом.

Так случай за случаем доводит переходами из одного вида в другой до вида млекопитающего, а отсюда рукой подать и до человека, ум которого открывает ему, наконец, что клетка, произведшая его (то есть человека, а потому, пожалуй, и ум), ничем существенным не отличаясь от другой животной клетки, только благодаря окружающей среде, случаю и времени вывела на свет его или ему сродственную обезьяну.

Не мне быть критиком, противником или защитником и приверженцем современного учения[114]114
  Имеется в виду дарвинизм.


[Закрыть]
; в нем очевидна гениальность наблюдателя, умевшего придать глубокое научное значение добытым им фактам и расследованиям явлений.

Доктрина, обязанная своим происхождением такому гениальному наблюдателю, не могла не дать повода к новым взглядам на органический мир и к новым его исследованиям.

Все это, однако же, не сделает меня легковерным. О перерождении и переходах животных видов и родов говорилось не со вчерашнего дня. Известно, как Гете изумил всех своим восклицанием, когда начался об этом деле знаменитый спор во французской академии между Кювье[115]115
  Ж. Л. Кювье (1769–1832) – французский ученый зоолог, палеонтолог.


[Закрыть]
и Жоффруа Сент-Илером[116]116
  Э. Ж. Сент-Илер (1772–1844) – известный французский зоолог.


[Закрыть]
; подумали, что восклицание это относилось к какому-либо мировому политическому событию.

Ламарк[117]117
  Ж. Б. А. П. Ламарк (1744–1829) – французский натуралист и биолог.


[Закрыть]
, если не ошибаюсь, говорил или, лучше, намекал и о происхождении человека от обезьяны; по крайней мере, этот взгляд был в ходу и в 1830-х годах; я помню, как однажды мой дерптский учитель, профессор хирургии Мойер (в 1832 году), ехав со мною за городом, удивил меня вопросом: «А как вы думаете, Пирогов: не происходим ли мы все от обезьян?»

Так, зная, что доктрина, занимающая современные умы, не была terra incognita и для предшественников, как-то держишь себя осторожнее от увлечений. Впрочем, я нисколько не скандализируюсь происхождением человека от обезьяны; тем более чести уму какого бы то ни было существа, если оно сумело выйти, хотя бы и случайно, в люди. Для меня, однако же, не менее вероятен и обратный переход человека в обезьяну, совершающийся почти на наших глазах.

И почему, в самом деле, в те доисторические времена, когда наша планета производила ихтиозавров, мамонтов и других великанов, она не могла произвести и допотопного человека – гиганта с огромным мозгом? А так как ум наш мозговой, то почему бы и он не мог быть огромным? В таком случае это был бы совершеннейший из людей: велик и умен. Ихтиозавры и мамонты перевелись и переродились, и человек-гигант мог также перевестись и переродиться в шимпанзе, орангутангов, буммасов, обитателей Новой Гвинеи и т. п.

Принимая весьма хладнокровно взгляд на происхождение мое от обезьяны, я не могу слышать без отвращения и перенести ни малейшего намека об отсутствии творческого плана и творческой целесообразности в мироздании; а потому никогда не допущу, чтобы первобытная клетка и даже первобытная протоплазма не заключала в себе творческой мысли о ее конечном назначении и творческого (целесообразного) предопределения всех форм, прототип которых должен был из нее развиваться.

Не странно ли, однако, что прежде вовсе нетрудным казалось верить в происхождение людей и всего животного царства от нескольких пар и даже от одной; а теперь так же без труда верят в переходы и перерождения самых отдаленных типов животных?

Причину легковерия в обоих случаях я нахожу в задней мысли, всем подсказывающей, что самая суть дела ни в том, ни в другом взгляде не выясняется.

Пара ли готовых уже животных или одна бесформенная протоплазма вышли впервые на свет, – в обоих случаях остается икс: что заставило атомы вещества складываться в общеформенное существо, способное к самостоятельному бытию, к борьбе за существование, наследственности и произведению новых себе подобных или несходных с собою (Generationswechsel[118]118
  Изменения видов (нем.).


[Закрыть]
) существ.

Могу ли же я легко убедиться в непогрешимости доктрины, увлекающиеся приверженцы которой готовы, пожалуй, поставить на пьедестал случай, заменив им Бога и отвергнув, как лишний хлам, и план, и целесообразность в мироздании? По-моему, это значило бы признать себя какими-то бастардами от случки случая с случайною же природою.

Но современное мировоззрение имеет для естественника ту привлекательную сторону, что в нем предполагаемое прошлое соглашено с настоящим и соответствует ему пока, т. е. до поры и до времени, более чем в других мировоззрениях.

Все рождено, не сотворено. Не определенная, по предначертанному творческой мыслью плану, типичность органических форм, не творческая целесообразность в устройстве типических организмов и переходных форм занимают первое место в современном мировоззрении, а внешние физические условия и случайная индивидуальность, и так как искусство перерождения и размножения животных и растительных организмов с практическою целью улучшения разных продуктов не достигало еще такого совершенства, как в переживаемое нами время, то понятно, что добытые практическим путем весьма наглядные результаты не могли не повлиять и на умственные отвлечения.

Отвлеченное творчество, творческие план и мысль, предначертанная целесообразность типов в мироздании, – все это ушло на задний план, и что достигается искусством современных культиваторов органических рас, пород и видов, то в натуре поручилось делать случайному подбору особей и случайному стечению разных физических условий.

И вот уже слышится и мораль переживаемого: «а ларчик просто открывался».

Но что же такое это случай? Какой это простой deus ex machina[119]119
  Бог из машины (лат.).


[Закрыть]
, играющий такую видную роль в наших делах и мыслях?

Едва ли не придется мне ответить на это: не знаю.

Одно из двух мне кажется несомненным: или нет вовсе случая, или между случаем и тем, с кем он случился, есть какое-нибудь отношение; впрочем, оба предположения в конечном результате сводятся на одно и то же.

Видя на каждом шагу связь между действиями и причинами, отыскивая по бессознательному (невольному) требованию рассудка везде причину, где есть действие, мы неминуемо, роковым образом, приходим к заключению, что и между всеми действиями, и всеми причинами существует неразрывная, вечная связь.

При таком взгляде случай будет не более как действие, причина или причины которого нам еще не известны, а для многих событий, можно утверждать a priori, и никогда не будут известны. Это почему? А потому, что стечение обстоятельств в одну бьющую точку – случай – бывает до того сложно, что для определения его понадобилось бы невозможное знание всего прошлого и настоящего.

Мы так привыкли к случайностям, что случай кажется нам самым обыкновенным, естественным, делом, и это слава Богу; не живя в мираже обыкновенного и не заслуживающего внимания, мы бы нажили себе галлюцинацию висящего над нами дамоклова меча.

Но как только мы остановимся, почему бы то ни было, хотя на одном самом обыкновенном событии, касающемся нас лично, то не избегнем невольного вопроса: при чем я тут? Зачем оно коснулось именно меня?

По большей части причины нашей прикосновенности к какому-нибудь событию для нас ясны и просты, то есть кажутся для нас такими; но нередко причины отношений моих к событию для меня скрыты, а не быть им нельзя.

Молния ударила в мой дом; почему именно в мой? Я нахожу причину в стоявшем возле дереве; у меня на крыше не было отвода, а на соседнем доме был. Я довольствуюсь таким объяснением; еще более буду им доволен, если молния, град, саранча и тому подобные прелести повредили не только мои, но и соседние поля; тут ясно кажется, что существовали, хотя и неизвестные, физические условия, притянувшие сюда грозовые облака.

Но я выиграл в лотерее билет; почему? Тут уже стой! Стоп машина! Что мой № 20 подвернулся, а не другой, это, положим, еще можно будет когда-нибудь объяснить, распутав узел разных физических обстоятельств; но почему именно мне попался в руки № 20? А между тем не может быть, чтобы он не имел какого-либо отношения ко мне, прежде чем он сделал меня владетелем 100 000 руб[лей], которые, выиграв, я прокутил, проиграл и, в конце концов, застрелился. И меня после этого, то есть не после, а прежде, будут уверять, что я и мой № 20 не имели между собою ничего общего; я мог купить и 10-й, и 100-й, мог выиграть и 25-й, и 30-й; да, возможное только, – случилось так, – могло и не случиться; но если раз случилось, так как же без причины, само по себе? Это был бы нонсенс, нелепость, абсурд.

Значит, случай – asylum ignorantiae[120]120
  Приют невежд (лат.).


[Закрыть]
; но незнание наше с душком; оно не хочет прямо сказать: не знаю, а, заменяя свое «не знаю» словом «случай», оно хочет этим сказать: что я-де покуда не знаю, или не хочу знать, почему; или же: это ясно для всех, почему? Потому что, видите ли, случай…

Так что же после этого ты – казуист или фаталист, что ли? – задаю себе вопрос.

Я – независимый, то есть независимый от предвзятых мнений и доктрин. В суждениях об отвлеченных предметах, в применении их в практической жизни не нужно добиваться во что бы то ни стало последовательности.

Сказать, что случай все решает в жизни, нелепо, но считать нелепым прежнее убеждение, что и маловажные, по-видимому, события могут иметь роковые последствия, еще более нелепо.

Какое дело, что маловажному событию предшествовал целый ряд других, скрытых, но более существенных обстоятельств? Решающим, и именно в данный момент времени, было все-таки то, что называется невидною случайностью.

Скалу подтачивала целые века вода; здание гнило и подтачивалось под землею; вдруг от небольшого сотрясения в один прекрасный день они падают. Что тут решающее обстоятельство? Все ли равно, упади скала и здание днем ранее или днем позже? Все правы, признавая самым главным, решающим моментом тот, когда случается роковое событие.

У Наполеона спотыкается конь о маленький камушек; Наполеон падает и, встав, говорит, что этот камушек мог сделаться решителем судеб Европы. Наполеон был совершенно прав, делая решителем судеб в этот момент не себя, а камень.

Случай, часто и однообразно повторяющийся, перестает в наших глазах быть случаем по двум причинам: мы получаем более времени и средств для исследования и узнаем причину, или же мы просто привыкаем, и прежде случайное, редкое и необыкновенное делается обыкновенным и насущным.

Узнав, что большая часть браков совершается осенью, нетрудно было догадаться почему; но, узнав, по статистическим данным, что ежегодно встречается почти одна и та же цифра ошибочных адресов на письмах, мы перестаем этому удивляться, хотя и не знаем причины, почему люди всегда в известной мере рассеянны при отправке своих писем на почту.

Еще необъяснимее для нас случающееся весьма нередко счастье в азартных играх, лотереях, рулетке и, наконец, вообще счастье в жизни; но мы только завидуем этому, но не удивляемся. Необыденность, разнообразность и беспричинность – вот признаки случайного события.

Чем чаще повторяется одно и то же случайное, то есть беспричинное событие, тем невероятнее кажется нам, что оно опять повторится; о том, кто всякий раз попадает в цель или выигрывает, мы не без злорадства думаем: авось (в авосе всегда заключается известная степень вероятности) промахнется или проиграет; если дождь льет целые недели, то с каждым днем мы все более надеемся и уверяемся, что он перестанет.

Но все наши предположения тотчас же принимают другой характер, как скоро мы открываем или только подозреваем причину события.

Тогда при суждении мы уже не на то смотрим, часто или редко оно случается; все внимание наше перемещается с события на его причину.

Но причинность целого легиона мировых событий и явлений может быть расследована только по двум направлениям: мы можем перемещать наше предположение об этой причинности то в самый субстрат, т. е. в вещество, служащее субстратом явления, то вне его; это перемещение зависит от степени точности наших знаний; чем они точнее, тем более перемещаем мы и причину вне явления; всему, однако же, есть предел; чем более делаем мы, например, причину какого-либо явления в органическом мире внешнею, тем более сообщаем ей случайный характер. Поэтому-то я в современном мировоззрении на органический мир и нахожу, что в нем случаю предоставлена слишком главная роль.

Уже давно отважные пловцы в полярных странах мышления заставляли случай приводить в порядок рассеянные или скученные в хаосе атомы вещества; Цицерон, сколько я помню, занимался уже опровержением этой знаменитой доктрины. Мне кажется, в наше время мы недалеки от подобного же учения, только с большими притязаниями на точность и фактичность.

Но как бы ни были прогрессивны и точны наши сведения, лишь только мы отвергнем присутствие в атомах первобытной органической образовательной силы, влекущей их к известного рода группировкам, нам придется все дело передать в руки случая.

Если бы в самые первые моменты творения, при самом первом зарождении органического вещества, атомы его не имели этого влечения к группировке в определенные типические формы, то кто же, как не стихийные силы, случайно производили тот или другой тип, случайно же способствуя переходам и превращениям одного в другой? Откуда бы взяться различию особей одного и того же типа, если бы случайное стечение разных условий не благоприятствовало развитию одной особи и не задерживало развития другой? Чему-нибудь да нужно дать предпочтение – предопределению или случаю.

Я – за предопределение.

По-моему, все, что случается, должно было случиться и не быть не могло.

Все случающееся связано неразрывно цепью причин с случившимся. Эта навсегда от нас скрытая цепь соединяет причины случая с тем, что случается. Значит – фатализм. Да, как умозрение, наиболее уживающееся в моем уме и потому кажущееся мне наиболее логичным и последовательным.

Из этого не следует, однако же, что и в жизни, на деле, надо проявлять это умозрение и быть фаталистом. Во-первых, не накурившись опия и не наевшись гашиша, нельзя быть последовательным фаталистом; во-вторых, случай, несмотря на предопределение, все-таки будет существовать для нас на практике, так как причинная связь событий и явлений нам навсегда останется неведомою; мы всегда будем жить в мираже; всегда будет нам казаться, что все происходящее могло быть и не быть. Без этого миража, без нашего незнания причинной связи всех событий, мы были бы самые несчастные существа – фаталисты не по убеждению, а поневоле.

Магометанин, фаталист по убеждению, не считает, например, вовсе противным своему убеждению воевать и завоевывать, следовательно, действовать; а последовательно строгое применение в жизни учения о предопределении должно вести к полному бездействию. Это лежит в натуре всех отвлеченных понятий: что, проведенные последовательно до самой крайности умозрением, они делаются неприменимыми в жизни и оканчиваются тем, что французы называют aveuglement logique[121]121
  Логическое ослепление (фр.).


[Закрыть]
.

Для жизни необходимы миражи и галлюцинации, и мы галлюцинируем, не замечая этого, бессознательно; только галлюцинации внешних чувств (зрения, слуха и пр.) нам заметны, а галлюцинации воображения, памяти, самого ума замечаются нами только в домах умалишенных; между тем именно эти постоянные, бессознательные, родившиеся с нами на свет миражи и составляют одну из главных пружин нашего общественного и нравственного быта; живя в этих миражах с колыбели до могилы и потому не имея возможности отличить кажущееся от действительного, мы поневоле, не имея возможности поступать иначе, осуждены считать кажущееся действительным; уверенность в действительное миража, к нашему счастью, так сильна в нас, что мы готовы за него и жертвовать самою жизнью.

По временам, и то при известном складе ума, мы, отвлекаясь от практической жизни, желаем составить себе о ней стройное и последовательное понятие, и оно-то выходит всегда противоречащим тому, что мы считаем действительным; так, умозрение приводит нас к одному из двух выводов: или нет случая, и все, что есть, должно быть; или что есть могло быть и не быть; соединить эти два вывода между собою и принять и то, и другое логически – абсурд; а в жизни этот абсурд встречается на каждом шагу, и встреча с ним нас нисколько не смущает и не коробит; мы спокойно продолжаем шествовать и жить припеваючи. И разве это не мираж: рассудок приводит к умозаключению, противоречащему или наполовину, или вовсе действительному?

Выходит одно из двух: или наш ум, с его способностью отвлечения и умозрения, не приспособлен к действительности и потому ненормален, и отвлечения его ненормальны; или же кажущееся нам действительным не таково. Я соглашаюсь жить скорее в мираже, чем считать способность и потребность ума к отвлечению чем-то ненормальным, хотя я и не прочь подозревать в излишках этой способности удаление от нормы со всеми его последствиями.

Стоп машина! Я начал за здравие – свел за упокой.

Но, беседуя с самим собою, почему не дать простора ходу мыслей?

И не прочитывая задов, я помню, что остановился на переходе из дома и школы в жизнь, и прежде всего в университетскую жизнь. И вот теперь семидесятилетний старик, требуя отчета о верованиях и убеждениях четырнадцатилетнего студента, считает нужным сначала раскрыть свои старческие, и это для того, чтобы, сравнив их с своими же юношескими, представить себе наглядно, каким переворотам и перипетиям суждено было им подвергнуться в течение шестидесятипятилетнего срока.

Но все, что я высказал до сих пор о моих теперешних взглядах на жизнь и мироздание, относится к разряду убеждений, основанных на умозрении и знании. А это не верование. Нужно уяснить себе главное в практической жизни: во что я верую?

Начну с того, что веру я считаю такою психическою способностью человека, которая более всех других отличает его от животных. Чувственные и приобретаемые опытом знания, а следовательно, и задатки ума, существуют и у животных, память и воображение – также; соображение и рассудочность приспособлены у животных к их жизненным потребностям и инстинктам; о воле и говорить нечего: без нее животное приближается к переходу в растение. Чувства любви, надежды, радости, печали – все они проявляются, хотя in statu nascendi[122]122
  В состоянии зарождения (лат.).


[Закрыть]
, и у животного. Но веры нет и следа – почему?

Причина лежит, по-моему, как в свойствах сознательности животного, так и в свойствах нашей способности веровать. Животное, без сомнения, обладает сознанием; оно ощущает свое бытие и свою индивидуальность (личность); но животное не сознает, как мы, своего чувственного сознания, и потому представление и понятие его о своей индивидуальности не так ясны и отчетливы, как у нас. Личность животного сливается в его представлении более, чем у нас, с окружающим его миром; это потому, что нам об ощущении нашего личного бытия напоминает беспрестанно сознание этого более или менее сознательного ощущения; эту-то нашу способность сознавать, что мы сознаем себя, и нужно назвать самосознанием; его нет у животного, только в смысле ощущения сознающего свое бытие; а между этим чувственным сознанием личного бытия и тем, которое сознает свое чувственное сознание бытия (самосознание), немало расстояния.

Вера без самосознания немыслима. Свойства же нашей способности веровать таковы, что она проявляется для нас как бы отрешившеюся от всех других чувственных представлений; конечно, это мираж. Чувства, необходимые для нашего бытия и самосознания, безусловно, необходимы и для осуществления в нас способности веровать; но как скоро, при развитии этой способности, самосознание наше, отвлекаясь от чувственного сознания, перестает следить за ним и сосредоточивает свою деятельность в другой области представлений, отвлеченное (более или менее) от чувственного самоощущения и как бы сосредоточенное в самом себе, наше самосознание творит внечувственные идеалы. К ним, к этим сверхчувственным идеалам, приводит неминуемо наша способность веровать в высшем ее развитии; на низших же степенях развития она еще напоминает, как и все человеческое, о безусловной зависимости от чувственного.

Поэтому-то я и утверждаю в моем мировоззрении, что «cogito, ergo sum» Декарта справедливее заменить «sentio, ergo sum». Наше «sum», или «я есмь», – только рефлекс ощущения бытия: с ним сходны звуки, издаваемые животными, свидетельствующие об ощущении ими также личного бытия. А наше cogito есть уже самосознание, то есть сознание ощущения бытия, которое может быть и не вполне сознательное (как у животных и у нас при ненормальном состоянии тела или психических способностей).

Если Верховный Разум Творца заблагорассудил произвести человеческий род от обезьяны, то, несомненно, вера в человеке развилась постепенно, в течение веков, из грубых чувственных представлений, взятых им из окружающей природы.

Но родословная наша еще не скреплена и не в руках точной науки; поэтому возможно еще и невероятное. В таком случае возможна и маловероятная для современной науки гипотеза о происхождении первобытного человеческого типа, теперь уже выродившегося, принесшего с собою на свет все задатки высших способностей души, в том числе и веры.

Как бы то ни было, но божеством каждого культурного общества в исторические времена всегда были и будут или идеал, или абсурд. Этим и отличается также вера от знания; если вера и не есть непременный антагонист знания, а положительная (догматическая) даже требует его, – основные их начала несходны между собою и никогда не сойдутся. Сомнение – вот основа знания.

Безусловное доверие к избранному идеалу – вот начало веры. Нет нужды, если он будет абсурдом. Credo quia absurdum est[123]123
  Верю потому, что абсурдно (лат.).


[Закрыть]
. В этом изречении Тертуллиана[124]124
  Тертуллиан (ок. 160 – после 220) – христианский богослов и писатель.


[Закрыть]
, одного из столпов церкви, – глубокая правда. Истинно верующему нет дела до результатов положительного знания. Эта черта проводится нами заметно и в простых житейских делах. Если я получаю почему-либо полное доверие к какой-нибудь личности, то я не разбираю более – знающая она, образованная, интеллигентная или нет; я верю ей на слово, верю и без слов, одним, так сказать, взмахом души. Так знание и глубокомысленность уживаются в одной душе вместе с верою, не нуждающейся в знании. Способность познавать, основанная на сомнении, не допускает веры; но вера не стесняется знанием и идет своим путем. Идеал, служащий основанием веры, даже абсурдный, не допуская и тени сомнения, становится выше всякого знания и, помимо его, стремится к достижению истины. Чем глубже и многостороннее знание, тем труднее идеалу развиться и окрепнуть.

Карл Фохт смеялся над возможностью соединить веру и знание, противоречащее в своих результатах догматам веры; он называл это двойною бухгалтериею души. Правда, глубина и многосторонность знания, по принципу, препятствуют не только полету, но и развитию (религиозных) идеалов, если они не требуют точно научного знания. Но и то правда, что наша рассудочная последовательность ограничена.

Строго последовательными могут быть, и то относительно, только два сорта людей: крепкие духом и ограниченные, односторонние специалисты. Когда я считал специализм главною целью жизни, я подписал под моим портретом[125]125
  Под своим портретом работы Ф. Шлатера Пирогов сделал следующую надпись по-немецки: «Мое искреннейшее желание, чтобы мои ученики относились ко мне с критикой; моя цель будет достигнута только тогда, когда они убедятся в том, что я действую последовательно; действую ли я правильно? – это другое дело; это смогут показать лишь время и опыт».


[Закрыть]
, литографированным в Дерпте, что быть последовательным для меня – главное, и я был тогда действительно последовательным до чертиков; но по мере того, как я знакомился с жизнью и наукою, и мировоззрение мое делалось менее ограниченным; я прозрел и убедился, что, не принадлежав к разряду esprits forts[126]126
  Сильных духом (фр.).


[Закрыть]
, нельзя быть вполне последовательным. Что я говорю? Можно. Но как? Сделавшись подлецом перед Богом и перед собою.

Да, не иначе: esprit fort – и верующий, и неверующий, он может быть и тем, и другим, в сущности, всегда во что-нибудь да верующий, по малой мере, убежденный в чем-нибудь до nec plus ultra[127]127
  До высшей степени (лат.).


[Закрыть]
; веруя же, он может быть и по-евангельски нищим духом, и нищий бывает и крепким, и сильным.

Самая характерная черта крепкого духом та, что он, счастливый и несчастный, больной и здоровый, живя и умирая, продолжает бестрепетно, спокойно, без всякого разлада с самим собою верить или не верить; а не верить для esprit fort значит, по-моему, верить в ничто, то есть в абсурд, credit quia absurdum est[128]128
  Он верит потому, что это абсурд (лат.).


[Закрыть]
. Поэтому истинный, непритворный и неподдельный отрицатель не может не быть esprit fort.

Если все это так, то крепкий духом не может не быть и односторонним; и потому он сходится с разрядом односторонних и ограниченных специалистов, которые, в свою очередь, не есть еще евангельский нищий духом.

Другое дело с людьми, не принадлежащими к этим двум разрядам; между ними есть также и верующие, и неверующие, приобретшие глубокие научные знания, и невежды, и неучи. Для таких людей, а имя им легион, неуступчивая, неупругая и несокрушимая последовательность немыслима, и как ни различен склад ума большинства людей из этого разряда, все они имеют то общее им свойство, что могут вести у себя и с собою двойную бухгалтерию, как это названо К. Фохтом. Это значит, что личность, принадлежащая к этой категории, может быть в одно и то же время и человеком науки, и человеком веры – и в вере, и в науке вполне искренним; идеал веры – собственный или сообщенный – мирится в такой личности с результатами полученными путем науки; спокойствие, поселяемое в душе верою в идеал хотя бы абсурдный, с научной точки зрения не нарушается несовпадением итогов двойной бухгалтерии. Как не благодарить Бога тому, кто своевременно разузнает в себе эту чудную, примиряющуюся способность души; но нечего роптать, сетовать, сомневаться и насмехаться и тому, кто не понимает или не хочет понять возможности существования этого психического свойства.

И едва ли крайняя последовательность принадлежит к нормальным свойствам человеческого духа. Беда, если ее захочет себе навязать человек не сильный духом или неограниченный: он неминуемо сподличает. Подлец, в моих глазах, пред Богом и пред собою тот, кто, отвергнув все идеалы веры и став в ряды атеизма, в беде изменяет на время свои убеждения, и всего хуже, если делает еще это тайком, а убеждения свои разглашает открыто. А таких господ немало. К ним принадлежал некогда и я сам, пока не познакомился с собою хорошенько. Да, трудно простить себе такую подлость хотя бы и временную, и невольную; в продолжение моей автобиографии и я не утаю от себя ничего, что заслуживает самобичевания, и постараюсь напомнить себе, когда и как я был подлецом пред Богом и пред собою.

Теперь, когда я убедился, что люди моего склада ума не могут и не должны стремиться к достижению крайних пределов последовательности, я сделался искренно верующим, не утратив нисколько моих научных, мыслью и опытом приобретенных убеждений.

Какой же идеал моей веры?

То, что называется верить в Бога, может быть названо только в том случае, когда ум не дошел еще до необходимости признавать Бога исходною точкою, своим nec plus ultra. Мой бедный, не раз блуждающий ум остановился на этом признании; для меня существование Верховного Разума и Верховной Воли сделалось такою же необходимостью, как мое собственное умственное и нравственное существование. Но остановиться на этом требовании ума еще не значило бы для меня быть верующим – это значило быть деистом; а деизм, по-моему, еще не вера, а доктрина.

Для нравственного моего быта необходим был идеал более человеческий, более близкий ко мне. Входя все глубже и глубже в себя во время разных испытаний жизни, я понял, наконец, почему культурные племена, дошед до известной степени человечности, так нуждаются в идеале Богочеловека. Слабость тела и духа, болезнь, нужда, горе и беды считаются главными рассадниками веры.

Мой знакомый доктор Груби в Париже утверждал даже, что основу всякой религии нужно отыскивать в патологии человека. Гораздо вернее этого известное: wer nie sein Brod mit Trдnen ass[129]129
  Кто не ел своего хлеба со слезами (нем.).


[Закрыть]
и проч.

Но как ни сильны эти мотивы, не один, однако же, плач и скрежет зубов приводит нас к утешительному идеалу Богочеловека; и радость, в двух ее видах, увлекает нас невольно к этому же самому идеалу. Когда на душе тишь да гладь, да Божья благодать, или когда душа восторженна и торжествует, она всегда находит в этих двух видах радости причину сближения с другим, и непременно высшим, как будто ей сочувствующим существом, началом, – не знаю с чем-то.

Это сочувствующее всему человеческому и более чем знакомое со всеми нашими слабостями, нуждами, печалями и радостями начало так свойственно нам, что олицетворение его делается неминуемо потребностью нашего духа; олицетворенное делается звеном, соединяющим нас с тем, пред чем останавливается наш ум, как пред непостижимым для него абсолютом.

Верховный Вселенский Разум и Верховная Воля делаются доступнее для нас в лице Богочеловека. Идеал веры в Богочеловека до того кажется мне теперь свойственным человеческой душе, что и применение к нему известного изречения Вольтера я не считал бы таким кощунством, каким оно мне представляется в отношении к Богу. Недаром высшие культурные племена все свое богопочитание основывали на идеале олицетворения не только божества, но и каждого из его свойств.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации