Автор книги: Олег Лекманов
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 56 страниц)
1 Московский наблюдатель. 1835. Ч. 1. Апрель. Кн. 1 [ценз. разр. 30 апреля; ценз, билет 20 мая: ЦИАМ. Ф. 31. Оп. 5. № 89. Л. 113 об. – 114; вышел 22 мая: Московские ведомости. 1835. № 41. 22 мая. С. 2047]. С. 526–528 (подпись: Е. Баратынский).
2 Недостающие в первой публикации строки традиционно реконструировались с опорой на позднейшую редакцию «Недоноска» в цензурной тетради (ПД. Ф. 33. On. 1. № 43. Л. 11 об. – 13 об.) и в печатном сборнике (Сумерки. Сочинение Евгения Боратынского. М., 1842. С. 31–35). Однако не менее авторитетным источником в данном случае представляется сохранившаяся в семейном архиве копия ранней редакции, записанная С.Л. Энгельгардт в тетради со стихотворениями первой половины 1830-х гг. (РГАЛИ. Ф. 394. On. 1. № 170. Л. 47 об. – 48 об.). Чтение финальных стихов в копии совпадает с вариантом цензурной тетради:
«В тягость роскошь мне твоя, / О, бессмысленная вечность!», но в VI строфе копия С.Л. Энгельгардт расходится как с цензурной тетрадью, так и с окончательным текстом сборника, что затрудняет надежную реконструкцию авторского текста, отданного в редакцию «Московского наблюдателя». Ср.: «Смутно слышу я порой / Шум враждующих народов, / Поселян безумных вой / Под бичем их переходов, / Гром войны и крик страстей» (копия С.Л. Энгельгардт) – «Смутно слышу я порой / Клич враждующих народов, / Поселян беспечных вой / Под бичем <в „Сумерках“: „Подъ грозой с> их переходов, /Гром войны и крик страстей…» (цензурная тетрадь).
3 См.: ПД. Ф. 33. On. 1. № 43. Л. и об. – 13 об.
4 См.: Мазур Н.Н. «Недоносок» Баратынского // Поэтика. История литературы. Лингвистика: Сборник к 70-летию Вяч. Вс. Иванова. М., 1999. С. 141, 145–147, 156; Песков А.М. Е.А. Боратынский: Очерк жизни и творчества // Боратынский Е.А. Поли. собр. соч. и писем. М., 2002. Т. 1. С. 63–67.
5 См., например: Мазур Н.Н. Указ. соч. С. 149; Хитрова Д.М. Литературная позиция Е.А. Баратынского 1820 – первой половины 1830-х гг. Дисс…. канд. филол. наук. М., 2005. С. 179.
6 Liapunov V. A Goethean Subtext of Е.А Ваratynskij’s «Nedonosok» // Slavic Poetics: Essays in honor of Kiril Taranovsky. The Hague, Paris, 1973. P. 277–281. См. также: Мазур Н.Н. Указ. соч. С. 161.
7 Мазур Н.Н. Указ. соч. С. 149. Сопоставление можно расширить, обратив внимание на общую метафорику полета в обоих стихотворениях: ср. «Крылатою мыслью весь мир облетел…», «К предвечному легкой душой возлетит…» – «Долетев до облаков / <…> ношусь – крылатый вздох / Меж землей и небесами». Если «высший дух» Гете, «все дольное долу отдавший», может возлететь к небесам, к Предвечному, то дух-недоносок обречен вечно носиться «меж землей и небесами», не имея возможности ни прикоснуться к заоблачному Эмпирею, ни воплотиться на земле. См. также: Савинков С.В., Фаустов А.А. «Недоносок»
Е.А. Боратынского как авторский миф // Венок Боратынскому: Материалы I и II Российских научных чтений «Е.А. Боратынский и русская культура» 21–23 июня 1990, 20–23 мая 1994. Мичуринск, 1994. С. 101–103.
8 См.: Гете И.-В. Собр. соч.: В 13 т. М.; Л., 1932. Т. 1: Лирика. С. 661 (примеч. А.Г. Габричевского).
9 Перечень подаренных автографов см.: Goethes Werke / Hgs. im Auftrage der Grossherzogin Sophie von Sachsen. Weimar, 1910. Bd. 5. Abt. 2. S. 94–95.
10 Goethe’s Nachgelassene Werke. Stuttgart; Tubingen, 1833. Bd. 7. S. 146–147. В ряде позднейших авторитетных изданий Гете (см., например: Goethes Werke. Weimar, 1891. Bd. 4. S. 134–135; Goethes Samtliche Werke. Jubilaums-Ausgabe. Stuttgart; Berlin, 1902–1912. Bd. 2. S. 126–127) на основании одного из автографов в состав текста включались еще две строфы, примыкающие к первому катрену: «Und wenn mich am Tag die Feme / Luftiger Berge sehnlich zieht, / Nachts das Ubermafi der Sterne / Prachtig mir zu Haupten gltiht – // Alle Tag und alle Nachte / Rtihm ich so des Menschen Los; / Denkt er ewig sich ins Rechte, / 1st er ewig schon und grofi» («И когда дневные дали / Гор воздушных взор манят, / Иль ночами засверкали / Звезды там, за рядом ряд, – //Я вседневно и всенощно / Человечий славлю рок: / Ежель мыслишь правомощно, / Будешь дивен и высок» – перевод М.А. Кузмина: Гете И. -В. Собр. соч. Т. 1. С. 515). Эти восемь строк были впервые опубликованы в журнале «Chaos» при жизни Гете (1829.1. Jahrgang. № 52. S. 208), а затем появились в альманахе, изданном А. Шамиссо и Г. Швабом (Deutscher Muse-nalmanach fur das Jahr 1833. S. 6), где были напечатаны как часть другого стихотворения «Dornburg, September 1828» («Frtih wenn Tal, Gebirg und Garten…»; то же решение было принято и в посмертном издании: Goethe’s Nachgelassene Werke. Stuttgart; Tubingen, 1833. Bd. 7. S. 68–69).
11 Отметим также сходные ритмико-синтаксические конструкции, основанные на повторах внутри стиха, в текстах Гете и Баратынского: «Zwischen Oben, zwischen Unten…», «So am Grtinen, so am Bunten..» – «Надо мной и подо мной…», «Бедный дух! ничтожный дух!…», «Бури грохот, бури свист! / Вихорь хладный! вихорь жгучий!»
12 В полиметрическом тексте Гете (х4 + я4/3 + х4) строфы четырехстопного хорея занимают «ударные» места: это первый катрен, задающий ритмическое ожидание, и финальное восьмистишие.
13 См.: Сумерки. Сочинение Евгения Боратынского. С. 74–75-
14 Современник. 1837. Т. V. № 1. С. 282–283. Выделенный курсивом фрагмент Баратынский сократил еще при подготовке рукописи сборника для первого представления в цензуру (см.: ПД. Ф. 33. On. 1. № 43. Л. 29–29 об.).
15 См. об этом: Песков А.М. К истории происхождения мифа о всеотзывчивости Пушкина // Новое литературное обозрение. 2000. № 42. С. 230–238.
16 Наиболее обстоятельный разбор перекличек с пушкинскими текстами, прежде всего с «Бесами», см.: Мазур Н.Н. Указ. соч. С. 147–149.
17 Ср. категорическое суждение В.М. Жирмунского в авторитетном исследовании «Гете в русской литературе»: «Никаких следов знакомства с лириком Гете мы не находим у Баратынского, воспитанного всецело на французской поэтической и философской культуре» (Жирмунский В.М. Гете в русской литературе. Л., 1981. С. 116).
18 См.: Baldensperger F. Bibliographie critique de Goethe en France. Paris, 1907. P. 73–82. Самый ранний известный французский перевод стихотворения – прозаическое переложение Анри Блаза: Poesies de Goethe / Traduites pour la premiere fois par le Baron Henri Blaze. Paris, 1843. P. 289–289 (заглавие: «Un Genie, prenant son essor au-dessus du globe»).
19 Были просмотрены каталоги Национальной библиотеки Франции (www.bnf.fr), Берлинской государственной библиотеки (http://staatsbibliothek-berlin.de), иностранный каталог Российской национальной библиотеки.
20 Хитрова Д.М. Неизвестный стих Баратынского // Тыняновский сборник. Вып. 12: Десятые – Одиннадцатые – Двенадцатые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М., 2006. С. 209–210.
21 Летопись жизни и творчества Е.А. Боратынского / Сост. А.М. Песков; Текст подгот. Е.Э. Лямина, А.М. Песков. М., 1998. С. 172–173 (письмо от начала января [после 7] 1826 г.).
22 Там же. С. 293 (письмо от конца апреля – начала мая 1832 г.). См. также письмо В.А. Эртеля к Баратынскому от 19 февраля 1836 г.: «Как я жалею, что Ты не знаешь немецкого языка, ибо Ты богат душою и воображением, а немецкий есть язык сердечный и фантастный; и я бы тогда на своем природном языке сказал Тебе гораздо лучше, сколь искренно я Тебя люблю» (Там же. С. 332; подлинник письма: ПД. Ф. 33. On. 1. № 97).
23 Там же. С. 62 (письмо от конца 1812 г.).
24 Там же. С. 125 (письмо от апреля [до 22] 1823 г.).
25 См.: ПД. Ф. 33. On. 1. № 61. Л. 3; ПД. Ф. 33. On. 1. № 65. Л. 1 об. – 2.
26 Ср. перевод А.Я. Мейснера: «Ты как цветок невинна, / Мила и хороша, / Но где тебя ни встречу – / Тревожится душа. // Я руки над тобою / С молитвой бы скрестил, / Чтоб Бог тебя прекрасной / И чистой сохранил» (Полное собрание сочинений Генриха Гейне в переводе русских писателей под редакциею П.В. Быкова. М., 1900. Т. 1. С. 185). Нельзя исключать, что под «присланными стихотворениями» мог иметься в виду сборник Гейне «Книга песен» («Buch der Lieder», 1827), куда вошел названный текст (см.: Buch der Lieder von H. Heine. Hamburg, 1827. S. 223). В таком случае второе стихотворение («про ласточек» – «celle des hiron-delles»), упомянутое в письме Баратынского, вероятно, – «Im Walde wandl’ich und weine…» (Ibid. S. 181), которое так же, как «Du bist wie eine Blume…», помещено в цикл «Heimkehr» («Возвращение домой»; перевод Л.А. Мея: «По лесу брожу я и плачу, / А дрозд сквозь густые листы / Мне свищет, порхая по веткам: / «О чем закручинился ты?» // Узнай у сестриц, у касаток – / Они тебе скажут – о чем: / Весной они гнезда лепили / У милой моей под окном» [Полное собрание сочинений Генриха Гейне… Т. 1. С. 157]).
27 Летопись жизни и творчества Е.А. Боратынского. С. 232 (письмо от второй половины октября – ноября 1829 г.); перевод уточнен по французскому оригиналу: Сочинения Евгения Абрамовича Баратынского. М., 1869. С. 518.
28 Хитрова Д.М. Неизвестный стих Баратынского. С. 207–213.
29 См.: Боратынский Е.А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 2. Ч. i: Стихотворения 1823–1834 годов. М., 2002. С. 278–279.
30 [Полевой К.А.] О сочинениях Гете, изданных после его смерти // Московский телеграф. 1834. Ч. 55. № 1. С. 3–22; № 2. С. 197–221.
31 Среди русских посетителей Гете, побывавших в Веймаре после 1826 г., – А.И. Тургенев, В.А. Жуковский, С.П. Шевырев, А.И. Кошелев (см.: Дурылин С. Русские писатели у Гете в Веймаре // Литературное наследство. [Т.] 4–6: [Гете]. М., 1932. С. 296–297,340-350,450–466, 492–495). Впоследствии Веймар посетил и сам Баратынский, однако это произошло лишь осенью 1843 г., во время семейного заграничного путешествия. Беглый рассказ о веймарских впечатлениях см. в письме жены поэта Н.Л. Баратынской, адресованном ее сестре Софье Львовне Путяте (РГАЛИ. Ф. 394. On. 1. № 80. Л. 70): «Nous avons consacre une journee aux curiosites de Weymar dont la plus interes-sante est un magnifique buste de Gothe jeune homme; on dirait Apollon de Belvedere; du reste Weymar est un bien melancolique duche» («Мы посвятили день достопримечательностям Веймара, самая интересная из которых – великолепный бюст молодого Гете <очевидно, имеется в виду известная работа А. Триппеля>: он словно Аполлон Бельведерский; в остальном же Веймар – весьма унылое герцогство»).
32 В обстоятельной библиографии русских переводов зафиксирован только перевод М.А. Кузмина, сделанный для юбилейного издания 1932 г.: Житомирская З.В. Иоганн Вольфганг Гете: Библиографический указатель русских переводов и критической литературы на русском языке, 1780–1971. М., 1972. С. 145 (№ 1312).
33 ПД. Ф. 93. Оп. 3. № 935. Л. 1 об. Под текстом дата: «3-го ноября 1840» и подпись: «Н. П<авлов>». Стихотворение записано на отдельном листе со «Страшной исповедью» («Есть замок на севере дальном…»), имеющей подзаголовок «Шотландская баллада» и дату под текстом: «1-го ноября 1840». Наверху листа (Л. 1) помета неизвестной рукой: «Стихи Павлова, им самим писанные». Оба стихотворения впервые опубликованы (с неточностями): Павлов Н.Ф. Сочинения. М., 1985. С. 235–238.
Сергей Бочаров. Она уже пришла
Тема (и прямо – ее словесное выражение) взята со страниц солженицынского «Красного колеса». А также – с первой страницы книги Андрея Немзера об этом произведении («опыт прочтения»). Читатель-исследователь сумел найти это краткое слово на огромных просторах «повествованья в отмеренных сроках» и поставить его во главу своего прочтения1. «Она» – революция, она – «уже пришла, неужели вы не видите? Она охватила нас уже который год <… > Воротынцев же – никак революции не видел» («Октябрь шестнадцатого», гл. 68). Личному герою писателя многое передано из понимания автора (и из его поведения: Воротынцев в ставке перед великим князем в последней главе «Августа четырнадцатого» ведет себя так, как будет вести себя сам Солженицын перед князьями советскими), но революции в октябре 16-го он еще не видит. Между тем поэт-футурист тогда же ее уже прозревает и называет, и зарифмовывает ее с человеческой слепотой: «где глаз людей обрывается куцый <…> в терновом венце революций», предсказывая лишь с небольшой поправкой, хронологической, в том самом близком 16-м. Но разве это тоже не означает, что она уже пришла? Футуриста этого автор «Красного колеса» всегда особенно не любил, между тем поэтически тот оказывался прозорливее по сравнению с любимым героем автора в тот же примерно исторический момент.
Автор повествования о русской революции – нисколько не фаталист. Он видит это решающее событие как срыв нашей истории в пору, обещавшую иное будущее, он учитывает безмерную сумму ошибок и вин, исторически-общих и человечески-личных, обусловивших срыв, – ненужная стране разрушительная война и отсутствие Столыпина при ее начале и в дальнейшие роковые годы прежде всего. Он называет трезво и приведшие к этому застарелые государственные и идейные мифы – панславистский и царьградский («почти всеобщее ослепление этим Константинополем, будь он неладен!»). При этом популярные объяснения конспирологические чужды ему вполне:
«Не нашлось ни среди бюрократов, ни среди общественных деятелей, ни среди генералов человека, который бы догадался, что времена заговоров, комплотов, комбинаций, закулисных интриг уходят в прошлое, что и раньше они не слишком сильно влияли на ход истории, а в XX веке – тем паче. Мы и сейчас принимаем эту мысль с великим трудом»2.
Автор не фаталист, но в широчайше развернутом взгляде его на событие революции сохраняется нечто мистическое и даже, пожалуй, фатальное – как на тайну. Выразитель этого взгляда в романе (авторский) – Звездочет-Варсонофьев в его проповедании перед мальчиками: «История – иррациональна, молодые люди. У нее своя органическая, а для нас может быть непостижимая ткань <… > А на главные вопросы – и ответы круговые. На главный вопрос и никто никогда не ответит» («Август…», гл. 42). В тексте этому соответствует обозначение надвигающегося и ожидаемого такими словечками, как – она, оно и это.
Наконец, и самое красное колесо как ключ символический. «Август четырнадцатого», глава 22 – бегство Ленина из Галиции, его страх на вокзале и его «диалектика»: «Диалектика: жандарм – вообще плохо, а в данный момент – хорошо». И тут же: «Большое красное колесо у паровоза, почти в рост». Жалкая, трусливая «диалектика», уничтожающе ложащаяся в его философский портрет, и его же, здесь же, узрение гениальное этого красного колеса как посланного ему наведения мифологического, какое от Ленина перейдет к Солженицыну и даст название книге. После, в самый момент революции, Ленин слеп, она приходит «сама», а он к ней затем придет на готовое, на не занятую и брошенную обществом власть.
«Почему революция победила Россию?» – так читатель-исследователь формулирует главный вопрос3. Россия и революция – большие главные лица солженицынской эпопеи. Но тема уже точно так была сформулирована в середине еще XIX столетия Тютчевым. Точно так сформулирована, но поставлена и решена была диаметрально иначе, и здесь вопрос для нас, на который и «Красное колесо» не дает достаточного ответа (но и нет его, по Варсонофьеву, «на главный вопрос»).
«Россия и Революция» – статья была написана Тютчевым в 1848-м по-французски и по-французски же была тогда же в Париже опубликована. Так он переформулировал уже традиционную нашу к тому времени тему о России и Европе: приравнял Европу к революции как судьбе Европы и отделил, отмежевал от революции Россию.
«Уже давно в Европе существуют только две действительные силы (deux puissances reelles): Революция и Россия. Эти две силы сегодня стоят друг против друга, а завтра, быть может, схватятся между собой. Между ними невозможны никакие соглашения и договоры. Жизнь одной из них означает смерть другой. От исхода борьбы между ними, величайшей борьбы, когда-либо виденной миром, зависит на века вся политическая и религиозная будущность человечества»4.
На равных с Россией Тютчев пишет и Революцию с заглавной буквы, как имя собственное. В его картине мира это две духовно непримиримые личности-силы. Картина, какая в будущем перейдет в солженицынскую картину, и выписанные заглавные тезисы Тютчева будут в точности ей соответствовать (вплоть до «февральского взрыва» – тоже февральского! – февральской революции 1848-го в Париже, отозвавшейся и в Германии, быстрой реакцией на что и стала тютчевская статья). Но на «исход борьбы между ними» автор статьи рассчитывал и видел его радикально иным.
Мировая и европейская ситуация в его описании: «В теперешнем состоянии мира лишь русская мысль достаточно удалена от революционной среды, чтобы здраво оценить происходящее в ней». Тютчев пророчит европейский крестовый поход на Россию, «который всегда был заветной мечтой Революции, а теперь стал ее воинственным кличем», и планирует обратный крестовый поход как наше призвание. В дело включается тютчевская «reverie gigantesque», как назвали ее оппоненты на Западе, и что можно перевести и как «исполинскую грёзу», и – как выразительно переводят в литературе о Тютчеве (Р. Лэйн) – «исполинские бредни»5. Бредни были воистину исполинские – историческая программа «будущей России»: «Православный Император в Константинополе, повелитель и покровитель Италии и Рима. Православный Папа в Риме, подданный Императора»6. Программа мечтаемой будущей русско-славянско-византийской империи. Тот самый панславизм и тот самый Константинополь, который в «Красном колесе» оценены именно как застарелые «исполинские бредни», готовившие войну и через нее революцию. Та самая знаменитая «Русская география» тютчевская (на которую тоже есть трезвый ответ у Солженицына: есть «некая мера расширения» и для России; «у народа – тоже есть пределы» – «Октябрь шестнадцатого», гл. 22,28).
Русская революция в романе то и дело ссылается на параллель-образец – на Великую французскую, а у другой, солженицынской стороны (у Воротынцева) есть потребность – «распараллелить» («Октябрь…», гл. 29). Французская и у Тютчева действует как открытие гибельного процесса. Она вообще заставила европейскую мысль, начиная с Эдмунда Бёрка (17907), философски задуматься над самым явлением революции, и мистический образ ее как сатанинской силы, попущенной Богом для принесения человечеством искупительной жертвы, был начертан Жозефом де Местром («Considerations sur la France», 1796), близнецом-пред-шественником тютчевской мысли («к де Местру он психологически ближе, чем даже к Хомякову», – писал о Тютчеве Г.В. Флоровский8). Де Местр говорил о революции, «предписанной свыше»9, и, проклиная ее, мистическим поворотом мысли давал ей религиозное оправдание. Он угадал ее не как отдельное событие, но как «эпоху», как «французскую или, лучше сказать, Европейскую революцию»10.
В тютчевском толковании «Революция это не только враг из плоти и крови, Она более чем Принцип. Это Дух, Разум…» («C’est un Esprit, une Intelligence…»11). C’est un Esprit, это Дух! Один из первых не только у нас, но в Европе он так мощно понял ее не только как политический факт, но как духовную силу, вступившую в историческую борьбу с духовной силой христианства. «Православный граф де Местр», как Тютчева окрестил его приятель по молодости Иван Гагарин12 (его оппонент во французской печати, к этому же времени эмигрант и католический священник-иезуит) – он произвел романтическую спиритуализацию явления Революции вслед за де Местром (умерив мистический ореол, которым тот ее наградил сверх меры и сообщил ей тем самым религиозную санкцию). Парадокс сочинения Жозефа де Местра был в признании чудесности проклинаемого события, словно цветения дерева в январе, во взгляде на него как на силу сверхчеловеческую. «Никогда не лишне повторить, что отнюдь не люди ведут революцию, а что сама революция использует людей в своих собственных целях. Очень верно, когда говорят, что она свершается сама собой»13. Чем не красное колесо?
Тютчевский образ революции возник уже на следующем европейском этапе, когда она себя обнаружила как цепная реакция, как непрерывно действующая в новой истории и нарастающая в ней сила. Европа прошла уже через несколько взрывов и непрерывно менялась в них – зима железная государственной русской истории до катастрофы Крымской войны казалась недвижной, она лишь раз дохнула на кровь героев Сенатской площади – И не осталось и следов. Так поэт фиксировал национальное историческое состояние сразу после события (в 1826-м), 20 же лет спустя на европейском фоне наш вечный полюс уже предстал в его поэзии как не только могучий, но и надежный утёс. Мы привыкли тютчевскую политическую лирику отделять от его основной поэзии (и даже печатать ее отдельно, словно стихи второго тютчевского сорта), но в живописании исторически грозного, и Революции прежде всего, космические силы тютчевской лирики полноценно участвуют.
Ад ли, адская ли сила
Под клокочущим котлом
Огнь геенский разложила —
И пучину взворотила
И поставила вверх дном?
(«Море и утёс», 1848)
Стихотворная параллель статье «Россия и Революция». Но не вспоминается ли и нечто памятное из нашей поэзии за 15 лет до того?
Еще кипели злобно волны,
Как бы под ними тлел огонь…
И также:
Словно горы,
Из возмущенной глубины
Вставали волны там и злились…
В «Медном всаднике» словно уже заготовлены параллельные места к будущей тютчевской политической лирике. Читаем ее – не то же ли море, не та же ли глубина и не тот же ли огонь?
Но с нами Бог! Сорвавшися со дна,
Вдруг, одурев, полна грозы и мрака,
Стремглав на нас рванулась глубина…
(«Уж третий год беснуются языки..1850)
Пушкинская картина петербургского наводнения – совсем не голая политическая аллегория Тютчева. Но и Пушкин был весьма озабочен европейскими революциями (в 1830-е годы особенно) и угрозой русского бунта. И тайно в его поэме бунт водной стихии против державного города и бунт малого человека против державного всадника эту угрозу в себе заключали. За 15 лет до тютчевской политической лирики «Медный всадник» тайно пророчил русское будущее как борьбу огромных сил Империи и Революции – двух главных героев тютчевской историософии. И Тютчев 15 лет спустя своим «Морем и утёсом» поэтически и статьей «Россия и Революция» теоретически эту борьбу заговаривал-заклинал.
Так и «Медный всадник» оказывается тайно имеющим отношение к нашей теме. В последующих его отражениях в литературе скрытое выходило в открытый текст: в «Петербурге» Андрея Белого новоявленный Евгений («Александр Иванович, Евгений, впервые тут понял, что столетие он бежал понапрасну, что за ним грохотали удары без всякого гнева…»14) обернется эсером-террористом, а медный гость как первый наш революционер (Петр как «первый большевик») – его союзником и учителем.
Но это еще впереди, а если вернуться к Тютчеву в середине столетия предыдущего… Тютчевские море и утес вошли метафорой в русскую мысль, и она продолжала действовать на самых ее верхах. В предпоследнем своем «Дневнике писателя» (август 1880-го, здесь же и пушкинская речь напечатана) Достоевский говорит о западных коммунарах и пролетариях: «они бросятся на Европу, и все старое рухнет навеки». Тут же и тютчевская метафора: «Волны разобьются лишь о наш берег, ибо тогда только, въявь и воочию, обнаружится перед всеми, до какой степени наш национальный организм особлив от европейского»15.
В том же «Дневнике», более раннем (январь 1876-го), Достоевский наблюдает иные, тревожащие текущие факты на предмет оценки национального организма, сообщая, к примеру, известие из сгоревшего села, где народ по призыву целовальника за бочку вина бросил горевшую церковь и спас кабак. «Церковь сгорела, а кабак отстояли. Примеры эти еще пока ничтожные, ввиду неисчислимых будущих ужасов» (22: 29). И все-таки последним словом Достоевского станет поучение Зосимы о том, что «неверующий деятель у нас в России ничего не сделает, даже будь он искренен сердцем и умом гениален. Это помните. Народ встретит атеиста и поборет его, и станет единая православная Русь» (14: 285). Историческим ответом на это станет Ленин «Красного колеса».
Тютчевский тезис на тему «Россия и Революция» не уходит из идейной истории второй половины века. Он проходит испытание ходом событий и, с колебаниями, сильнейшей русской мыслью в основном подтверждается. Но и словно бы на ближайшее будущее отмечается нечто – что, например, назовет Достоевский русской стороной европейских учений: «Состоит она в тех выводах из учений этих в виде несокрушимейших аксиом, которые делаются только в России; в Европе же возможность выводов этих, говорят, даже и не подозреваема» (21:132). Наиболее трезво заглядывает вперед Константин Леонтьев, и в его прогнозы последних лет жизни стоит всмотреться особенно; в русской мысли конца столетия это явление исключительное.
«Неужели же прав Прудон не для одной только Европы, но и для всего человечества? Неужели таково в самом деле попущение Божие и для нашей дорогой России? Неужели, немного позднее других, и мы с отчаянием почувствуем, что мчимся бесповоротно по тому же проклятому пути?»16.
В статьях последнего года жизни (1891) придвигаются сроки – уже не «немного позднее других»: «Россия же вполне бессословная не станет ли скорее, чем мы обыкновенно думаем, во главе именно того общереволюционного движения, которое неуклонно стремится разрушить когда-то столь великие культурно-государственные здания Запада? Наши Добролюбовы, Писаревы, Желябовы, Гартманы и Крапоткины – уже „показали“ себя. Ведь и это своего рода призвание; и это – историческое назначение особого характера» (689). Скорее, чем мы думаем!
«Иначе, через какие-нибудь полвека, не более, он из народа „богоносца“ станет мало-помалу, и сам того не замечая,„народом-богоборцем“, и даже скорее всякого другого народа, быть может» (684). И сам того не замечая! Память Достоевского ядовито задета – с ним Леонтьев пришел в открытое столкновение еще при жизни писателя. А последнее слово в той же статье «Над могилой Пазухина» – предсказание о рождении в России антихриста, который будет еврей (вряд ли это должен быть гениальный антихрист Владимира Соловьева, которому надлежит явиться тоже скоро в литературу).
Такие прогнозы – «против нашей „русской шерсти“ даже» (468) – у Леонтьева нарастают. О возможности осуществления наиболее радикальных тенденций общеевропейского процесса на русской именно почве – вспомним и Достоевского наблюдение о русской стороне европейских учений – у Леонтьева же с национальным, «почвенным» обоснованием: «Почва рыхлее, постройка легче…» (697). Ведь по истокам мысли он был почвенник, в молодости пройдя через определяющее влияние журнала «Время» братьев Достоевских и статей Аполлона Григорьева. Метафора почвы важнейшая у него, и вот его сравнительная картина: «На Западе вообще бури, взрывы были громче, величавее; Запад имеет более плутонический характер; но какая-то особенная, более мирная или глубокая подвижность всей почвы и всего строя у нас, в России, стоит западных громов и взрывов» (153). Подвижность и рыхлость национальной почвы как тревожная предпосылка. Пластика этой метафоры нашему историческому сознанию многое говорит – Леонтьев был мастер таких пластических образов исторического процесса.
«Почва рыхлее, постройка легче». Что за постройка? Через полвека будет «слово найдено» – котлован. Котлован – безнадежное строительство Вавилонской башни на рыхлой почве.
«И теперь, если бы русский народ доведен был преступными замыслами, дальнейшим подражанием Западу или мягкосердечным потворством до состояния временного безначалия, то именно те крайности и те ужасы, до которых он дошел бы со свойственным ему молодечеством, духом разрушения и страстью к безумному пьянству, разрешились бы опять по его же собственной воле такими суровыми порядками, каких мы еще и не видывали, быть может!» (281).
По его же собственной воле! Суровые порядки он видел заранее: социализм-коммунизм как «новый феодализм, уже вовсе недалекого будущего», «новое рабство», царство «нового рода организованной муки». Но о предвидимом этом социализме судил при этом двойственно: предостерегал, и страшился, и связывал с ним историко-политические планы. Видел грядущий ужас, однако предпочитал современному буржуазному ничтожеству, хуже и безнадежнее – некрасивее – которого не было для него ничего.
И сама революция, столь отрицаемая, окрашена у Леонтьева эстетически. Однажды он очень красиво ее описал, представив ее поэтическим олицетворением, «так, как употребляются иногда выражения:
„Муза“, „Свобода”, „Победа“». Революция – это «представление мифическое, индивидуальное, какая-то незримая и дальновидная богиня, которая пользуется слепотою и страстями как самих народных масс, так и вождей их для своих собственных как бы сознательных целей» (644–645). Дальновидная незримая богиня – не парадоксального ли очарования образ? «Представление мифическое…». Столетие спустя Леонтьев воспроизводит заново мифологическую картину Жозефа де Местра, выше цитированную: она «свершается сама собой». Она уже пришла.
С ходом лет, особенно в самые поздние годы, у Леонтьева в этом трехчлене – Россия, Европа и Революция – третий член начинал все больше смещаться в сторону России. Красное колесо наехало на Россию и с ней совместилось. Результат, оказавшийся неожиданным не только для наших национальных мыслителей, следовавшим за Тютчевым, но и бывший бы неожиданным для тех, кто сказал в свое время (одновременно с Тютчевым, в том самом 1848-м) о призраке, что бродит по Европе. Как, бродя по Европе, он забрел в никак не предназначенный ему как будто бы край? Тайна русской революции, которую еще предстоит исследовать, заключает в себе и такой момент таинственный, как ее идеологический – марксистский характер.
Комментатор в упоминавшемся томе 3 тютчевского собрания Б.Н. Тарасов цитирует слова Ф. Энгельса, сказанные в 1853-м и полностью совпадавшие, пусть и по противоположности, с тютчевским тезисом: «…на европейском континенте существуют фактически только две силы; с одной стороны Россия и абсолютизм, с другой – революция и демократия»17. С противоположных идейных сторон, но в одном удивительно сходились Тютчев и Достоевский с Марксом и Энгельсом – в представлении о консервативном (реакционном для классиков марксизма) противостоянии не только царской, но и народной России западной революции. Но что сказал бы Тютчев, назвавший целый народ плагиатором (le plagiaire18) другого народа, когда в Германии 48-го года поднялась вослед французской своя революция, – что сказал бы он, увидев собственный народ плагиатором тех идей и утопий, которые он полагал судьбой европейского Запада?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.