Электронная библиотека » Николай Пирогов » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 21:54


Автор книги: Николай Пирогов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В половине апреля отец приходит из бани и выпивает стакан квасу. Ночью в доме тревога. Захватило дух; посылают за лекарем, пускают кровь, затем следует облегчение; отец чрез несколько дней встает с постели, прохаживается по саду, но не выздоравливает; лекарь из воспитательного дома Кашкадалов призывает на консилиум все того же Ефр[ема] Осип[овича] Мухина, нашего старого знакомого и добродея.

Вспоминаю два рассуждения по поводу этого консилиума. Оканчивавшие курс из 10-го нумера, услыхав от меня, что Ефрем Осипович прописал отцу magnesia sulfurica в растворе, решили с самоуверенностию, что они сделали бы то же самое, что и Мухин; а мой почтенный подлекарь Григ[орий] Мих[айлович] Березкин, с нависшими бровями, полузакрытыми глазами, хриплым голосом, скороговоркою и отрывисто, как-то под нос себе, бормотал: «Тут бы, эдак, надо бы amara, amara, roborantia бы, эдак». И я, вспоминая бледно-желтоватый, бескровный облик в последний раз в жизни виденного отца, невольно думаю: старик Березкин прав был…

Настал день 1 мая, гулянье в Сокольниках, день превосходный, солнечный, теплый; мы вздумали вывезти отца за город на несколько часов; условились, чтобы я воротился из университета к часу, и мне помнится, как будто отец, встав поутру в этот день, говорил нам, что во сне кто-то ему сказал очень внятно: «Слышал ли, что Иван Иванович Пирогов умер». Не берусь решить, наверное, слышал ли я это из уст самого отца, как мне кажется, или узнал после из рассказов от домашних.

Радостно я уходил в университет в надежде, возвратившись, тотчас же поехать с отцом за город; грустно было мое возвращение, – и теперь, 56 лет спустя, сердце ноет, когда привожу на память, что я увидел, возвратившись домой.

Что-то зловещее чуялось мне, когда я приближался к дому. У ворот стояло несколько человек и ворота были отперты; слышался шум и беготня. Меня забыли или не могли предупредить. Чуя что-то недоброе, я пробежал чрез двор в сени и переднюю, и лишь только отворил дверь в большую комнату (залу), мне представился стол, а на столе – темно-багровое, раздутое лицо отца, окаймленное воротником мундира; у меня закружилась голова, сердце сжалось, ноги подкосились, и я упал на руки к подбежавшим ко мне сестрам.

Одна из них рассказала потом мне, что не более как за час до моего прихода она подала отцу ложку с лекарством; он сидел на стуле, и лишь только поднес ложку ко рту, как побагровел, захрипел и повалился со стула. Apoplexie foudroyante[165]165
  Апоплексический молниеносный удар (фр.)


[Закрыть]
.

Остановлюсь на наследственных характерных чертах нашей семьи. Современный вопрос о влиянии наследственности на организм только тогда решится удовлетворительно, когда соберется достаточный и надежный материал из описаний наследственной характеристики огромного числа семей и особей.

В нашем семействе весьма резко выразились два различных типа; одна часть мужского и женского поколения (братья и сестры) была почти черноволосая, долголицая, с продолговатыми носами, темно-карими глазами, густыми волосами на голове и теле; другая половина, напротив, была круглолица, с черепом более широким, чем высоким, сплюснутым широким носом, несколько выдавшимися скулами, светлыми и голубыми глазами, светло-русыми и жидкими волосами на голове; мужское поколение этого типа плешиво – плешь начинается со лба, а не с макушки головы, но борода окладистая и густая.

Из шести оставшихся на моей памяти членов нашей семьи (трех братьев и трех сестер) только двое принадлежали к первому типу долголицых (брат и сестра), тогда как наш отец, мать и четверо нас, остальных детей (двое братьев и две сестры), были представителями второго типа.

Деда и бабушку мою я не помню, но, судя по рассказам, дед принадлежал также к этому разряду, хотя и был на старости совершенно плешив; находили некоторое сходство между ним и старшим моим братом, Петром.

Рассказывали, что дед Иван Михеевич был высокий, плотный мужчина и жил более ста лет; уверяли даже, что пред смертью у него начали прорезываться новые зубы! Он служил прежде в армии и помнил еще многое из времен Петра Первого, потом поселился в Москве, завел какую-то, для того времени новую, пивоварню, женился и был строгим мужем; бабушка в последние годы жизни помешалась, капризничала, бранилась и дралась с мужем.

Помешательство перешло по наследству и на старшую сестру мою, как рассказывали, очень похожую лицом на бабушку. Я наблюдал эту болезнь сестры с самого начала ее развития, с 1841 года, а смерть постигла сестру в 1869 году.

Все наше семейство было характера вспыльчивого и горячего; но вспышки никогда не продолжались долго. Эти черты нрава перешли от деда и бабки к отцу, от отца – к нам. Мать моя принадлежала, как сказано уже, ко второму типу, имела характер сходный с отцовским, но отличалась большею сдержанностью; зато и гнев ее не проходил так скоро, как отцовский, а расположение духа не так быстро менялось, как у отца; она была и расчетливее, и бережливее.

Мне кажется, я многое наследовал от нее и с физической, и с нравственной стороны, и, между прочим, тонкие руки и ноги, худощавость, наклонность к катарам, шум в ушах, религиозное настроение духа, охоту к занятиям и бережливость.


2 марта

Сегодняшняя потрясающая новость заставляет придать моей хронике снова прежнюю форму дневника. Нельзя не передать бумаге мысли глубоко взволнованной души. Только что получил от исправника из Винницы приглашение к панихиде по Александру II с извещением, что он умер от ран, нанесенных ему 1 марта двумя взрывчатыми снарядами. Семь раз было покушение на жизнь государя; едва ли в истории найдется другой пример так часто (в течение 15 лет) повторявшихся попыток отнять жизнь у государя, доброго в душе и желавшего, без сомнения, добра государству, конечно, по своему личному убеждению. За что же? За что такая злая ненависть и злодейское упорство? Вопрос нелегкий и глубокий по его нравственно-историческому значению. Будь я не русский, а чужеземец, я не затруднился бы тотчас же отвечать следующим соображением: Россия долго ждала с освобождением крестьян; ему надо бы было совершиться еще при Николае; он, с своею энергиею, сумел бы произвести давно реформу, если бы он не сбился с толку своим отвращением ко всему, что имело какой-либо вид народной свободы в государстве. Запоздавшая эмансипация пришла поэтому в самое неудобное время; с одной стороны – еще не затертые следы кровавой войны, кончившейся постыдным миром, натянутые донельзя пружины административного произвола, заправлявшего всем в государстве, крайняя потребность для существования государства в радикальных экономических реформах; с другой же – брожение умов во всей Европе, под наплывом новых социальных доктрин, угрожающее уже переходом от идеи к действительному осуществлению на опыте, – и все это при неожиданных, быстро следовавших одно за другим и весьма знаменательных политических событиях (освобождение Италии, польское восстание, освобождение невольников и междоусобные войны Америки).

При таких обстоятельствах нельзя, мол, было ожидать совершенно мирного и правильного, с соблюдением общих интересов (частных и государственных), исхода эмансипации. Та сторона и то сословие, интересы которого наиболее нарушались эмансипациею, должна была оставаться недовольной и, не имея никаких законных средств для выражения своего недовольства, должна затаить его в себе с тем, чтобы при случае заявить его наглядным образом на эмансипаторе. Вероятно, так и объясняли себе американцы первое покушение на жизнь государя Каракозова, сравнивая его с убийцей президента Линкольна. Конечно, нам, русским, такое сравнение кажется уродливым. Но, как угодно, все, даже и самые беспристрастные судьи, всегда ищут причину преступлений там, где существуют или могут существовать какие-либо мотивы к совершению преступлений.

Посторонний судья, узнав о часто случавшихся покушениях на жизнь особы государя, непременно задастся вопросом: да в чьих же интересах было убить его? Кому вредила или чье мщение возбуждала эта столь дорогая для целого государства жизнь? И у постороннего судьи ответ не замедлил бы явиться. Повредила эмансипация всего более материальным интересам помещиков и дворян, еще более повредила она их политическим сословным правам и преимуществам. И если, сократив материальные интересы и уничтожив сословные права и обаяние, государство ничего не дало взамен ущерба, то недовольство и злорадство неминуемо должны проявиться у обиженного и приниженного сословия, и чем более пользовалось оно прежде льготами и преимуществами в стране, тем враждебнее, конечно, будет оно настроено и тем злораднее отнесется в глубине души ко всякой неудаче правительства или главе государства.

Такое соображение, по моему мнению, неизбежно для каждого постороннего судьи, смотрящего на нас со стороны. Мы, без сомнения, приведем весьма веские доводы, отстраняющие всякую тень подозрения на сословие, более всех других участвующее в делах правительства и самое близкое к трону.

Мы, конечно, укажем постороннему судье прямо на шайку крамольников, воспользовавшихся снятием гнета и проявляющих свою пагубную деятельность именно с тех пор, когда главою государства была дана большая свобода мысли и слова. Мы приведем неоспоримые факты, укажем на связь наших крамольников с интернационалкою, на значительный контингент евреев, принимающих участие в крамоле, и пр., и пр.

Но все это, я полагаю, не будет, однако, убедительно для чужеземного наблюдателя и оценщика событий в нашем отечестве. И мы, по крайней мере, все беспристрастные из нас, верно, согласимся с ним, что неестественно же, наконец, быть довольным, веселым и т. п. потерпевшему; а что одно влиятельное сословие, очевидно, потерпело при эмансипации, этого также мы отвергать не можем. И вот это-то недовольство влиятельного сословия в государстве и не проходит никогда бесследно в его истории; нетрудно найти и в нашей катастрофы и смуты, зависевшие от этой причины.

Приняв же это за историческую аксиому, нужно допустить и возможность такого предположения, что недовольный не может сочувствовать тому, кого он считает главным виновником своего недовольства; в таком случае, если не злорадное, то безразличное отношение к бедствию, постигающему этого виновника, почти неминуемо. Поэтому крамольники, фактически обличенные в разного рода государственных преступлениях, весьма естественно могли рассчитывать на это недовольство, оно в их глазах есть уже quasi участие, хотя бы их цели и были диаметрально противоположные тем, к которым стремятся недовольные.

Все эти соображения, я полагаю, легко придут на мысль каждому постороннему судье наших дел, и во многом нельзя нам не согласиться с ним.

Но мы должны знать еще и многое другое, существенно изменяющее такой взгляд на причины и мотивы нашей современной общественной и государственной неурядицы. Я пишу только для себя, не для света, и потому пишу откровенно, как думаю, без всякой задней мысли, а главное, как человек независимый, ничего не ищущий, отживший свой век, но все еще любящий отчизну и желающий ей добра. Я располагал поместить мой взгляд на наши общественные дела в моем дневнике впоследствии; но теперь представился к тому прискорбный случай. Он не дает говорить и думать о чем-нибудь другом. Пожалуй, задохнешься от наплыва взволнованных чувств и мыслей, если не дать им вылиться на бумагу; она, как известно, все терпит, вытерпит и этот напор. Хотя он и временный, и случайный, но наплывшие мысли родились не сейчас.

Погиб от преступной руки самодержавный государь на улице, охраняемый стражею, окруженный толпою народа. Беспристрастная история оценит вполне его заслуги пред Россиею; они были необыкновенные, вековые. И сам цареубийца (если он был не подлый раб и наемник) пред судом своей совести будет оправдываться разве тем только, что государь не делал то, что он сделал для России, так, как бы это надо было сделать по мнению единомышленников самого убийцы.

Но венка бессмертия убийство не сорвет с головы Александра II. Это должны признать и самые злейшие его враги, если в них осталась хотя одна тень беспристрастия и любви к правде.

Кого же из мыслящих и любящих истину людей не заставит задуматься это упорное подпольное преследование государя, так много сделавшего для своего государства – и за то в течение 15 лет семь раз подвергавшегося покушениям на свою жизнь.

Причина, верно, не одна; как всегда, причину важных событий нужно искать в совпадении различных обстоятельств; они, как рассеянные лучи теплоты, собираются каким-то зажигательным стеклом в фокусе и устремляются на одну предназначенную точку.

Посмотрю с самого начала, как мне, незнакомому ни с государственною, ни с закулисною стороною современной жизни, представляется весь ход событий с того именно момента, когда новый государь делает первый крупный шаг на пути прогресса.

Но когда речь идет о личном, более или менее субъективном взгляде на дело, то прежде всего нужно уяснить себе, каков глаз, которым смотришь.

Я вот уже смотрю на четвертое царствование. На первое я смотрел детскими глазами и видел только окончание его университетским подростком; второе пришлось мне созерцать и юношею и возмужалым человеком, в самом цвете лет; третье застало меня уже отцом подрастающих детей, уже многое испытавшим, но еще готовым на борьбу и новую жизнь; наконец, четвертое я встречаю одряхлевшим, но не отжившим нравственно стариком. Итак, я обращаю мой старческий взгляд назад, на то, что я видел и что мне казалось в самую пору моей умственной зрелости.

Что вызвало эмансипацию крестьян в России, как начало начал нашего прогресса, а вместе с тем и всех современных событий? После печальных дней севастопольского погрома весть об эмансипации была первою зарею новой эры, и вот потрясающее событие 1 марта 1881 года может считаться финалом 20-летнего спектакля, разыгрывавшегося пред нашими глазами; спектакль, конечно, не одноактный, но надо молиться и надеяться, что финалы других актов будут более во вкусе честных и здравомыслящих сынов России!

Я был в то время попечителем Одесского учебного округа, когда первая весть об эмансипации доставлена была туда брюссельскою газетою «Indйpendance Belge». Студенты лицея достали где-то нумер этой газеты, прочли новость, и тотчас же несколько из них отправились в гостиницу пить вино за здоровье государя и крестьян. Жандармский генерал Черкесов тотчас же донес о происшествии в Петербург и сообщил мне о случившемся; а я знал это уже прежде от самих студентов и не находил в этом ничего худого; узнав, однако же, что Черкесов писал в Петербург, принужден был известить министра Норова о происшедшем с моим оправдательным комментарием. К счастью, генерал-губернатор Строганов посмотрел неожиданно для меня, как-то слегка на происшествие, может быть и потому, что Черкесов, которого он не жаловал, слишком поторопился без него с доносом.

«Одесский вестник» того времени был передан генерал-губернатором через меня лицею. Я поручил редакцию [профессорам] Богдановскому и Георгиевскому, и, когда в столичных периодических изданиях начали появляться статейки, затрагивавшие крестьянский вопрос, то и редакция «Одесского вестника» издалека коснулась этого горючего материала. Боже мой, поднялась какая тревога!

Несмотря на самые глухие, самые неопределенные намеки о некоторых выгодах улучшения крепостного быта (как называли тогда официально предстоящую эмансипацию), полетели на меня в Петербург с разных сторон доносы. Два из них, самые главные, пересланы были потом мне: один из министерства внутренних дел (от Ланского), а другой – из министерства народного просвещения (от Ковалевского). Первый настрочен был на пяти листах губернским предводителем херсонского дворянства (имя этого почтенного деятеля я уже позабыл, да, по правде, оно и не стоило того, чтобы о нем помнить); там я сравнивался, буквально, с Маратом, Прудоном и т. п. Другой донос шел на «Одесский вестник» от самого генерал-губернатора (Строганова), т. е. также на меня, как на председателя цензурного комитета, хотя эта газета не могла, по закону, выходить в свет без предварительной цензуры генерал-губернатора.

В Киеве, куда я перешел попечителем из Одессы, другая история: там польские помещики жаловались на студентов, своих соплеменников, за их сближение с народом, на хохломанов, подстрекающих народ против панов.

Киевский генерал-губернатор Васильчиков сообщил мне, что один богатый польский помещик (Киевской губернии) – отец – донес ему на своих сыновей за их сближение с крестьянами. А в то же время «Колокол» Герцена звонил во всю ивановскую; запрещенный до того, что цензура не пропускала даже его имени, он читался всеми, не исключая и учеников гимназий, нарасхват; как утаить от детей, что занимало так сильно их отцов и старших братьев!

Еду в Петербург, призванный на съезд попечителей 1860 года; глазам и ушам не верю, что вижу и слышу. В Твери, где я остановился по делам моего тверского имения, я нашел вечером у предводителя дворянства собрание дворян человек 50 и более, и что там говорилось почти публично, и в каких выражениях проявлялось недовольство, этого я никогда не забуду; и за что же? Это были не крепостники, а прогрессисты, недовольные прогрессом и называвшие его анархиею.

Приезжаю в самый Петербург. Еще хуже: недовольство еще ярче. Тут является ко мне один из соседей по тверскому имению, застает у меня Н. Х. Бунге, назначенного тогда в ректоры киевского университета и участвовавшего в редакционной комиссии. Я не знал, куда деваться, когда помещик напал на члена ненавистной ему комиссии. «Вы хотите крови! – восклицал он. – Она польется реками!» и т. п.

Но это был, по крайней мере, крепостник и потому недовольный ex officio[166]166
  По обязанности (лат.).


[Закрыть]
. Вечером в тот же день приходит ко мне доктор Шульц, имевший вход в банкирские дома, знакомый коротко со многими художниками, вообще человек довольно сметливый. «Ну, – говорит он мне, – все уверены, что в России должна быть революция; при этом государе, опытные люди полагают, она еще не вспыхнет, но после него непременно». «Полноте, любезный, молоть чепуху», – отвечаю я. «Поживите в Петербурге; так увидите сами, какая перемена вышла в четыре года (я выехал из С.-Петербурга, собственно, в 1857 году)!» – были последние слова Шульца.

И, прожив недели три в Петербурге, действительно было чему удивляться: распущенности ли с одной стороны, или безалаберности с другой; то слышались довольно громко, почти публично, самые яро-красные бредни и вызовы, то запрещались весьма скромные журнальные статьи. Вообще, предшествовавшее непосредственно эмансипации время оставило у меня впечатление чего-то смутного, неопределенного, не дозволявшего понять, должно ли радоваться тому, что предстоит, или только рукою махнуть.

Все это я привожу себе на память в доказательство того, что общественное мнение сильно расшевелилось вопросом об эмансипации, но из этого, конечно, не следует, что вопрос был расшевелен общественным мнением. Он был поднят, несомненно, сверху. Причин к тому, как все мы знаем, было немало в то время.

Только три рода людей из культурного класса встречал я, в то время не одобрявших эмансипации: во-первых, завзятых и неисправимых крепостников из эгоизма и личных интересов; во-вторых, крепостников по принципу. «Все государство рухнет, – говорили эти, – без крепостных людей».

«Поверьте, Николай Иванович, – говорил мне бессарабский губернатор, – это все придумывают наши враги, французы и англичане; они, пожалуй, вставили такой крючок и в мирный договор, зная, что ничем так не ослабишь Россию, как уничтожив или ослабив связь между простым народом и дворянством». «Вот увидите, ваше превосходительство, помяните мое слово, увидите, что государство ужасно потерпит, – говорил мне один окружной начальник, – когда сократятся, после эмансипации, помещичьи запашки, вывоз зерна уменьшится так, что на заграничные доходы нечего более рассчитывать».

К третьему роду противников эмансипации принадлежали люди, хотя и близорукие, но не так ограниченные; они очень наивно утверждали, что нужно прежде образовать, а потом освобождать. Любопытно, что и между самими крестьянами, по крайней мере, нашей юго-западной окраины, встречались противники эмансипации, в том смысле, что, мол, «нехай будет по-прежнему, чтобы еще гирше[167]167
  Хуже (укр.).


[Закрыть]
не было». Это случалось и мне не раз слышать.

За эмансипацию были все ученые, учащаяся молодежь, люди, именуемые передовыми 1840-х годов; все крестьяне, не очень забитые, особливо же дворовые, и, наконец, интеллигентная и передовая часть дворянства, надеявшаяся с уничтожением крепостного права получить от главы государства представительное правительство для страны, тем более что сам государь инициативу эмансипации клал в руки дворянства; государь же и его правительство, конечно, усматривали в уничтожении крепостного права самое главное и самое современное средство к поднятию экономического быта всего государства, к увеличению его доходов и к сближению с западными государствами, сделавшемуся крайне необходимым для культуры отсталой от Запада во всех отношениях России.

Вопрос об эмансипации был, как известно, не новый. Еще при Александре I рассказывали, что он хотел после уничтожения крепостного права в Прибалтийском крае сделать то же самое на соседней Псковской губернии. И только будто бы опасение какого-то покушения на жизнь государя и заговора, открытого рижским генерал-губернатором Паулуччи, остановили Александра.

При Николае [I] не раз проносились слухи о непременном намерении императора освободить крестьян и в Юго-Западном крае. Бибиков введением инвентарей, очевидно, подготавливал акт освобождения.

При Николае [I] же происходило немало возмущений между крестьянами [в конце 1840-х годов]. Одно из них, витебское, я помню, наделало много шума в Петербурге; рассказывали, что какой-то подрядчик, недовольный помещиками, разъезжал, переодетый в генеральский мундир, выдавая себя за наследника, и объявлял крестьянам, чтобы они шли в Петербург к самому государю, указ которого об освобождении скрыт помещиками и попами; крестьяне, как мне сказывали, в числе 10 000, двинулись, не послушав и самого начальника края, и только военною силою были остановлены на полпути.

С каждым годом в конце 1840-х годов все чаще и чаще доставлялись сведения из провинций об уголовных преступлениях крепостных против своих господ и помещиков. Наконец, во время Крымской войны, при формировке ополчений, крестьяне Юго-западного края изъявили намерение поголовно идти в казаки, т. е. выйти из крепостной зависимости. Понадобились даже местами и пушки для усмирения. А после Крымской войны целые массы крестьян (это я сам видел) устремились из новороссийских и соседних губерний, спеша к какому-то сроку, будто бы назначенному от царя для их освобождения, перейти через Днепр. Только кавалерийскому отряду удалось остановить невдалеке от Днепра уходивших и возвратить на прежние места.

Между тем в волжских провинциях и до Крымской войны ходили прокламации, присланные из-за границы; они призывали народ к топорам, напоминали ему о «вот тебе, бабушка, и Юрьев день» и т. п.

Итак, причин, и причин самых жгучих, для уничтожения крепостного права в России вскоре после несчастной Крымской войны было довольно. Это ясно, как Божий день. Но и без того запоздалая эмансипация должна была явиться еще в такое зловещее время, когда везде скоплялся горючий материал для решения и других взрывчатых вопросов. Затронув один, можно было поджечь и другие.

При таких обстоятельствах самодержавный русский царь, намереваясь уничтожить крепостное право, не мог упустить из виду и ту сторону этого вопроса, которая касалась прерогатив его самовластия. Рассказывали в 1859 году, что будто бы председатель Государственного Совета Гагарин, преклонив колени перед царем, сказал ему: «Государь, эмансипация крестьян – ведь это конституция».

Государь, толковали, ответил будто бы Гагарину: «Подпишу и ее обеими руками».

Все это, вероятно, выдумки; я полагаю, что на тираду Гагарина можно было бы ответить и так: да, эмансипация может ослабить, но она может и укрепить самодержавие. И в самом деле, разве не известно из истории, что монархическая власть для своего укрепления всегда искала опоры на низших ступенях общественной лестницы в то время, когда на верхних она чувствовала себя недостаточно сильною.

Как бы гуманно и либерально ни был настроен Александр II в начале своего царствования, а одна высокопоставленная особа сказывала мне не раз, что он именно был гуманен гораздо более сердцем, чем головою, он не мог и не должен был, с точки зрения своей самодержавной власти, не рассчитывать на опору и укрепление этой власти со стороны громадных масс крестьянского населения, освобожденных его державным словом от крепостной зависимости. Вот тут-то именно, при рассмотрении эмансипации как средства к укреплению самодержавия, и трудно становится найти правду.

Крестьянство, как бы оно по своему существу ни было консервативно, есть все-таки стихийная сила; освобожденное самодержавной властью от векового гнета, оно, несомненно, получает тягу к освободителю и потому может служить ему опорою; но прочно опираться на одно стихийное начало невозможно. Нелепое представление о каком-то мужицком царе, пущенное в ход, если не ошибаюсь, нашими славянофильскими фантазерами и слышанное мною не раз в начале 1860-х годов, конечно, не могло осуществиться в XIX столетии. Чтобы управлять мужицким государством, не расшатав его в основании и не предоставляя его исторических миссий и задач на произвол стихийных сил народа, самодержавию понадобились бы также другие интеллигентные силы, а где взять их, если между царем и стихийным крестьянством не будет другого сословия, среднего? Его-то у нас и недоставало при освобождении крестьян. Надо было, как мне кажется, организовать его.

На нашу беду, с 1848 года ненависть французских демагогов к буржуазии вошла и у нас в моду между культурною молодежью; но так как у нас французских буржуа налицо не оказалось, то эта ненависть перешла на кулаков, оставшихся от погрома землевладельцев, и вообще зажиточных людей, тем более что большинство нашей культурной и школьной молодежи принадлежит к пролетариату.

Когда на Западе монархическая власть переставала опираться на дворянство и оно после разных реформ и революций переставало играть первенствующую роль, то на смену его являлся уже готовый класс – третье сословие, интеллигентное и деятельное, и если монархизм почему-либо не мог опереться на него, то он слабел и терял из рук власть.

Наше чиновничество, наш ученый и учебный пролетариат, духовенство, мещанство и купечество, все порознь, без всякой солидарности, не имели никаких задатков для управления освобожденною от крепостного гнета страною. До того она управлялась, как сказать, механически; одно колесо, более сильное, ворочало и другое, поменьше и послабее; главную роль играли администрация и сословные привилегии, а на случай всегда у них под рукою была военная сила.

Итак, главные опоры самодержавия до уничтожения крепостного права были: администрация, бюрократия, военная сила и привилегированное сословие; а когда понадобилось переместить центр тяжести отнятием и уменьшением прерогатив привилегированного сословия, то опорами остались только бюрократия с администрациею и военная сила. Хотя стихийное крестьянство и может быть в самодержавном государстве организовано и управляемо до известной степени, но тогда пришлось бы уже совсем сойти с пути государственного и общечеловеческого прогресса, а эмансипация крестьян в XIX веке не могла не быть прогрессом.

Сверх этого новые западные учения, демократизм и тому подобные стремления нового времени, при прогрессивном почине в известной степени сверху, не могли не проникнуть и в эти две оставшиеся опоры власти. Мало того: правительство само обратилось к демагогии. Прежде всего она понадобилась администрации. Новое переустройство крестьянства после эмансипации и польского восстания в западных губерниях потребовало много новых, свежих сил, достаточно интеллигентных для ведения такого сложного дела. И значительный контингент таких сил доставила именно наша доморощенная под гнетом 1840-х годов демагогия разных оттенков. Места посредников, чиновников в новой администрации по крестьянским делам, особливо в западных губерниях после запрещения принимать на службу лиц польского происхождения, потом следователей, мировых судей, чиновников при губернаторах и т. п. были отданы людям, прибывшим частью изнутри России, а частью и туземцам, систематически вооруженным против большого землевладения, неравенства состояния и т. п.

Один, например, из таких председателей съезда мировых посредников на самом съезде весьма наивно и во всеуслышание объявил мне, что право наследственное есть весьма сомнительное право, что земля не есть и не может быть настоящею собственностью, что люди земли и воли необходимы для правительства в Западном крае и т. п.

Кто жил в Западном крае в шестидесятых годах, тот может порассказать многое о проделках этих деятелей. В Браиловском имении мировой посредник вышел на мост и, показав толпе крестьян помещичью усадьбу, крикнул: «Это все ваше, все должно отойти к вам!» Другой посредник в моем имении, в бытность мою за границею, по свидетельству самих крестьян, предлагал им жаловаться на выкупной, уже за два года утвержденный, акт и помогал им писать в жалобе небывалые вещи. Другой же посредник предлагал мне уладить все это дело, заплатив землемеру мирового съезда за новый план крестьянского надела; и этот самый господин потом, подгуляв за обедом у председателя, заявлял во всеуслышание, что лучшее средство – перерезать всех панов. О таком пассаже нельзя уже было не донести по начальству, и этого посредника прогнали из Винницы, но потом где-то опять дали другое место.

Один из ярых защитников крестьянских интересов, между посредниками, сделался таким демофилом, собрав за год до эмансипации с крепостных своей жены (в Херсонской губернии) за один личный выкуп по 150 руб[лей] с души, убедил их приписаться в мещане или наняться в кабалу у купцов и попов; таким образом этот рьяный демагог, получив с своих обезземеленных крестьян (до 100 душ) тысяч 15, продал потом тысячи две десятин пустопорожней земли и переехал в Юго-Западный край благодетельствовать крестьянам на чужой счет.

Были, наконец, между господами посредниками этого края и отъявленные мазурики и даже один уголовный преступник. И то сказать: кто бы из уважающих себя личностей решился подчинять себя полнейшему произволу главного начальника края; сегодня тут, а завтра по шапке и долой. Один из смененных так, par l’ordre de moufti[168]168
  По приказу муфтия (фр.).


[Закрыть]
, председатель мирового съезда (некто Михайлов) писал ко мне перед отъездом из Винницы, прося моего ходатайства у генерал-губернатора: «Я занял 25 рублей на выезд, а меня оклеветали во взяточничестве. Я отнял у помещиков Винницкого уезда с лишком 15 000 десятин в пользу крестьян и все еще не угодил красным, заседающим в Киеве».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации