Текст книги "Безмолвие девушек"
Автор книги: Пэт Баркер
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Часть II
16
С первого дня, когда они высадились у стен Трои, он знал, что не вернется домой. Не уготовано ему радостных встреч, объятий и пиров в его честь. Не познать ему долгой и унылой жизни, рождения детей от надоедливой жены. Не проводить долгих часов, выслушивая жалобы земледельцев на соседей, верша суд в мелочных тяжбах, пока с течением лет не придут старость, немощность и смерть. Смерть в теплой постели, у очага, в окружении детей и внуков. И после, еще несколько лет, его имя будет звучать на устах людей, тех, кто знал его всю жизнь и сражался с ним бок о бок под стенами Трои. Но память людская коротка. Сменятся поколения, пройдут века, его гробница зарастет травой – и люди, проезжая на колесницах, каких он и представить не может, остановятся и скажут: «Как, по-твоему, что это? Похоже, дело человеческих рук…»
Ничего из этого ему не суждено. И он не возражает. Куда проще сознавать, что скоро придет время, что на рассвете, в сумерках или в знойный полдень меч или копье сразит его, и он умрет, как и жил, в неугасающих лучах славы. И на этом его история не прервется, ибо так посулили ему вероломные боги: вечная слава в обмен на раннюю смерть под стенами Трои.
* * *
Он знает нрав этого моря во всех проявлениях. Во всяком случае, мог утверждать это до недавних пор. Но в последние две недели движение волн было столь необычно – прежде он не видел ничего подобного. Небо хмурилось изо дня в день, и волны без единого клочка пены накатывали сплошным грозным валом. И он почувствовал недовольство богов еще прежде, чем первые воины пали жертвами моровых стрел.
Пока бушевал мор, вода ни разу не поднималась, но теперь море словно наверстывает упущенное. Волны гонят к берегу хлопья грязной пены, которая вскипает на мгновение и впитывается в песок. И каждая новая волна выше предыдущей. Вода подбирается к той части берега, которая годами оставалась сухой, волны выносят на сушу переплетенные водоросли, обломки раковин и выбеленные кости чаек.
В ночь, когда увели Брисеиду, один из кораблей сорвало с якорей. Патрокл растолкал его, и они вместе бросились на пляж, выкрикивая приказы и созывая людей. К рассвету корабль уже громоздился на мелководье, завалившись на бок, и ракушки, облепившие днище, придавали ему сходство с древним бородавчатым чудищем. С тех пор таких высоких волн больше не наблюдалось, но это послужило предостережением. Теперь они проверяли крепления всех кораблей, а некоторые подтащили еще дальше на сушу.
Глубина моря и неба потрясает. Дюны возвышаются за его спиной, и тень от волнующихся трав частоколом ложится на песок. Но вот с моря веет туман, как часто бывает в этот час. В считаные минуты дымка окутывает его, и теперь нет нужды куда-то всматриваться; он лишь слушает рокот волн и чувствует, как вода обтекает его стопы. Ребенком он спал с матерью в спальне, обращенной окнами к морю. Когда она ушла, он просыпался посреди ночи и представлял, что волны шепчут ее голосом и баюкают его.
Память порой творит странные вещи. В одном из самых ярких воспоминаний он стоит в спальне у окна и смотрит, как мама входит в море. Длинные черные волосы качаются на воде, как пряди водорослей, пока следующая волна не поглощает ее. И в то же время он понимает, что не мог этого видеть: из комнаты, где он спал ребенком, не видно моря. Но и более поздние образы не в силах исказить воспоминания об одинокой спальне и о мучительной разлуке. Отец все перепробовал – уговаривал его поесть, покупал лучшие игрушки и каждую ночь приходил утешить его перед сном. Однако он лишь отворачивался или, что хуже, терпел его объятия и, подобно матери, оставался безучастным и лежал словно в оцепенении. Жрецы, прорицатели, родственницы и няньки – у всех отец спрашивал совета, и никто не знал, что ему делать. К нему приводили сыновей из богатых домов, чтобы они стали его «друзьями», – но дети, как это бывает, сразу догадывались, что он «не такой», предпринимали несколько вялых попыток и после играли только друг с другом. Он перестал расти. И вот однажды, когда он превратился в бледного заморыша с блеклыми волосами и все ребра стали видны под кожей, – появился Патрокл. Патрокл, убивший в ссоре друга, мальчишку на два года старше его самого.
В тот день Ахилл услышал шум и в надежде, что это мать явилась в один из своих редких визитов, бросился в зал. И резко замер, завидев отца, говорящего с незнакомцем. Рядом стоял крупный неуклюжий мальчик с разбитым лицом и сломанным носом. Но побои выглядели давними, синяки были желтого окраса, лиловые по краям. Еще один «друг»?
Мальчишки смотрели друг на друга, Патрокл выглядывал из-за своего отца. В тот миг Ахилл не ощутил привычной неловкости при встрече с очередным «другом», то чувство оказалось несравнимо сильнее. По телу пробежала холодная дрожь: они словно знали друг друга с младенчества. Но ему слишком часто причиняли боль, чтобы так просто заводить друзей, поэтому, когда Патрокл, с подсказки отца, протянул ему руку, Ахилл лишь повел плечами и отвернулся.
Когда стало известно, что Патрокл убил человека – совершил то, чему их всех обучали, – остальные мальчишки выстраивались в очередь, чтобы подраться с ним. Его колотили изо дня в день. И он постоянно дрался, как медведь на цепи, который не может избежать травли и вынужден вечно отбиваться, завывать и зализывать раны по ночам, а днем вновь становиться перед псами. Когда Ахилл наконец-то собрался с духом, чтобы подступиться к нему, Патрокл был близок к тому, чтобы превратиться в маленького и жестокого головореза, каким его все считали.
Как они сблизились? Ахилл не помнит – впрочем, он почти ничего не помнит из того, что происходило в те два года после ухода матери. Он знает только, что они дрались, играли, спорили, смеялись, ловили кроликов, рвали ежевику, возвращались домой с перепачканными ртами, изучали царапины друг на друге, валились в кровать и засыпали – обнаженные и бесполые, как горошины в стручке. Патрокл спас ему жизнь еще задолго до того, как они оказались на поле битвы. Но Ахилл отвечал ему тем же и дрался рядом с ним, кто бы из других мальчишек ни нападал, пока те не перестали преследовать их и не признали истинного предводителя. Когда Ахиллу стукнуло семнадцать, они с Патроклом были готовы не только к войне, но могли бы бросить вызов и целому миру.
Братья по оружию, достойные мужи.
На самом же деле Патрокл занял место его матери.
Сейчас он сидит в своем кресле и ждет его. По неясной причине Патрокл ненавидит эти его ночные вылазки к морю. Возможно, он опасается, что однажды Ахилл просто исчезнет под водой, как и его мать, когда вязкий воздух станет ему ненавистен.
Что ж, обеспокоен Патрокл или нет, ему придется еще подождать. Он пока не готов возвращаться и видеть пустую постель. Но с чего бы ей пустовать: видят боги, у него уйма девушек. Однако беда не в этом. Беда в том, что он не желает других девушек, он хочет эту – и не может ее заполучить. И предается размышлениям о горечи своей утраты, в попытках загладить острые грани. Он тоскует по ней. Ему бы не следовало, но он ничего не может с собой поделать. А все почему? Потому что однажды ночью она явилась к нему в постель, пропахшая морем? Потому что на ее коже остается вкус соли? Что ж, если оно так, он мог бы любую из них окунуть в море, и от всех будет пахнуть солью и водорослями…
Это его трофей, вот в чем все дело. Его награда – ни больше ни меньше. Дело не в самой девчонке. И боль эта порождена скорее унижением: ведь его награда украдена – да, украдена – человеком, которого он, Ахилл, превосходит во всем. Он разорял города, убивал врагов, выносил на себе в полной мере жестокое бремя войны… А тот просто берет и уводит ее. Дело не в девчонке – его ранит оскорбление, удар по его гордости. Что ж, пусть так. Он умывает руки. Пусть Агамемнон берет Трою без него – скоро они приползут на коленях, моля о помощи. Он пытается ощутить удовлетворение от этой мысли, но не выходит. Быть может, последовать первому своему порыву и отплыть домой? Патрокл поддержал эту мысль, а он, как ни тяжело это признавать, почти во всем прав.
Здесь, посреди тумана, ему не найти ответа. Мама не явится этой ночью. Поэтому он плотнее закутывается в плащ и направляется обратно к хижине, где его дожидается Патрокл.
Он проходит между кораблями, перебирая в уме каждую мелочь, все необходимые меры. Если весенний разлив будет так же высок, как и в том году, следовало бы переместить хранилища глубже на сушу. Они были выстроены восемь-девять лет назад, после той жуткой зимы, проведенной под навесами. Дерево теперь серебристо-серое от неустанных ветров и дождей, и если присмотреться, то понизу наверняка найдется немало гнилых досок. Так значит, перестройка? Дать людям какое-то занятие и в то же время показать свою готовность дождаться конца – каким бы он ни был… «Да, занять их чем-нибудь», – думает он, тенью скользя между своими призрачными кораблями, расчетливый, прагматичный, снова готовый к бою. Нечего предаваться унынию и незачем жалеть себя.
17
Но в ту ночь я заплакала.
Так что же такого ужасного совершил Агамемнон? Полагаю, ничего особенного. Ничего такого, чего я не ожидала бы от него. Но под конец, когда я решила, что теперь-то свободна и могу удалиться, он взял меня за подбородок и привлек вплотную к себе. В первый миг я подумала, что он хотел поцеловать меня, но затем Агамемнон вставил мне палец между зубами и разжал челюсти, отхаркнулся – неторопливо и тщательно – и сплюнул мне в рот сгусток мокроты.
– Вот, – произнес он, – теперь можешь идти.
Эта часть лагеря была мне незнакома, и я блуждала в темноте, пока в конце концов не набрела на женские жилища. Все это время я неистово пыталась очистить глотку подолом туники, так что в итоге меня вырвало на песок. Я еще отирала язык, когда дверь отворилась и показалось лицо Рицы. Я рухнула в ее объятия и еще долго не могла говорить. Она баюкала меня и утешала – так утешают ребенка, если ему приснится плохой сон; вокруг нас собрались другие женщины и гладили меня по спине. Я не могла рассказать им, что произошло, но, возможно, этого и не требовалось. Вероятно, они и так всё знали или догадывались. Многие из них в свое время спали с Агамемноном, прежде чем одержимость Хрисеидой не освободила их от этой обязанности. Рица была очень ласкова, но все равно прошло немало времени, прежде чем я успокоилась и смогла заснуть.
Я проснулась еще до рассвета и лежала в оцепенении, глядя в полумрак. Я знала, когда Агамемнон пресытится мною – а это произойдет довольно скоро; он уже сказал, что я жалкая замена Хрисеиде, – он отдаст меня своим воинам на общее пользование. Но утром, когда я поделилась своими страхами с Рицей, она заверила меня:
– Нет, он не станет; ты – награда Ахилла.
Я лишь покачала головой. Мне казалось, что именно поэтому он так и поступит: наивысшее оскорбление человеку, который осмелился оспорить его власть. Нет, еще несколько ночей изощренных унижений, и после я буду ползать у хижин в поисках места для ночлега.
Мои опасения не оправдались. После той ночи Агамемнон не желал больше видеть меня. Но каждый вечер я по-прежнему разливала вино его гостям. Возможно, вы спросите, почему он требовал этого, если не выносил моего облика? Полагаю, я служила некоей его цели. В стане Ахилла посыл был таков: «Посмотрите на нее. Вот моя награда, преподнесенная мне войском в подтверждение того, что я – величайший из греков». Во владениях Агамемнона это звучало иначе: «Взгляните на нее, награду Ахилла. Я забрал ее у него, как могу забрать и ваши награды. Я могу забрать у вас всё».
И потому я улыбалась и разливала, разливала и улыбалась, пока не сводило скулы. А после, когда все расходились, забивалась в женскую хижину, заворачивалась с головой в простыню и пыталась уснуть. Женщины спали повсюду, и воздух был пропитан запахом пота. Я подыскивала место у стены, где сквозь зазор между досками задувал свежий бриз с моря, лежала, прижавшись ртом к этой щели, и втягивала прохладный соленый воздух.
Мы спали на соломенных матрасах, разложенных между ткацкими станками. Днем постели хранились под полом, и их доставали с наступлением вечера, когда становилось слишком темно, чтобы работать. Повсюду висели полотна, которые мы ткали, полные насыщенных красных, зеленых и синих тонов, но даже самые яркие цвета казались темными в узких полосах света, что пробивались сквозь щели. Лица женщин, сидящих у ламп, отливали белым, как крылья мотыльков. Даже на ярком солнце они выглядели бледными, и многие постоянно кашляли оттого, что вдыхали частички шерсти. Иногда в воздухе висела такая плотная взвесь из крошечных нитей, что казалось, будто сидишь в тумане. Во дворце моего супруга ткацкие мастерские выходили прямо во внутренний двор, так что туда всегда задувал свежий воздух и было видно проходящих людей. Эти же хижины были закрыты, мы трудились долгими часами и редко выходили наружу. За работой мы обычно пели песни, которые знали еще с детства, но уже к полудню были так измотаны, что пение постепенно замирало. Затем следовала быстрая трапеза из хлеба с сыром и вина, разбавленного до того, что едва отливало розовым. А после, если повезет, можно было на миг выглянуть во внешний мир, прежде чем опускались сумерки.
И так день за днем. Обычно я возвращалась поздно, иногда – очень поздно. Пересказывала Рице те обрывки сведений, какие удавалось выхватить из разговоров, стягивала свой наряд и ложилась на жесткую постель. Лампы гасли одна за другой, но даже в полумраке ощущалось присутствие ткацких станков. Когда глаза привыкали к темноте, можно было разглядеть причудливые узоры, что мы соткали за день. Так и спали, свернувшись, как пауки в середине своей паутины. Только мы не были пауками – мы были мухами.
* * *
Иногда перед вечерней трапезой я улучала момент и шла на пляж, взглянуть на море. Но не успевала добраться до берега, как приходилось уже мчаться обратно и одеваться, чтобы прислуживать за ужином. В одну из таких вылазок я увидела Ахилла, бегущего по пляжу в доспехах. Его босые ноги шлепали по мелководью. Сначала он меня не заметил. Через какое-то время остановился и оперся о колени, хватая ртом воздух. Потом поднял голову и увидел меня. Он ничего не сказал, не помахал мне и вообще никак не отреагировал. Просто развернулся и побежал обратно, маленькая фигурка на фоне необъятного неба и моря.
Первые несколько дней после ссоры с Ахиллом Агамемнон торжествовал. Мор действительно прекратился. С тех пор как Хрисеида вернулась к отцу, никто больше не заболел. Впрочем, на рассвете и на закате жрецы по-прежнему возносили молитвы Аполлону и совершали жертвоприношения. Но что приятнее всего – войско Агамемнона сумело отвоевать несколько сотен шагов вытоптанной равнины, так что этот вероломный ублюдок Ахилл ошибался: конечно, они могут взять Трою без него. Смогут и возьмут. Во время трапезы Агамемнон то и дело вскакивал и произносил тосты и под конец вечера едва мог стоять на ногах.
Позднее, у себя в покоях, в окружении тех немногих, кому он еще доверял, Агамемнон заводил речи более грязные. И что теперь остается делать Ахиллу? Сидеть и дуться в своих стенах и, конечно, изводить себя тем, что он не может сражаться. И чья это вина? И вот он напивается, как бурдюк, затем исторгает из себя все, чтобы освободить место для новых возлияний, – а после ложится с Патроклом, и они нежатся до полудня. Несколько недель такой жизни – и оба обрюзгнут, как евнухи. Его гости угодливо смеялись, но все знали, что это неправда. Каждый, так или иначе, видел Ахилла бегущим вдоль гавани в полном облачении. Или слышал, как Патрокл созывает мирмидонян на тренировочные площадки к очередным изнурительным маневрам. И все равно никто не перечил Агамемнону. Единственным другом, кого оставил Ахилл, был Аякс – и его не было среди гостей.
Но шло время, и настроение постепенно менялось. Позиции, отбитые в ожесточенных битвах, вскоре были потеряны, и число убитых стало расти. По-прежнему звучали тосты и песни, но шуток об Ахилле заметно поубавилось. Как-то вечером Агамемнон заметил, что доспехи Ахилла достались его отцу, Пелею, от богов – в подарок на свадьбу.
– Доспехи богов, – промолвил он. – И отсюда закономерный вопрос: это в самом деле его заслуги или же дело в доспехах?
– Ну, – невозмутимо произнес Одиссей, – ты всегда можешь вызвать его на кулачный поединок и все выяснить…
Повисло неловкое молчание. Сам факт, что кто-то посмел перечить Агамемнону, показывал, в какой мере переменилось всеобщее настроение.
Я стала побаиваться этих ночных попоек. Обходила столы, разливая вино по кубкам, и чувствовала, что мое присутствие пробуждает иной отклик. Если прежде я была олицетворением власти Агамемнона и унижения Ахилла, то теперь превратилась в нечто более гнусное – в девку, из-за которой случилась ссора. Именно так, я была во всем виновата – примерно так же, как кость виновата в драке между собаками. И из-за этой ссоры, из-за меня, души многих молодых греков отправились в царство теней – оборванная юность, и зрелость не наступит. Или за всем этим стояли боги? Не знаю, мне тяжело судить. Я знаю одно: когда они не винили богов, то винили меня.
Я подмечала устремленные не меня взгляды, и в них не было прежнего восхищения. Мне вспомнился случай, когда, еще девочкой, я была в Трое. Мужчина вышел вперед и со всем почтением приветствовал Елену, улыбался и непринужденно говорил с ней, а после распрощался с поклонами. Но стоило мне обернуться, когда мы уходили, и я увидела, как он оплевал ее тень.
Я ощущала на себе ту же враждебность, то же презрение. Я стала для них Еленой.
18
Еще девочкой – в том возрасте, когда я прекратила играться с куклами, но еще не созрела для брака, – меня отослали к замужней сестре в Трою. Моя мать умерла, и я возненавидела молодую наложницу которая заняла ее место. Отца раздражала наша нескончаемая ругань, и все решили, что мне лучше удалиться.
Мы с сестрой Иантой никогда не были близки. К тому времени, когда я родилась, она уже готовилась к замужеству: ее взял в жены Леандр, один из сыновей Приама. Брак не принес ей счастья. Леандр вскоре устал от супруги и взял наложницу, которая подарила ему трех сыновей, так что Ианта была свободна от исполнения супружеского долга. Она превратилась в некрасивую низкорослую женщину, неприметную и вечно недовольную, отчего казалась много старше своих лет. Как подобная женщина умудрилась подружиться с Еленой, для всех оставалось тайной, – и все же они стали близкими подругами. Могли болтать часами за чашей-другой вина, и, полагаю, обе были очень одиноки.
Ианта обычно брала меня на эти встречи. Я сидела и слушала, но редко вступала в разговоры. Но вот однажды сестру отозвали по каким-то семейным передрягам, и я осталась наедине с Еленой. Она говорила какое-то время – смущенно, как взрослые люди иногда робеют с детьми, – а потом предложила прогуляться. Мне было двенадцать, и цепи уже замыкались вокруг меня: с приближением брачного возраста девочки уже не показывались на людях – разве что навестить родственниц, и тогда полагалось покрывать лицо вуалью и выходить только с сопровождением. Но Елена, похоже, не видела ничего необычного в прогулке к крепостным стенам. С беззаботным видом она заколола вуаль и взяла меня за руку так, словно мы отправлялись навстречу великому приключению. Мы прошли прямо по рыночной площади в сопровождении одной лишь служанки. Должно быть, на моем лице читалось удивление, потому что Елена сказала:
– Ну а почему нет?
Кажется, ее совершенно не волновало, как посмотрят на нее люди. Троянские женщины – она звала их «высокородными» – уже не могли подумать о ней хуже, а что до мужчин… Ну у Елены имелись свои соображения о том, что думали мужчины: она знала об этом с десяти лет. Да, я уже слышала эту историю. Несчастная Елена, поруганная на берегу реки в возрасте десяти лет. Само собой, я верила ей. И позднее была потрясена, когда осознала, что никто другой ей не верил.
* * *
С крепостных стен открывался вид на поле битвы. Плодородная некогда долина, вытоптанная лошадьми и изрытая колесницами, превратилась в бесплодную пустыню. Над нами кружили несколько ворон – помню, я подумала, что перья на их крыльях похожи на торчащие пальцы. Елена подошла к самому парапету. У меня не было выбора, так что я последовала за ней, хоть и не решалась смотреть вниз. Вместо этого подняла глаза к небу и затем устремила взор к горизонту, где солнечные блики скользили по морской глади.
Внизу разразился хаос. Я слышала визг лошадей, крики раненых, но по-прежнему не смотрела вниз. Елена перегнулась через парапет, и я заметила, как участилось ее дыхание. Она старалась – нет, жаждала – увидеть как можно больше. Я не знала – и теперь не представляю, – о чем Елена думала в тот момент. По ее собственным словам, она впадала в отчаяние при одной только мысли, что стала причиной этой резни. Но что Елена чувствовала на самом деле? Неужели при виде баталии ее ни разу не посещала мысль: это из-за меня?
Мы простояли там примерно полчаса, и тут появился Приам. Кто-то поставил для него кресло, и он предложил Елене присесть рядом. Приам обращался к ней с неизменной учтивостью, хотя наверняка знал, что троянцы – и в особенности женщины в его собственном дворце – ненавидели ее.
– Кто это? – спросил Приам, глядя на меня.
Елена объяснила ему, и я залилась краской. Но Приам словно отринул все заботы и позабыл, что война складывается не в его пользу, что Гектор прилюдно обвиняет своего брата Париса в трусости, а казна пуста. Он достал серебряную монету и положил на ладонь, затем провел над ней другой рукой, произнес какие-то магические слова, и монета исчезла. Я сознавала, что это трюк, но не увидела, как он это сделал. Приам сделал вид, будто ищет монету в складках мантии, всюду охлопывая себя.
– Куда она подевалась? Только не говори, что я ее потерял… Она не у тебя?
Я помотала головой. Приам протянул руку, тронул меня за левым ухом и выудил монету. Я держалась со всем достоинством, присущим девочке двенадцати лет. В моем возрасте уже не подобало радоваться фокусам, и все же я пришла в восторг, потому что так и не поняла, как он это делал. Приам отдал мне монету и стал наблюдать за сражением; и на лице его мгновенно отразилась глубокая печаль.
После мы вернулись в дом Елены. Она скинула вуаль и велела подать вино и пирог – лимонный, какие делали только в Трое. Прилюдно Елена каялась и винила себя в том, какую роль сыграла в этой кровопролитной войне. Быть может, она думала, что если сама станет чаще называть себя потаскухой, то другим уже не захочется повторять это за ней. Если так, то она ошибалась. В узком кругу все обстояло иначе. Елена высмеивала троянских – «вельможных» – женщин, и, видят боги, для этого возникала масса предлогов. Смешно было видеть, как они подражали ей в косметике, прическах и одежде… Поразительно, как благоразумные с виду женщины верили, что стоит им подвести глаза в той же манере, с тонкими стрелками в уголках век, и они обретут красоту Елены. Или заполучат ее грудь, если подвязать пояс тем же образом, что и она. Это бездумное подражание женщине, к которой относились с таким презрением… Неудивительно, что Елена их высмеивала.
И вот мы непринужденно разговаривали, пили вино – чересчур много вина, – и я чувствовала себя такой взрослой… Меня прямо переполняла гордость. Когда сестра пришла за мной, то ужаснулась, но это лишь раззадорило меня еще больше.
После того дня я часто приходила к Елене одна – но, разумеется, в сопровождении одной из прислужниц сестры. Елена постоянно водила меня с собой на крепостные стены. Пока она перегибалась за парапет и с упоением следила за битвой, Приам выуживал сладости и монеты у меня из-за уха. Гекуба, его супруга, тоже иногда приходила, всякий раз с младшей дочерью Поликсеной. Девочка цеплялась за ее подол и прямо пыжилась от гордости за свою мать. Елена пробовала подружиться с ней, но Поликсена не купилась на это – она, по примеру матери, питала к Елене ненависть. Я нередко видела ее во дворце, как она догоняла старших сестер с криками: «Подождите меня! Подождите!». Детские вопли доносились отовсюду.
Гекуба и Елена держались с натянутой любезностью, но при ней мы никогда не задерживались. Елена предпочитала видеть Приама одного. Она в последний раз бросала взгляд через парапет, и мы возвращались в ее покои, где нас ждали вино и лимонный пирог. Все визиты оканчивались одинаково. В какой-то момент улыбка на ее лице меркла, и она произносила:
– Что ж, пора браться за работу.
Это служило мне сигналом: я надевала мантию, прятала лицо под вуалью и ждала служанку, которая отводила меня обратно.
Случалось так, что я не успевала еще уйти, а Елена уже удалялась в дальние комнаты, и я слышала стук ткацкого станка. По легенде – и это о многом говорит, – всякий раз, когда Елена обрезала нить, на поле битвы умирал воин. Она была повинна в каждой смерти.
И вот однажды Елена показала мне свою работу. Я встречала в своей жизни немало превосходных ткачих. Когда Ахилл разорил Лесбос, он увел в плен семерых девушек – их работы были восхитительны, блистательны. Но даже они не могли сравниться с творениями Елены. Я ходила по комнате и разглядывала гобелены, в то время как Елена сидела за станком и потягивала вино. Полдюжины огромных полотен украшали стены, расшитые батальными сценами. Эти полотна повествовали историю всей войны. Ожесточенные схватки, воины, пронзенные копьями, обезглавленные, с распоротыми животами и отрубленными конечностями, и парящие над этой резней в своих сияющих колесницах цари: Менелай, Агамемнон, Одиссей, Диомед, Идоменей, Аякс, Нестор. Я знала, что Менелай был супругом Елены, пока она не сбежала с Парисом. Но когда она назвала его имя, ее голос ничуть не переменился. Указывала ли она на Ахилла? Полагаю, что да, но я не могу этого вспомнить.
Троянцы, разумеется, тоже были на этих полотнах: Приам с высоты крепостных стен взирал на поле битвы, и внизу, в гуще сражения – Гектор, его старший сын, обороняет ворота. Однако среди них не было Париса. Тот, должно быть, храбро воевал только в постели. Я несколько раз видела их вместе, и даже ребенку было очевидно, что Елена предпочла бы Парису его брата Гектора, а к нему, похоже, прониклась презрением. Его нежелание вступать в битву стало притчей во языцех, как и презрение к нему Гектора.
Я все осмотрела и после обошла гобелены еще раз, потому что одна деталь осталась для меня неясной.
– Ее нигде нет, – сказала тем вечером я сестре. – Ее нет на гобеленах. Приам стоит на стенах, а ее там нет.
– Конечно, ее нет. Пока не станет ясно, кто победил, она не узнает, где изобразить себя.
Сестра произнесла это с горечью, без привычного злорадства, присущего троянским женщинам. В этом голосе крылись чувства куда более глубокие. Теперь, вспоминая эту хмурую, неприметную женщину, я думаю, не была ли она влюблена в Елену. Возможно, в какой-то мере Елена очаровала и меня.
В ту ночь, лежа в постели, я сожалела, что не сказала ей больше, не попыталась по крайней мере выразить свое восхищение ее работой. Почему я этого не сделала? Наверное, лишилась дара речи. Но дело было не только в этом… Полагаю, я ощутила нечто такое, чего не могла постичь в силу возраста. Я уходила с чувством, что Елена цеплялась за собственную историю. Она была так одинока, так беспомощна в этом городе – я понимала это уже тогда, – и словно говорила посредством этих гобеленов: я здесь. Я, личность – не только предмет восхищения и повод для войны.
Еще одна история восходит к первому году войны. Менелай и Парис условились сойтись в поединке, который и решил бы, кому достанется Елена. Собрались оба войска, на крепостных стенах толпились люди, все жаждали увидеть этот бой. Но Елены среди них не было. Никто не счел нужным сообщать ей о происходящем. Так что судьба Елены решалась без нее. Думаю, в своих гобеленах она искала возможность исправить это. Да, ее не было на полотнах, и я понимаю, что она исключила себя намеренно. Но в то же время присутствие Елены ощущалось в каждом стежке. И, возможно, только это и имеет значение.
Не знаю, почему я цеплялась за воспоминания о Трое. В самом деле, какая польза рабыне вспоминать, лежа на жесткой постели в душной хижине, как однажды царь Приам развлекал ее фокусами? Не проще ли смириться со своей нынешней безрадостной участью?
Но в следующую секунду я думаю: «Нет, не проще». В ту ночь я вспоминала враждебные взгляды, устремленные на меня в покоях Агамемнона, ощущала на языке слизистый ком его мокроты, и меня, словно одеялом, окутывала доброта царя Приама.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.