Электронная библиотека » Олег Лекманов » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 02:46


Автор книги: Олег Лекманов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 56 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Примечания

1 См.: [Лейбов, Степаншцева, Фрайман; Лейбов, Лекманов]. Проблема «рифма и топоним» в связи с «московским текстом» недавно была поставлена в работе: [Лосев]. Ср. также посвященные отдельным рифмопарам или рифменным гнездам работы [Обатнин; Лилли; Фрайман; Boele: 164–182].

2 Эта работа ведется нами совместно с А.Л. Осповатом.

3 При работе над статьей мы активно пользовались возможностями «Национального корпуса русского языка» (www.ruscorporaru; далее – НКРЯ). Цитаты, найденные с помощью НКРЯ, приводятся ниже без ссылок на издания.

4 Для русской поэзии XVIII – первой половины XX в., с разной степенью подробности учтенной НКРЯ, картина выглядит так (приводятся названия городов империи и количество вхождений лексем, учтены тексты, написанные до 1918 г., исключены из рассмотрения локализующие пометы после текстов): Москва – 1183; Петербург + Петроград + Петрополь – 156 + 48 + 116 = 320; Киев – 185; Казань – 94; Варшава – 74; Новгород – 57 (без различения Великого и Нижнего); Полтава – 48; Псков – 42; Одесса – 24; Рязань – 22; Севастополь – 17; Тверь – 17; Смоленск – 16; Кострома – 15; Тамбов – 14; Ревель – 14; Астрахань – 14; Тула – 14; Чернигов – 12; Вильна – 12; Рига – 11; Саратов – п; Архангельск – 7; Воронеж – 7; Ялта – 6; Вологда – 4. Для сравнения приведем данные по некоторым иностранным астионимам: Рим (и как город, и как государство) – 850; Париж – 288; Венеция – 81; Лондон – 45; Берлин – 35; Вена – 32; Мадрид и Мадрит – 8 + 11 = 20; Ницца – 19; Амстердам – 14; Лиссабон – 11. Экзотическая столица Португалии, упоминающаяся в связи с катастрофическим землетрясением (линия, дошедшая до Блока), а также как ультраромантический полупародийный варваризм (Мятлев, Ростопчина), оказывается для русских стихов более актуальной, чем Харьков, Курск и Самара вместе взятые.

5 См. об этом: [Лотман, Успенский].

6 Показательна сопряженность тем имени и рифмы в метапоэтической мифологии: напомним, как Державин откликнулся на ошибку привратника, принявшего пакет, адресованный соседу и однофамильцу поэта, обер-священнику И.С. Державину:

«Един есть Бог, един Державин, / Я в глупой гордости мечтал. / Одна мне рифма – древний Навин, / Что солнца бег остановлял. / Теперь другой Державин зрится, / И рифма та ж ему годится; / Но тот Державин поп, не я: / На мне парик, на нем скуфья» («Привратнику», 1808). Отметим, что с точки зрения русского рифмовника (даже не расшатанного державинского, но соблюдающего нормы безукоризненной точности, хотя и не графической, а только фонетической) с фамилией поэта сочетаются вполне уместные прилагательные «славен» и «равен», впоследствии активно использовавшиеся русскими поэтами в этой функции. Однако в поэтическом сознании Державина созвучие означает персональное уподобление поэта и библейского героя. Показательно, что в написанном от лица соседа поэта ответе – «Послании моему секретарю» – рифменный аргумент демонстративно отметается, вместо него оппонент предлагает идеологическую этимологизацию фамилии: «Един есть Бог и Вседержитель, / Державин есть державы житель: / В державе житель не один, /

А рифма есть ни род, ни чин. // Нет нужды спорить мне с пиитом, / Богатой рифмы мне не жаль» [Державин: 426–427].

7 В этом отношении функционирование рифменных клише подобно феномену семантического ореола размера: в обоих случаях метапоэтическая мифология склонна описывать условное как органическое, для обоих особое значение могут иметь прецедентные тексты.

8 НКРЯ позволяет в первом приближении описать коэффициент рифменной связанности отдельных топонимов (т. е. отношение рифменных вхождений к общему числу вхождений), который косвенно будет указывать на реализованную в корпусе русских стихов контекстуальную связь топонима и некоторого конечного числа лексем, образующих вокруг имени облако потенциальных тематико-сюжет-ных линий; чем выше этот коэффициент, тем менее свободным является введение имени в текст. Коэффициент рифменной связанности демонстрирует напряжение между двумя описанными нами рядами: маркированность имени собственного диктует выдвижение астионима в рифменную позицию, однако правила рифмовки могут этому противиться. В качестве фоновой величины можно рассмотреть рифменную связанность частотных лексем: сердце (1451 /16 911 = 0,09), ночь (2439 / 10 519 = 0,23), любовь (3223 /12 813 = 0,25), любить (3044 / 10 648 = 0,29), день (5021 / 17 423 = 0,29). Применительно к нашей теме интересно, что абсолютным чемпионом по рифменной связанности среди астионимов будет Полтава (0,72, т. е. почти в 3/4 случаев слово входит в состав рифмопары). У Варшавы этот коэффициент равен 0,35, у Москвы (по данным за 1800–1845 гг.) – тоже 0,35, а у Киева, которому не повезло с парами, – всего 0,08 (в этом отношении он подобен сердцу в общепоэтическом лексиконе).

9 Чудотворящая звезда / Петрова знамением славы / Нам воссияла в день Полтавы («1 июля 1842 г.»).

10 И пусть, обманут зовом славы / Ты дерзко жребии метал, / Пусть на пустых полях Полтавы / Судьбу столетий проиграл («Карл XII», 1906).

11 Царицын и Харьков с Полтавой – / Под властью рабочей руки, / И движутся дальше со славой / Бесстрашные наши полки («Красноармейцы», 1919).

12 Отметим, что задним числом рифма слава/Варшава приписывалась самому полководцу. В фильме В. Пудовкина и М. Доллера «Суворов» (1940) вернувшийся из опалы фельдмаршал приветствует ликующие войска возгласами: Измаил! Слава! Варшава! Слава! Полтава! Слава! Слава! Думается, эта географическая глоссолалия в роде «заумного Тургенева» восходит к многократно тиражировавшемуся впоследствии приказу Суворова перед штурмом Праги (Кого из нас убьют – царство небесное, живым – Слава! Слава! Слава!), впервые появившемуся, впрочем, лишь в 1847 г. в книге Я. Старкова «Рассказы старого воина о Суворове», т. е. тогда, когда название города уже прочно вошло в рифменное гнездо.

13 Ср. у Державина в позднейшем (1797, 1804) «Мужестве»: Без бодрственной одной главы, / Чем вознеслась Собийсков слава, / Став жен Цитерою, Варшава / Уж не соперница Москвы.

14 Отметим у Львова, Дмитриева и Державина (в «Мужестве») сопряжение тем столицы и головы, поддержанного как прозрачной латинской этимологией слова capital, так и русским графическим сходством (слава/глава).

15 Ср. поэтический призыв к лишению мятежной провинции имени – в стихотворении В. Туманского, написанном в иную эпоху на новое покорение Варшавы: «Реки: нет Польши и не будет, / И имя Польши мир забудет! / И на развалинах ея / <…> Возникнет Русь передовая» (цитируется в записи А.И. Тургенева; см. об этом [Лейбов, Осповат]).

16 О скептической реакции «паркетных умников», не верящих в русскую победу, на песню Кованько см. в мемуарах редактора «Сына Отечества», в первом номере которого появилось стихотворение: [Греч: 186].

17 Ср. отзвук этой рифмы в письме Вяземского А.И. Тургеневу от 8 ноября 1818 г.: «Я и то хожу, как убитый, и пою с Сумароковым: „Саввушка-Савва / Где твоя слава, / Ой ты, Варшава“» [ОА: 140]. Отметим у Вяземского альтернативный способ рифменного введения этого астионима в «Станции» (1825). Варшава, представленная в автобиографически-бытовом, а не в историко-одическом ключе, закономерно обретает тут экзотическую рифму-полонизм («кава»).

18 Это произошло в Царском Селе 4 сентября. Стихотворение написано одновременно с «Бородинской годовщиной»; уже

5 сентября стихотворные отклики Пушкина и Жуковского были представлены императору, 7 сентября было получено цензурное разрешение на выпуск их отдельной брошюрой, в которую вошло также стихотворение «Клеветникам России» [Летопись: 380–381]. 8 сентября песня Жуковского была опубликована и в «Северной пчеле» (№ 201). В издания своих сочинений Жуковский это стихотворение не включал.

19 Характерно, что в написанной ранее инвективе «Клеветникам России» этой рифмы нет: законы тематического развертывания (и своего рода поэтическое суеверие) заставляют избегать громкой рифмы до усмирения мятежников.

20 См. об этом: [Осповат].

21 Ср. демонстративное переосмысление ситуации в августе 1914 г. (после официальной декларации вел. кн. Николая Николаевича о будущем воссоединении польских земель и автономии Польши) с перемещением ключевой лексемы «слава» в середину стиха: В первый раз по улицам Варшавы /

С легким сердцем прохожу один. / Не гнетет меня кошмар кровавый / Темной славы роковых годин (Брюсов). С другой стороны, ср. в неопубликованном агитационном наброске Маяковского 1920 т.: Шляхта зарвалась, отучим ее ж. / Ваши марш в славу. / Даешь / Варшаву! [Маяковский: 143].

Литература

АГМ / Архив графов Мордвиновых. СПб., 1901. Т. II.

Болотов / Современник<,> или Записки

для потомства Андрея Тимофеевича Болотова // Библиограф. 1896. № 2.

Гаспаров / Гаспаров М.Л. Очерк истории русского стиха. М., 2000.

Греч / Греч Н.И. Воспоминания //

Греч Н.И. Записки о моей жизни. М., 1990.

Державин / Сочинения Державина с объяснительными примечаниями Я. Грота. СПб., 1866. Т. III.

Западов / Западов В.А. Державин и русская рифма XVIII в. // XVIII век. Сб. 8: Державин и Карамзин в литературном движении XVIII – начала XIX в. Л.,1969.

Лейбов, Лекманов / Лейбов Р., Лекманов О.

Заметки о Тарту в современной русской поэзии: освоение места // Блоковский сборник. [Вып.] XVIII: Россия и Эстония в XX в.: диалог культур. Тарту, 2010.

Лейбов, Осповат / Лейбов Р., Осповат А.

Первый отклик русской поэзии на польское восстание 1830–1831 гг. // Natales grate numeras? Сб. статей к 60-летию Георгия Ахилловича Левинтона. СПб., 2008.

Лейбов, Степанигцева, Фрайман / Лейбов Р., Степанищева Т., Фрайман И. Рифменное клише как аргумент в идеологических спорах: к истории одной русской рифмопары // И время и место: Историко-филологический сб. к 60-летию А.Л. Осповата. М., 2008.

Летопись / Летопись жизни и творчества Александра Пушкина. М., 1999. Т. 3:1829–1832.

Лилли / Лилли Иэн К. История одной русской рифмы: «любовью» – «изголовью» //Язык. Стих. Поэзия: Памяти М. Л. Гаспарова. М., 2006.

Лотман, Успенский / Лотман Ю.М., Успенский Б.А. Миф – имя – культура // Лотман Ю.М. Избранные статьи: В 3 т. Таллинн, 1992. Т. I: Статьи по семиотике и типологии культуры.

Лосев / Лосев В.В. Как много в этом звуке?

(Москва как рифма в классической и современной русской поэзии) // Москва и «московский текст» в русской литературе XX в.: Материалы VIII Виноградовских чтений. М., 2005.

Маяковский / Маяковский В. Поли. собр. соч.: В 13 т. М., 1961. Т. 13: Письма и другие материалы.

ОА / Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1899. Т. I.

Обатнин / Обатнин Г. «Поэзия грамматики» // С любовью к слову: Festschrift in Honour of Professor Arto Mustajoki on the Occasion of his 60th Birthday. Helsinki, 2008.

Осповат / Осповат А.Л. Пушкин, Тютчев и польское восстание 1830–1831 годов // Пушкинские чтения в Тарту: Тезисы докладов научной конференции. Таллин, 1987.

Петров / Сочинения Василия Петрова. Ч. II. СПб., 1811.

Фрайман / Фрайман И. Рифменное клише «любовь – кровь» в русской лирике 1820-1830-х годов // Тартуские тетради. М., 2005.

Boele / Boele О. The North in Russian romantic literature. Amsterdam; Atlanta, 1996.

Олег Лекманов. Исаак Бабель, «Мой первый гусь»
Опыт медленного чтения

«Вся „Мадам Бовари“ написана по системе танок. Потому Флобер так медленно и мучительно ее писал, что через каждые пять слов он должен был начинать сначала»1. Эти слова Осипа Мандельштама о литературном учителе автора «Конармии» в полной мере можно отнести и к ученику. В чрезвычайно сжатых, по многу раз переписывавшихся рассказах Бабеля очень велика роль каждого отдельного слова. Оно у Бабеля отборное, не раз взвешенное и попробованное на вкус; именно слово, а не словосочетание или тем более предложение, является подлинной мерой бабелевских произведений. «Острая фабула поместилась у него в границах отдельной фразы»2.

Соответственно, самый плодотворный метод анализа прозы Бабеля – это медленное чтение его рассказов, преследующее цель показать, как «каждые пять слов» в тексте писателя взаимодействуют между собой и какой новый смысловой оттенок каждое следующее употребленное слово привносит в текст.

Опыт такого анализа – попытка «медленного чтения» знаменитого рассказа Бабеля «Мой первый гусь», вошедшего в его цикл «Конармия» (1924) – представлен в нижеследующей работе.

Экспозиция: отказ в «переднем удовольствии»

Рассказ начинается так: «Савицкий, начдив шесть, встал, завидев меня, и я удивился красоте гигантского его тела. Он встал и пурпуром своих рейтуз, малиновой шапочкой, сбитой набок, орденами, вколоченными в грудь, разрезал избу пополам, как штандарт разрезает небо». Отчетливо мужественные мотивы в этом портрете контрастно, но органично соседствуют со столь же отчетливо женственными. Сидящий мужчина встает и сразу становится ясно, как он высок и крепко сбит: у него «гигантское» тело, а ордена «вколочены» в грудь, словно бы молотком. Далее это впечатление усиливается с помощью сравнения-гиперболы, в котором особое внимание обратим на дважды повторяющийся воинственный глагол «разрезал»/«разрезает». Вместе с тем у комдива «пурпурные рейтузы» и «малиновая шапочка»3, по-женски кокетливо «сбитая набок». А в следующем предложении женственность Савицкого проступает в портрете еще более явно: «От него пахло духами и приторной прохладой мыла»4. Завершается первый абзац сведением в одном ярком и брутальном сравнении мужественных и женственных мотивов с отчетливой садистической подсветкой: «Длинные ноги его были похожи на девушек, закованных до плеч в блестящие ботфорты».

Выделив доминантные черты во внешнем облике Савицкого (мужественность – женственность – склонность к насилию), Бабель далее дополняет и обогащает их новыми оттенками. Второй абзац рассказа начинается так: «Он улыбнулся мне, ударил хлыстом по столу и потянул к себе приказ, только что отдиктованный начальником штаба». Здесь к очаровывающей вошедшего повествователя «улыбке» начдива и его выразительному удару хлыстом по столу (садистический мотив)5 добавляется мотив написанного (в данном случае – «отдиктованного») текста. Жестокая личная беспощадность Савицкого далее скажется в его срыве с официального стиля военного приказа на стиль частного письма с прямыми угрозами подчиненному:


Это был приказ Ивану Чеснокову выступить с вверенным ему полком в направлении Чугунов – Добрыводка и, войдя в соприкосновение с неприятелем, такового уничтожить…

«…Каковое уничтожение, – стал писать начдив и измазал весь лист, – возлагаю на ответственность того же Чеснокова вплоть до высшей меры, которого и шлепну на месте, в чем вы, товарищ Чесноков, работая со мною на фронте не первый месяц, не можете сомневаться…»


Особое внимание тут нужно обратить на как бы мимоходом подмеченную подробность: «…стал писать начдив и измазал весь лист». Указание на лишь недавно освоенную Савицким грамоту, проявившееся в его неумении управляться с письменными принадлежностями, сочетается в процитированном фрагменте с подразумеваемым сравнением: измазал чернилами, как кровью (мотив жестокости).

Следующий абзац начинается с детали, демонстрирующей как склонность Савицкого к щегольству, так и его наслаждение собственной грамотностью: «Начдив шесть подписал приказ с завитушкой…» Савицкий еще не привык расписываться, красивое выведение собственной фамилии доставляет ему удовольствие. Далее в этом предложении совмещаются мотивы агрессивной стремительности начдива и его эротической привлекательности: «…бросил его <приказ> ординарцам и повернул ко мне серые глаза6, в которых танцевало веселье».

В следующем абзаце внимание читателя переключается на повествователя, который сразу же связывается с бумагами, с канцелярщиной: «Я подал ему бумагу о прикомандировании меня к штабу дивизии». А потом Савицкий отпускает малопристойную шутку, как кажется, объясняющую читателю, почему в портрете начдива мужественные черты соседствуют с женственными. Также эта шутка задает характер последующих взаимоотношений между конармейцами и повествователем: «– Провести приказом! – сказал начдив. – Провести приказом и зачислить на всякое удовольствие, кроме переднего». Повествователь, как в женщину, влюблен в Савицкого и подобных ему людей; он мечтает о «романе» с представителями победивших сословий, хочет слиться с ними и влиться в их сообщество. Однако сообщество в лице начдива эти притязания отвергает: раз положено, на довольствие повествователя зачисляют, но вожделенное «переднее удовольствие» ему не полагается.

Дальнейший диалог Савицкого с повествователем показывает, почему последний ставится конармейцами в положение изгоя:


<—> Ты грамотный?

– Грамотный, – ответил я, завидуя железу и цветам этой юности, – кандидат прав Петербургского университета…

– Ты из киндербальзамов, – закричал он, смеясь, – и очки на носу. Какой паршивенький!.. Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки. Поживешь с нами, што ль?

– Поживу, – ответил я и пошел с квартирьером на село искать ночлега.


Повествователь покорен женственной привлекательностью («завидуя… цветам… юности») и победительной жестокостью начдива, воплощенной на этот раз в мотиве «железа» (сравните выше глагол «разрезает», в контексте рассказа легко связываемый с саблей). Но воздыхания героя безответны: он «грамотный», да еще «кандидат прав», то есть «киндербальзам»7 и «паршивенький», «а тут режут за очки». «Режут», по-видимому, не только из очевидной нелюбви к интеллигентам, но и из подразумеваемой ненависти к евреям.

Основная часть: отказ героя от себя

Итак, повествователь расстается с Савицким и отправляется «искать ночлега»: «Квартирьер нес на плечах мой сундучок, деревенская улица лежала перед нами, круглая и желтая, как тыква, умирающее солнце испускало на небе свой розовый дух». Немощность героя («паршивенький») и ложность его положения подчеркиваются тем, что квартирьер несет на плечах его, взрослого мужчины, «сундучок» (не тяжелый сундук). В расстилающемся перед персонажами славянском сельском пейзаже отражается тоскливое внутреннее состояние повествователя («умирающее солнце… испускало… свой… дух»). Ретроспективно в этих строках можно усмотреть и предсказание дальнейшего поворота событий.

В начале следующего абзаца славянская тема еще усиливается и детализируется: «Мы подошли к хате с расписными венцами», а затем на первый план выступает квартирьер:«.. квартирьер остановился и сказал вдруг с виноватой улыбкой: «Канитель тут у нас с очками и унять нельзя. Человек высшего отличия – из него здесь душа вон. А испорть вы даму, самую чистенькую даму, тогда вам от бойцов ласка…» С одной стороны, в реплике квартирьера варьируются уже встречавшиеся в бабелевском рассказе мотивы ненависти конармейцев к «очкам» и людям «высшего отличия», а также их склонности к грубому насилию, только насилие в реплике квартирьера впервые открыто предстает насилием над женщиной, или, точнее говоря, над «чистенькой дамой», читай, над женщиной «высшего отличия». С другой стороны, квартирьер подсказывает повествователю такой способ поведения, который наконец-то спровоцирует конармейцев на чаемую «ласку». Этот способ впоследствии будет взят рассказчиком на вооружение8.

В начале следующего абзаца наглядно иллюстрируется невозможность такой «ласки» в настоящий момент. Самый сознательный из конармейцев – квартирьер, пошедший уже, было, на решительное сближение с героем, в последний момент от своего намерения резко отступает: «Он помялся с моим сундучком на плечах, подошел ко мне совсем близко, потом отскочил в отчаянии и побежал в первый двор». Следующее предложение рассказа без натяжки можно назвать одним из ударных, ключевых для всего текста: «Казаки сидели там на сене и брили друг друга». Здесь в рамках одной картинки объединены мотивы славянской, деревенской патриархальности («сидели на сене»), мужского закрытого братства и отзывающейся болью ласки, ведь конармейцы бреют друг друга острыми опасными бритвами.

Квартирьер пытается воздействовать на казаков силой официального слова, но и он невольно сбивается на их точку зрения (в его речь предательски закрадывается просторечное «глупостев», а прежнее «человек высшего отличия» заменяется на «человек пострадавший по ученой части»): «Вот, бойцы, – сказал квартирьер и поставил на землю мой сундучок. – Согласно приказания товарища Савицкого, обязаны вы принять этого человека к себе в помещение и без глупостев, потому этот человек пострадавший по ученой части…» Затем квартирьер поспешно удаляется, чтобы не сгорать от стыда, наблюдая дальнейшее: «Квартирьер побагровел и ушел, не оборачиваясь».

«Я приложил руку к козырьку и отдал честь казакам». Повествователь пытается вписаться в казацкое братство и начать свое знакомство с конармейцами с жеста торжественного воинского приветствия.

Вместе с тем в приведенном предложении обыгрывается еще одно значение слова «честь» – невинность9, которую герой вручает бойцам шестой дивизии. На торжественный жест повествователя следует ответный казацкий жест: «Молодой парень с льняным висячим волосом и прекрасным рязанским лицом подошел к моему сундучку и выбросил его за ворота. Потом он повернулся ко мне задом и с особенной сноровкой стал издавать постыдные звуки». Повествователю красноречиво указывают на его место в мужской иерархии: сундучок выбрасывают «за ворота», как бы не позволяя еврею проникнуть за черту оседлости. «Молодой парень» с «прекрасным рязанским лицом» из процитированного фрагмента шокирующе похож не только на блатаря-гомосексуалиста низшего разбора, но и на близкого друга Бабеля, выходца из Рязанской губернии, крестьянского поэта Сергея Есенина, в ранних стихах воспевавшего всевозможные «хаты с расписными венцами», а потом прославившегося громкими хулиганскими выходками. По-видимому, именно в образе Есенина для автора «Конармии» с символической отчетливостью воплотились нераздельные и бросающиеся в глаза свойства русского человека революционной эпохи: грубый мужской напор, парадоксально оборачивающийся и отсвечивающий девичьей притягательностью10.

Как и положено в иерархически выстроенном мужском мире, «молодым парнем» командует «казак постарше», издевательски превращая непристойное поведение шестерки в «орудийный залп» и отвечая тем самым на отдание героем воинской чести: «Орудия номер два нуля, – крикнул ему казак постарше и засмеялся, – крой беглым…»

Герою ничего не остается, как принять навязанные ему правила общежития: «Парень истощил нехитрое свое умение и отошел. Тогда, ползая по земле, я стал собирать рукописи и дырявые мои обноски, вывалившиеся из сундучка. Я собрал их и отнес на другой конец двора». Далее в рассказе возникает мотив, который, по точному наблюдению Е. Берштейна11, еще больше обособляет еврея-повествователя от славянского казацкого братства: «У хаты, на кирпичиках, стоял котел, в нем варилась свинина, она дымилась, как дымится издалека родной дом в деревне, и путала во мне голод с одиночеством без примера». Повествователь пытается создать свой, отдельный уют, как и казаки, он умягчает доставшееся ему ложе идиллическим сельским сеном: «Я покрыл сеном разбитый мой сундучок, сделал из него изголовье и лег на землю, чтобы прочесть в „Правде“ речь Ленина на Втором конгрессе Коминтерна».

Процитированный фрагмент – поворотный в бабелевском рассказе. Впервые позорная грамотность героя потенциально предстает его преимуществом. Неграмотные казаки воюют с врагом слепо, подчиняясь темным инстинктам, а у повествователя имеется мощное идеологическое оружие – «разящее ленинское слово» (если воспользоваться штампом Эпохи). Собственно, главная функция героя рассказа как раз и состоит в том, чтобы послужить медиатором между конармейцами и новой идеологией. Но пока он не стал для казаков своим, выполнение этой роли невозможно, и само «солнце», заодно с казаками, агрессивно мешает герою наслаждаться речью Ленина: «Солнце падало на меня из-за зубчатых12 пригорков, казаки ходили по моим ногам, парень потешался надо мной без устали, излюбленные строчки шли ко мне тернистою дорогой и не могли дойти».

Поэтому повествователь должен немедленно что-нибудь решительное предпринять – недаром следующий фрагмент начинается с причинно-следственного наречия:


Тогда я отложил газету и пошел к хозяйке, сучившей пряжу на крыльце.

– Хозяйка, – сказал я, – мне жрать надо…

Старуха подняла на меня разлившиеся белки полуослепших глаз и опустила их снова.

– Товарищ, – сказала она, помолчав, – от этих дел я желаю повеситься.

– Господа бога душу мать, – пробормотал я тогда с досадой и толкнул старуху кулаком в грудь, – толковать тут мне с вами…


Первое, на что решается повествователь – это отказ от органично присущего ему языка. Сначала герой заменяет интеллигентское «есть» на просторечное и энергичное «жрать», а потом и вовсе вставляет в свою речь невозможное для интеллигента и еврея нецензурное хуление Бога и матери. Драматичность ситуации усугубляется тем, что хозяйка – одного поля ягода с повествователем. Она подслеповата, пользуется официальным обращением «товарищ», а строение реплики и вовсе выдает в ней еврейку, вероятно, с трудом уживающуюся с незваными гостями – красноармейцами. По-видимому, диалог повествователя со старухой должен пониматься как отказ героя от самого себя. Может быть, еще точнее будет сказать, что агрессия повествователя против старухи еврейки символизирует отказ от Родины-матери. Е. Берштейн полагает, что в приведенном фрагменте бабелевский герой совершает «символическое насилие над женщиной»13. На наш взгляд, тут важнее отказ от слов во имя дела, «подкрепленный» фонетически: «толкнул старуху кулаком в грудь… толковать тут мне с вами».

К делу повествователь и приступает: «И, отвернувшись, я увидел чужую саблю, валявшуюся неподалеку. Строгий гусь шатался по двору и безмятежно чистил перья. Я догнал его и пригнул к земле, гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей». В зачине процитированного фрагмента находит свое (итоговое в рассказе) воплощение тема опасного острого предмета, который оказывается значимо «чужим» и которым повествователь по прямому назначению далее так и не воспользуется. «Гусь» «безмятежно» чистивший «перья» предстает символической заменой упоминаемой выше «чистенькой дамы», а его ритуальное убийство – субститутом ритуального насилия над ней. Само убийство описывается почти как насилие: «догнал… и пригнул к земле». Возможно, что и послуживший орудием убийства «сапог» повествователя должен напомнить внимательному читателю о страшных и притягательных «блестящих ботфортах» из начала рассказа. Невинность поругана – «белая шея» гуся «разостлана в навозе», а крылья птицы раскинуты едва ли не как руки в позе распятия.

Далее возобновляется диалог героя с хозяйкой, причем прямо упоминаются ее «очки»:


– Господа бога душу мать! – сказал я, копаясь в гусе саблей. – Изжарь мне его, хозяйка.

Старуха, блестя слепотой и очками, подняла птицу, завернула ее в передник и потащила к кухне.

– Товарищ, – сказала она, помолчав, – я желаю повеситься, – и закрыла за собой дверь.


В итоге, две жалобные реплики старухи еврейки симметрично соотносятся с двумя утрированно «русскими» репликами повествователя.

В следующем абзаце читателю как-то даже слишком прямо показывается, что убийство гуся стало для героя инициацией, предшествующей его принятию в казачье «племя». Этому служит сравнение казаков со жрецами:


А на дворе казаки сидели уже вокруг своего котелка. Они сидели недвижимо, прямые, как жрецы, и не смотрели на гуся.

– Парень нам подходящий, – сказал обо мне один из них, мигнул и зачерпнул ложкой щи.


Далее вновь возникают мотивы эротически привлекательного мужского братства конармейцев, а также состояния природы, отражающего тоску повествователя – ведь он еще не принят в братство: «Казаки стали ужинать со сдержанным изяществом мужиков, уважающих друг друга, а я вытер саблю песком, вышел за ворота и вернулся снова, томясь. Луна висела над двором, как дешевая серьга».

А дальше, наконец, случается то событие, которого страстно вожделели душа и тело героя, и ради которого он предал себя по всем статьям. Повествователь становится полноправным членом казацкого коллектива, даже не «парнем», а «братишкой», и удостоверяет это не абы кто, а «старший из казаков», вручающий герою своего рода сертификат:

«Братишка

«Братишка, – сказал мне вдруг Суровков, старший из казаков, – садись с нами снедать, покеле твой гусь доспеет… Он вынул из сапога запасную ложку и подал ее мне. Мы похлебали самодельных щей и съели свинину».

После «обрядового» выхода повествователя из еврейства (он вместе с казаками ест свинину) его статус еще повышается, и младший член сообщества символически освобождает для героя свое место: «В газете-то что пишут? – спросил парень с льняным волосом и опростал мне место».

То, что происходит дальше, призвано окончательно оправдать героя и его поведение идеологически. Читателю рассказа ясно демонстрируется: причиной убийства гуся стал не голод повествователя14, не его чувственное влечение к новой русской силе и страстное желание избежать участи изгоя, а стремление послужить конармейцам, сломать перегородки между интеллигенцией и народом. Герой пригождается казакам, его главная слабость (грамотность) оборачивается его главной силой, и сама Природа милосердно берет на себя роль преданной им Матери:


– В газете Ленин пишет, – сказал я, вытаскивая «Правду», – Ленин пишет, что во всем у нас недостача…

И громко, как торжествующий глухой, я прочитал казакам ленинскую речь.

Вечер завернул меня в живительную влагу сумеречных своих простынь, вечер приложил материнские ладони к пылающему моему лбу.

Я читал и ликовал и подстерегал, ликуя, таинственную кривую ленинской прямой.

– Правда всякую ноздрю щекочет, – сказал Суровков, когда я кончил, – да как ее из кучи вытащить, а он бьет сразу, как курица по зерну.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации