Автор книги: Олег Лекманов
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 56 страниц)
Таким образом, детские рассказы Зощенко, сквозь которые просвечивала психоаналитическая подоснова, обладали двойной адресацией. Сам Зощенко в разговорах с друзьями и при чтении это подчеркивал, называя их «рассказами не совсем для детей», а в анонсе «Звезды» на 1940 год они значатся как «Рассказы из моей жизни». Дополнительное указание на возможность двойного прочтения Зощенко дал, выступая в начале 1940 года на собрании комсомольского актива Ленинграда: «Я отвергаю так называемую специфику детской литературы. Ее нет или почти нет. Вернее, специфика одна – высокое качество45. <… > считаю, что почти любая тема, и даже самая трудная, может быть изложена ребенку без снижения ее свойств. Это делается за счет повышенного литературного качества». Далее писатель говорит о своих рассказах о Ленине, но его суждения можно распространить и на «Лелю и Миньку»:
Другими словами, не сделав перевода на какой-то специальный детский язык, я за счет повышенного формального качества достиг маленького читателя. <…> И вот эти рассказы, написанные для детей младшего возраста, написанные по моему методу, т. е. без перевода на детский язык и без учета специфики, оказались пригодными и для взрослых. Так или иначе толстый журнал «Звезда» публикует их без скидки на возраст46.
Рассказы цикла спровоцировали уже упомянутую полемику между литераторами, высоко их оценившими, и педологами, отрицавшими их пригодность для детского чтения. Более всего как сторонников, так и противников Зощенко поразил выбор им жанра. Приведу слова Л.Ф. Кон из стенограммы обсуждения детских рассказов писателя в феврале 1941 года: «Эта идея давать в конце рассказа нравоучения, да еще такие нудные, – эта мысль порочна в самом своем основании, в самом корне»47. В прениях, последовавших за докладом, Кон говорила: «В печать эти рассказы попали потому, что мое мнение вовсе не является доминирующим. Если бы редактор Ленинградского Детиздата был бы такого же мнения, как я, он не допустил бы в печать эти рассказы. Но он в восторге, он считает, что это прекрасно, и целый ряд московских писателей видных также придерживается того мнения, что это хорошо. Шкловский в печати похвалил, правда, нечленораздельно, не обосновал своего мнения, но похвалил»48. Действительно, писатели высоко оценили рассказы о Леле и Миньке, хотя и удивлялись выбранной форме. К. Чуковский в 1940 году выразил это изумление так: «Хорош и по стилю и по теме рассказ Зощенко „Галоши и мороженое“, где воскрешается (казалось бы, навсегда похороненный) жанр нравоучительного рассказа, рассказа „с моралью“»49.
Случайно ли Зощенко выбрал жанр почти отвергнутого и забытого нравоучительного рассказа? Как кажется, это была литературная стратегия писателя, уже успешно им воплощенная: в начале 1920-х годов он решительно отказался от господствовавших жанров (повести, романа) и обратился к «неуважаемой форме» короткого рассказа. «Есть мнение, что сейчас заказан красный Лев Толстой, – писал Зощенко в 1928 году, – <… > вся жизнь, общественность и все окружение, в котором живет сейчас писатель, – заказывают конечно же не красного Льва Толстого. <… > заказана вещь в той неуважаемой, мелкой форме, с которой, по крайней мере раньше, связывались самые плохие литературные традиции. Я взял подряд на этот заказ. Я предполагаю, что не ошибся»50. В письме к Л. Ленчу от 17 декабря 1938 года Зощенко вспоминает свою литературную позицию в двадцатые годы: «Уверяю Вас, что меня не признавали лет десять. И перечисляя писателей – не упоминали моего имени. Я на это реагировал тем, что ушел в тонкий журнал и там утвердил то, что казалось сомнительным»51. В 1938 году Зощенко совершает аналогичный стратегический ход (оба они могут быть описаны в рамках тыняновской модели смены литературных жанров).
По-видимому, дело не только в том, что «рассказ с моралью» легитимировал воспоминания о «плохом» и позволял передать их бумаге. Как кажется, Зощенко и здесь следовал выбранной литературной стратегии. Он останавливается на жанре, после революции отошедшем на периферию жанровой системы, – на нравоучительном рассказе для детей. В памяти современников он связывался с отвергнутой традицией детской дореволюционной журнальной прозы и поэзии, зачастую эпигонской и домодельной. Так, А. Фадеев в статье о Сергее Михалкове замечал, что детская поэзия все еще страдает от собственных дурных традиций и давнишних штампов, одним из которых является назидательность52, а критик А. Бабушкина несколько ранее писала, что в дореволюционных журналах господствовали «поучительные» рассказы: «Воспитание в детях прописной морали было основной задачей этой литературы»53.
Тем не менее Зощенко берет «неуважаемую» форму, встраивая в нее, как мы старались показать, внелитературный факт – психоаналитические работы Фрейда, пропущенные сквозь призму личного опыта. В итоге отвергаемый и презираемый нравоучительный рассказ выдвигается в центр системы, о нем с одобрением пишут критики: «А рядом – рассказы Зощенко. При всей их почти предельной простоте они значительны. <…> Читатель не остается равнодушным к событиям рассказа, к нравственным качествам героя. Находя в конце рассказа мораль, он соглашается с ней сознательно, как с моралью басни»54, с похвалой отзывается проницательный Шкловский: «Он пишет книги о самом главном для себя, о нравственности, и выбрал детскую аудиторию для того, чтобы проверить себя и говорить точно, прямо и неукрашенно»55.
Вскоре Зощенко прекращает эксперименты с жанром детского рассказа. Полностью собранный к осени 1941 года и опробованный в детской прозе психоаналитический материал требовал осмысления и оформления в главной книге писателя, повести «Перед восходом солнца» – сложном сплаве науки, беллетристики, воспоминаний и психоанализа.
Примечания1 См., например: Wiren-Garczynski Vera von. Zoshchenko’s Psychological Interests // The Slavic and East European Journal. 1967. Vol. 11. № 1. P. 3–22.
2 Хэнсон К. П.Ш. Дюбуа и Зощенко: «Рациональная психотерапия» как источник зощенковской психологической терапии // Литературное обозрение. 1995. № 1. С. 62–65.
3 Ходж Х.П. Элементы фрейдизма в «Перед восходом солнца» Зощенко (1989) // Лицо и маска Михаила Зощенко. М., 1994.
С. 254–279; May R. Superego as Literary Subtext: Story and Structure in Mikhail Zoshchenko’s Before Sunrise II Slavic Review. 1996. Vol. 55. № 1. P. 106–124. См. также книгу: Miller М.M. Freud and the Bolsheviks: Psychoanalysis in Imperial Russia and the Soviet Union. New Haven, 1998.
4 Жолковский A.K. Михаил Зощенко: Поэтика недоверия. М., 1999.
5 РГАЛИ. Ф. 630. On. 1. Ед. хр. 295. Л. з (стенограмма обсуждения книги М. Зощенко «Самое главное» в ЦК ВЛКСМ, 10 февраля 1941 г.).
6 Там же. Л. 38.
7 Маршак С. Мир в картинах // Красная новь. 1940. № 5–6. С. 290.
8 Чудакова М. О. Сублимация секса как двигатель сюжета в литературе конца 20-х и в 30-е годы // Чудакова М.О. Новые работы, 2003–2006. М., 2007. С. 61.
9 Ленинградская правда. 1938. № 1. С. 3.
10 Вольпе Ц.С. Двадцать лет работы М.М. Зощенко. Статья вторая // Литературный современник. 1941. № 6. С. 143.
11 Жолковский А.К. Указ. соч. С. 263. О проблеме прямого авторского высказывания в прозе Зощенко см.: Чудакова М. О. Поэтика Михаила Зощенко // Чудакова М.О. Избранные работы. М., 2001. Т. I: Литература советского прошлого. С. 99–205.
12 Скаттон Л. Цикл рассказов «Леля
и Минька». Выделение важнейшего // Лицо и маска Михаила Зощенко. С. 320.
13 РО ИРЛИ. Ф. 501. Оп. 2. Ед. хр. 93. Л. 73-74-
14 ЦГАЛИ СПб. Ф. 344. On. 1. Ед. хр. 64. Л. 1.
15 26 августа 1938 г. Зощенко подписывает новый договор с «Советским писателем», обязуясь представить готовую рукопись не позднее 15 сентября 1938 г. (Там же. Л. 2).
16 Писатели о «Голубой книге» // Литературный Ленинград. 1936.14 марта. № 13. С. 9.
17 Танк Евг. В гостях у Мих. Зощенко // Там же. 5 сентября. № 41. С. 2.
18 Зощенко М. Мой план // Литературная газета. 1937. 5 января. С. 3.
19 Цит. по: Эткинд А. Эрос невозможного. М., 1994. С. 328.
20 Чуковский К.И. Дневник, 1901–1969. М., 2003. Т. 2. С. 179.
21 Труды академика Павлова с рабочими маргиналиями Зощенко сохранились в архиве писателя. См., например, пометы на кн.: Павлов И.П. Последние сообщения по физиологии и патологии высшей нервной деятельности. II. Л., 1933 (РО ИРЛИ. Ф. 501. Оп. 4. Ед. хр. 95). Особенный интерес у Зощенко вызвала статья «Проба физиологического понимания навязчивого невроза и паранойи».
22 Цит. по: Ходж Т.П. Указ. соч. С. 262.
23 Зощенко М.М. Из записей 1930–1940 гг. // Лицо и маска Михаила Зощенко. С. 122.
24 Нехватка профессиональных детских писателей и книг для детей – главные темы выступлений Маршака и дискуссий о детской литературе в первой половине 1930-х гг. (см. стенограмму совещания: Детская литература. 1936. № 1–4; см. также: Маршак С. О детской литературе // Литературная газета. 1938. 30 октября. № 6. С. 3). О литературной стратегии Маршака и новой ленинградской прозе см.: Чудакова М.О. Москва – Петербург/Ленинград и русская беллетристика советского времени: Соображения к теме // The Real Life of Pierre Delalande: Studies in Russian and Comparative Literature to Honor Alexander Dolinin. Stanford, 2007. Part 2. P. 401–408. M.O. Чудакова фиксирует, в частности, важные элементы маршаковской программы – ориентация на фабулу, «бывалость» рассказчика, стирание границ «между устным рассказом и прозой»: «Ленинградская литература для детей рассчитывает строить повествование без отсылок к памяти читателя („всепонимание предыдущего поколения“). Предмет (или человек) должен быть описан как впервые увиденный – а не назван с отсылкой ко всем известному» (Ibid. Р. 402–403,405).
25 Эти издания отмечены в тематическом плане Детгиза на 1936 г. (РГАЛИ. Ф. 630. On. 1. Ед. хр. 816. Л. 94 об.).
26 Рукописный отдел Гос. Литературного музея. Ф. 247. On. 1. Ед. хр. 22. Л. 6.
27 Хин Е. Коктебель. 1938 // Звезда. 1994. № 8. С. 39.
28 Там же. С. 42.
29 Залкинд А. Фрейдизм и марксизм // Красная новь. 1924. № 4. С. 164, 170.
30 Троцкий Л. Д. Культура и социализм // Новый мир. 1927. № 1. С. 171–172.
31 Педология. 1931. № 5–6. С. 2.
32 Таланкин А. Против меньшевиствующего идеализма в психологии // Психология. Сектор науки НКП. 1932. № 1–2. С. 39.
33 Литературная газета. 1938. 5 апреля. № 19. С. 6.
34 «Бабушкин подарок», «Через тридцать лет», «Не надо врать», «Галоши и мороженое», «Находка».
35 Фрейд 3. Психоанализ детских неврозов. М.; Л., 1925. С. 179. Далее ссылки на Фрейда даются по этому изданию с указанием в скобках номера страницы.
36 Фрейд 3. Страх. М., 1927. С. 27.
37 Фобии грозы, упомянутой Фрейдом среди других детских страхов (Там же. С. 90), посвящены главки «Гроза», «Дождь идет».
38 См.: Михаил Зощенко: Материалы к творческой биографии. СПб., 1997. Кн. 1. С. 12.
39 Зощенко М.М. Собрание сочинений. М., 2008. Т. 5. С. 427. Далее все ссылки на детские рассказы даются по этому изданию с указанием в скобках номера страницы.
40 «Откусив от всех ягод по кусочку, я спускаюсь со стула и хожу вокруг стола. Приходят отец и мать.
– Я не ел винные ягоды, – говорю я им тотчас. – Я только откусил по кусочку. Взглянув на тарелку, мать всплескивает руками. Отец смеется. Но он хмурится, когда я гляжу на него.
– Пойдем, я тебя немножко попорю, – говорит мать, – чтоб ты лучше помнил о том, что не следует делать» (Зощенко М.М. Перед восходом солнца // Зощенко М.М. Собрание сочинений. М., 2008. Т. 6. С. 123).
41 «В известном возрасте, действительно, самый важный интерес в жизни состоит в том, чтобы лицо, от которого зависишь, не отказало в нежной заботе. Если мальчик чувствует в сильном отце соперника у матери, замечает в себе агрессивные наклонности против отца и сексуальные намерения в отношении матери, то он прав, когда у него появляется страх перед отцом и этот страх наказания со стороны последнего, усиленный филогенетическими моментами, может проявиться как кассационный страх» (Фрейд 3. Страх. С. 27).
42 Здесь Зощенко снимает вторую половину рассказа (ложь Миньки, заклеенная страница дневника), оставляя лишь эпизод в классе: «Я говорю Косте Палицыну:
– Если будут ставить единицы за все, что я еще не знаю, то я много нахватаю единиц.
– Это стихотворение было задано, – говорит Костя. – Его надо было выучить.
– Ах, оно было задано? Я не знал. В таком случае, это недоразумение.
Мне становится легко на душе, что это недоразумение» (Зощенко М.М. Перед восходом солнца. С. 149).
43 Фрейд 3. Страх. С. 73.
44 Там же. С. 75. Не можем не вспомнить в связи с этими невротическими страхами перед совестью знаменитый рассказ Зощенко «Графин», в котором, напомним, маленький Ленин два месяца переживает, что он не сознался в порче графина и потом, с «горьким плачем» рассказав все матери, засыпает со спокойной улыбкой (458).
45 Здесь Зощенко включается в тянувшуюся с 1938 г. полемику о специфике детской литературы. Противоположную точку зрения см., например, в рецензии И. Рахтанова на повесть Л. Кассиля «Черемыш, брат героя»: «У нас до последнего времени существовало пагубное утверждение, что никакой специальной детской литературы не нужно. Диккенса, мол, читают и дети. От советских писателей для детей почему-то требовали того, чего в природе вообще не бывает, – одинаковой доходчивости и до подростков и до взрослых. <…> Новая повесть Кассиля может быть издана только в Детиздате. И это хорошо» (Рахтанов И. Детская повесть Льва Кассиля // Литературная газета. 1938.15 мая. № 27. С. 3).
46 Дети и литература. Из речи тов. Зощенко на собрании комсомольского актива Ленинграда // Детская литература. 1940. № 1–2. С. 41.
47 РГАЛИ. Ф. 630. On. 1. Ед. хр. 295. Л. 3, 7.
48 Там же. Л. 28.
49 Чуковский К. Заметки читателя // Литературная газета. 1940.17 ноября. № 57. С. 5.
50 Зощенко М. О себе, о критиках и о своей работе // Михаил Зощенко: Статьи и материалы. Л., 1928. С. 8–9.
51 Вспоминая Михаила Зощенко. Л., 1990. С. 265.
52 Детская литература. 1938. № 20. С. 28–29.
53 Бабушкина А. Октябрь и детская литература // Детская литература. 1936. № 19. С. 4.
54 Ивич А. О младенцах и разумных существах // Литературная газета. 1940.26 мая. № 29. С. 5.
55 Шкловский В. Рассказы М. Зощенко для маленьких // Детская литература. 1940. № 1–2. С. 67.
Роман Лейбов. Русская слава и польская столица
К истории одного рифменного клише
Предлагаемая статья, развивающая исследовательский сюжет, первый подход к которому мы с соавторами постарались представить в докладе на X Тыняновских чтениях (2000)1, одновременно примыкает к обширной работе, посвященной комментариям к ранней политической лирике Тютчева2. Первое обстоятельство определяет ракурс нашей заметки, второе – ее хронологический фокус (начало 1830-х годов), экскурсы в более поздние эпохи здесь эпизодичны и сугубо иллюстративны3.
Обладая предельно конкретным, уникальным денотатом, имя собственное (в особенности – топоним) дает широкий спектр коннотаций, связанных с культурно-историческими контекстами. Сама частота употребления астионимов в разных речевых жанрах наглядно представляет картину пространственно-культурной иерархии, своеобразной цивилизационной карты4. При этом выдвижение имени собственного в рифменную позицию закрепляет не только лексему, но и ее связи с рифмующимися единицами, что в пространстве лирического текста означает создание устойчивой тематико-сюжетной связи между словами, образующими повторяющиеся созвучия. Разумеется, сказанное касается не только астионимов, но в связи с особым статусом имени собственного в языке и культуре5 явление семантической связанности рифмующихся лексем приобретает особую остроту6. Уже в XVIII веке такие связи начали превращаться в клише. Как отмечает М.Л. Гаспаров, в это время
<…> разработка точной рифмы, предпочтительно богатой и предпочтительно неглагольной, до предела стесняла сеть ограничений, налагаемых на стих в отличие от прозы. Это было хорошей школой для поэтов, но таило и опасности. Круг рифмующих слов оказывался очень узок, это приводило к частым повторениям; ограничения в выборе слов, налагаемые стилистикой и тематикой классицизма, этому только способствовали. Такие рифмы, как «держава-слава», «Елисавета-света», «Екатерина-крина» в одах, «кровь-любовь», «минуты-люты», «страсти-власти-части» в песнях, «хлопочет-хочет» в баснях, стали так банальны, что вызывали насмешки [Гаспаров: 93–94; ср. описание клишированных рифменных гнезд в высоких жанрах поэзии середины XVIII века: Западов: 64–65].
Освоение отдельных топонимов русским рифмовником зависит от двух рядов – внелитературного (культурной актуальности объекта) и имманентно-поэтического (рифменного гнезда, в которое на данный момент имя входит). Актуальность может быть более или менее постоянной, связанной с устойчивым, исторически обусловленным местом объекта в национальной (или шире – международной) культурной мифологии, или же окказионально-злободневной, редко переживающей свою эпоху. При этом правила формирования и объемы рифменных гнезд – также параметры переменные, зависящие от двух основных факторов: действующих правил рифмовки (включающих фонетические и морфологические ограничения) и общих принципов отбора лексики для текстов данного жанра или типа. Выдвижение имени в рифменную позицию, таким образом, может быть описано, с одной стороны, как наложение дополнительных ограничений на контекст использования топонима, с другой стороны – как аккумуляция вокруг имени устойчивого облака дополнительных смыслов, транслирующегося традицией7.
Интересующий нас эпизод связан с топонимом «Варшава», относительно поздно освоенным русской поэзией и сильно связанным с текущей политикой и национальной мифологией. Кроме того, в этом случае мы имеем дело с включением топонима в уже сложившееся рифменное гнездо с достаточно ярко очерченным лексико-тематическим ядром, в центре которого – существительное слава, в разных значениях широко представленное в поэзии XVIII века. Примечательно, что один астионим был уже включен в это гнездо до появления там «Варшавы» – это «Полтава», устойчиво рифмующаяся с центральной лексемой гнезда8. Разумеется, «слава» здесь – не «молва» или «репутация» (как в сатирах Кантемира, где несколько раз встречается рифма «славы/нравы»), а Полтава – не губернский город. Другие лексемы этого «батально-одического» «петровского» рифменного гнезда – «держава», «кровавый» и присоединившееся в следующем столетии прилагательное «двуглавый» – также представлены в наборе «полтавских рифм», определяющемся в эпоху Ломоносова, доходящем до позднего Жуковского9, а затем воскресающем в рифмах Брюсова10 и почти пародийно реанимированном (уже вне петровского мифа) у А. Тинякова11.
В этом контексте совершенно закономерно ожидать, что в 1794 году, после штурма Праги и покорения польской столицы войсками Суворова, в сложившееся рифменное гнездо войдет новый астионим12. Лирики конца XVIII века, воспевавшие триумф, однако, этим не злоупотребляли. В рифменную позицию астионим не попадает ни в «Стихах графу Суворову-Рымникскому, на случай покорения Варшавы» И.И. Дмитриева, ни в стихотворении Державина «На взятие Варшавы». Характерно, что Дмитриев и в «Гласе патриота на взятие Варшавы», получившем (анонимно) широкое распространение в рукописных копиях (см. об этом [Болотов: 24–25]), не рифмует слово «Варшава», но в самом начале текста вводит рифмопару, отзывающуюся на это опущенное ключевое слово (этот прием можно назвать рифменной липограммой):
Вопи, союзница лукава
Отныне ставшая рабой:
«Исчезла собиесков слава!»
Ходи с поникшею главой <…>13
Аналогичным образом поступает в «Солдатской песни на взятие Варшавы» (1796) Н.А. Львов (этот пример еще показательнее – слово Варшава тут есть, но в рифменную позицию оно не попадает, заменяясь в ней метафорой:
Холя с гребнем приходила
Буйну голову чесать,
И пришла, да отступила,
Русска грудь не ходит вспять. <…>
Буйну голову шершаву
Кто клокотил, кто трепал?
Русский выступил на славу,
Взял Варшаву, расчесал)
и Державин, в упомянутом стихотворении которого встречаем рифму правы/славы14. Можно предположить, что отсутствие лексемы в рифменной позиции несло идеологическую нагрузку (своеобразное табу, наложенное на имя побежденной столицы противника)15.
Однако подключение нового астионима к рифменному гнезду, формирующемуся вокруг батальной славы, все-таки происходит – сразу после завершения суворовского похода на Польшу. В начале 1795 года А.Т. Болотов записал ходившее по рукам шуточное стихотворение, первый же стих которого завершается именем города:
Поклон отвесила Варшава
Удалым русским молодцам,
Сказала: будь и честь и слава,
Молодчики! навеки вам;
Сказала – слово раздалося,
Помчалося и пронеслося,
До четырех земли концов!
Злодеи говорят сквозь зубы:
Мы трубим на весь мир, как в трубы:
Кто станет против руссаков?
[Болотов: 25]
Рифмопара обнаруживается, впрочем, не только в бурлескном контексте: мы находим ее в оде В.П. Петрова «На взятие Варшавы 1795 года, Марта 20 дня». Появляющиеся в небе над Варшавой фигуры мифологических предков – Михаила Романова, князя Дмитрия Пожарского и гражданина Козьмы Минин а-Сухорука
Под осеняющей их славой,
Златых сияний в красоте,
Пловущи тихо над Варшавой
Остановились в высоте.
[Петров: 171]
Здесь «слава» – не абстрактный атрибут героя-полководца или русского воинства, но богиня (Fama), фигура аллегорической композиции. Ту же фигуру находим и в «Оде на взятие Варшавы победоносным воинством великия Екатерины, сочиненной Петром Лобысевичем в Херсоне 20 ноября 1794 года»:
Летит в венце лавровом Слава
И звонкою гремит трубой:
«Попран мятеж! Уже Варшава
Лежит под Росскою пятой.
Екатерина повелела!
На дерзких буря возгремела,
Смутился полн сомненья ков.
Румянцев рек! Ступил Суворов!
И туча вредных заговоров
Низверглась в преисподний ров.
[АГМ: 580]
Традиция, связывающая астионим с суворовской славой, подхватывается в новом столетии. А.С. ЕЦишков вводит рифму в «Надпись» к изваянию Суворова (опубликованную во втором номере «Друга просвещения» за 1805 год):
Суворов здесь в меди стоит изображен;
Но если хочешь знать сего героя славу,
Спроси Италию, Стамбул, Париж, Варшаву,
Царей, вельмож, граждан, солдат, детей и жен.
Париж помянут тут, конечно, не только в связи с Итальянским походом Суворова, но и в перспективе активно готовящейся в это время антинаполеоновской кампании; напоминание о судьбе Варшавы должно послужить уроком только что провозглашенному императором Бонапарту. Та же логика определяет соседство имен двух столиц и в тексте 1812 года, продолжающем державинско-львовскую линию «громпобедных хореев», – «Солдатской песне» И.А. Кованько, сочиненной по получении известия о взятии неприятелем Москвы16:
Побывать в столице – слава,
Но умеем мы отмщать:
Знает крепко то Варшава
И Париж то будет знать!
Отметим, что по завершении европейской кампании эта линия закономерно исчезает из русского рифмовника: в коллективном послании Батюшкова, Жуковского, Пушкина и Плещеева «К Вяземскому» (1817) рифмопара попадает в контекст шуточной домашней поэзии (первые два стиха – Зачем, забывши славу, Пускаешься в Варшаву – написаны рукою Батюшкова17). Слава тут – атрибут не воина, но литератора.
«Суворовский эпизод» в истории рифменного гнезда, преданный почти полному поэтическому забвению в позднюю александровскую эпоху, был реанимирован в 1831 году. Имя польской столицы в рифменной позиции (как и другие рифмы одического гнезда «славы») превращается в лейтмотив стихотворных текстов, посвященных завершению польской кампании. Другие частотные лексемы, входящие в интересующее нас рифменное гнездо, помещаются в общее тематико-сюжетное поле: славе двуглавого орла, символа российской державы, противостоит падшая гордая Варшава. Еще одно прилагательное, примыкающее к этому ряду – кровавый – может выступать как устойчивый эпитет («бой кровавый») либо как атрибут польского бунт а, расправ а над которым справедлива и закономерна.
Приведем подборку из довольно обширного поэтического венка Паскевичу и русскому воинству, выбирая цитаты из опубликованных в русских газетах осени 1831 года текстов, в которых представлены рифмы к астиониму.
Попрал Кавказ и Арарат,
Мидян и сонм народов горских; —
Струями светлыми Эвфрат
Поил коней его Заволжских: —
Возстал дыша изменой Лях!
Из глубины могильных сводов
Приподнялся… почий, Суворов, —
Паскевич там! – и Ляхи – в прах!
И на развалинах Варшавы
Возсел уже Орел двуглавый…
(Норов А. Графу Паскевичу-Эриванскому // Северная пчела. № 202.9 сент.)
Доклад
<…>
Он, прозваньем Эриванский,
<…>
Теперь, стоптав у Вислы берега,
Достал опять мечем привычным славу:
Разбил тройной окоп… и покорил Варшаву.
Справка
<…>
Теперь покрыл себя Он блеском новых дел,
И приложил ко славе… славу:
Ужом подполз он под Варшаву
И соколом в нее влетел!..
<…>
Приказали:
Заслугой собственной велик
Пленитель гордыя Варшавы:
За то его, списав, нетленной кистью, лик
Предать бессмертию и в храм поставить славы:
<…>
(Глинка Ф. Доклад, Справка и Решение // Санктпетербургские ведомости. № 226. 26 сент.)
Чу! Остроленской битвы гул,
Привет Москвы питомцам славы —
То над могилою Варшавы
Золотоглавый Кремль вздохнул!
(Шишков А. На взятие Варшавы. Чувствования русскаго при громе кремлевских пушек // Русский Инвалид. № 264. 20 окт.)
Герой Суворов называл —
Штык молодец! – и доказал,
Что наш солдат, с геройской славой,
Штыком всегда врага разил!
Теперь Паскевич под Варшавой
Нам эту правду подтвердил!..
(Кириллов Н. Штык // Русский Инвалид. № 284.9 нояб.)
Из Астрахани
Минувшаго Октября 11 числа происходило в Астрахани торжество о взятии Варшавы и усмирении мятежников <… >
<…> петы <… > следующие стихи, сочиненные Н.Ф. Остолоповым и положенные на музыку О.Е. Шельгорном:
О сын и друг Российской славы!
Внемли глас радостных сердец!
Ты новый приобрел венец
От покорения Варшавы.
(Московские ведомости. № 91.14 нояб.)
<…>
Наконец
Смирилась гордая Варшава!
Награда храбрым будет слава,
Вождю их – лавровый венец!
<…>
Хвала тебе, о Вождь-Герой,
Любимец громко-звучной славы,
Потрясший мощною рукой
Твердыни гордыя Варшавы!
(Данилова Екатерина. Стихи Светлейшему Князю Варшавскому, Графу Паскевичу-Эриванскому // Московские ведомости. № 94. 25 нояб.)
Наш Орел держал полет,
От Аракса до Варшавы;
И наш добрый Царь, в шесть лет,
Накопил нам много славы!
(Чувства Русскаго, по случаю истекшаго шестилетия со дня возшествия на Престол Государя Императора Николая I-го // Санктпетербургские ведомости. № 280. 28 нояб.)
Характерно, что И.И. Дмитриев, как мы помним, в 1794 году уклонившийся от рифмы, использует ее в послании Жуковскому 1831 года:
Была пора, питомец русской славы,
И я вослед Державину певал
Фелицы мощь, погром и стон Варшавы, —
Рекла и бысть – и Польши трон упал.
Это послание написано по поводу получения от Жуковского двух текстов, в которых интересующая нас рифмопара была нарочито педалирована. Первый – «Старая песня на новый лад» («Раздавайся, гром победы!..») – написан и опубликован сразу после получения известия о взятии Варшавы18, он задает тон ансамблю русских лир, процитированному выше, и продолжает интонацию хореических «солдатских песен» Львова и Державина, подхваченную в 1812 году Кованько. Более того, повторяемая затем на все лады осенью 1831 года рифмопара превращается у Жуковского в акустический сигнал, перемещаясь в область изображаемой реальности (соносферы) и становясь частью поэтического сюжета:
Нет врага… но здесь Варшава!
Развернися, Русский стан!
Братья, слышите ли? Слава!
Бьет на приступ барабан.
<…>
«Эриванский! князь Варшавы!»
Клик один во всех устах.
О, как много русской славы
В сих волшебных именах!
<…>
Спор решен! дана управа!
Пала бунта голова!
И святая наша слава,
Слава русская жива!
Написанное около 12 сентября 1831 года стихотворение Жуковского «Русская слава», подхватывающее ключевое сочетание первого текста, выдержано в иной тональности: Жуковский не отказывается от песенного лада, но теперь это не боевитые хореи, а куплетно-рефренные ямбы в духе Беранже (каждая строфа состоит из четырех пятистопных и шести четырехстопных стихов). Лирический порыв уступает место историческому эпизму (ср. лейтмотивный зачин основного массива строф: «была пора»). Здесь развернуто (несколько путано изложенное в «Старой песни…») утверждение: Бились храбро наши деды,/ Бьются храбро их сыны. Дав ретроспективное описание военных испытаний и побед, Жуковский переходит к современности:
Знамена развернул мятеж;
Нас позвал лях на пир кровавый,
Но пир дан на поле славы,
Где след наш памятен и свеж…
И гости пира были те ж;
И та ж была судьба Варшавы.
Интересующие нас рифмопары находим и в «Бородинской годовщине» Пушкина19. Здесь два раза встречаем рифму «Варшава – слава», один раз рифмуются «Варшавой» и «кровавый» (негативный эпитет для стяга восстания) и один раз появляется маргинальное в этом рифменном гнезде прилагательное «златоглавый», – атрибут православного Киева, противопоставленного буйной Варшаве (ср. у Тютчева позднее снятие этого противопоставления в контексте, предполагающем возможную отсылку к «Бородинской годовщине»: Рассветает над Варшавой, / Киев очи отворил, / И с Москвой золотоглавой / Цареград заговорил).
Тютчев откликнулся на подавление восстания стихотворением «Как дочь родную на закланье…», в котором имя польской столицы не рифмуется со славой, а еще одна рифмопара, устойчиво входящая в триумфальный набор (слава/держава), подвергается радикальному переосмыслению (курсивы в цитате – наши):
Так мы над горестной Варшавой
Удар свершили роковой,
Да купим сей ценой кровавой
России целость и покой!
Но прочь от нас венец бесславья,
Сплетенный рабскою рукой!
Не за коран самодержавья
Кровь русская лилась рекой!
Как нам представляется, такое рифменное умолчание не случайно: оно может свидетельствовать о направленности поэтической полемики Тютчева20, имевшего, скорее всего, возможность ознакомиться с победными песнями русских стихотворцев и противопоставившего им свою первую панславистскую декларацию.
Впрочем, это, как и дальнейшая судьба имени польской столицы в русском рифмовнике (как во время периодических обострений русско-польских отношений в XIX–XXI веках, так и в эпохи затишья старого спора славян21), – тема для дальнейших исследований.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.