Текст книги "Белая свитка (сборник)"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Атамана Беркута по его приказу вынесли на школьное крыльцо.
– Все одно… умру… Знаю… На воздухе хочу… Бога видеть, – сказал он. – Положите к лесу лицом… Хочу на лес смотреть.
Легко раненые партизаны, мальчики толпились подле. От церкви прибежал Владимир. Пришел Феопен с перевязанною рукою.
– А… Владимир… Вот что, дружок… Пошли-ка за батюшкой… А сам… собери, кто петь может… Умирать… так с музыкой… Эх! Жалко, музыки нет… «И громче музыка… играй победу…» – слабо пропел раненый через силу.
Вдруг весь скривившись от боли, – он был ранен двумя пулями и осколком в живот, – Беркут приподнялся на локте. На его сером лице с обострившимся носом заиграла счастливая улыбка. Он глазами смотрел, ухом ловил военные звуки выстраивавшихся на селе батальонов. Там не по-партизански вольно, а по-солдатски точно звучали команды.
– Р-ро-тта… ой… Р-ра-вняйсь…
Чей-то высокий голос над всеми голосами, точно плывя поверху, пропел:
– Первый батальон! Поротно в две линии стройся!..
И сейчас же раздались короткие выкрики команд:
– Рота, правое плечо вперед…
– Рота, равнение направо…
Эти команды, казалось, заглушали все продолжавшийся треск винтовок, пулеметные трели, грохот орудий, треск ломающегося леса. Они точно отодвинули шум боя дальше.
Беркут снова уже не пропел, а скорее простонал:
«И громче музыка… Играй победу». Видать Тмутараканскую выучку.
Через расступившуюся толпу к нему подошел Ядринцев.
Беркут протянул большую, уже полумертвую, белую руку. Он лежал на спине.
– Поспел… Сева… На выстрелы. По-нашему, по-офицерски… Спасибо… Бери проводников… Прямо… змейками в лес… Поспеешь… Сколько привел?
– Три батальона, полных.
– Людей сколько?
– Две тысячи сто… Старые солдаты… Кавалеры.
– Тебе сдаю команду… И Боровое тебе…
– Поживешь еще, Беркут.
– Нет… Знаю уж… Конец… Ну, с Богом… Батарею возьмешь… Она уйти не может. За Кабанью гать забралась… А наши… а наши Кабанью гать подорвали… С Богом… Дай я тебя перекрещу… милый…
Несколько мгновений после ухода Ядринцева Беркут лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Он, видимо, сильно страдал. Смерть приближалась.
– Владимир… – тихо прошептал он. – Песенники собрались?
– Атаман…
– Ничего… Немного… Умирать… с музыкой… Пойте мою… любимую.
Кто-то из песенников с перевязанной окровавленной тряпкой головою испуганно прошептал:
– Хорошо ли оно петь-то? Помирает атаман.
Беркут открыл глаза и повел головой.
– Не сомневайся, братец… Пой… – прошептал он. Он увидал Феопена. – Пусти октаву… Феопен…
– Начинай, Владимир Всеволодович, – подтолкнул Владимира Феопен.
Шесть голосов не слишком стройно запели любимую атаманскую песню.
Пей, друзья, покуда пьется.
Горе жизни забывай.
В партизанах так ведется:
Пей, ума ни пропивай…
Песенники перестали петь. Отец Иоанн в черной епитрахили поверх шубы и со Св. Дарами в руках подошел к Беркуту и наклонился над ним.
– Сейчас, батюшка… – слабым, но ясным голосом сказал Беркут. – На Кавказе в моей роте эту песню пели. Давно это было… Была тогда Россия… Царь был… Солнце было… Счастье… Был я тогда молодым подпоручиком… В тот год дали нам на наши гладкие пуговицы орлы Российские… Портупеи золотые взамен кожаных дали… Радовались мы тогда всякой малости. Были как дети… Хорошо быть, батюшка, как дети… Пили мы, батюшка, вино кахетинское… Крепко любили свой старый трехвековой полк… Лейб-Эриванский Его Величества… Солдат учили… Как, батюшка, стреляли… Выше отличного… Дайте порадовать душу. Позвольте им еще спеть мне.
Отец Иоанн молча кивнул головой. Он отошел несколько в сторону.
Может, завтра по эту пору
Нас на ружьях понесут,
И солдатскую рубаху
Кровью алою зальют.
Люди не могли дальше петь. Слезы душили партизан.
– И солдатскую рубаху, – прошептал Беркут, – кровью алою зальют… Вот уже и залили… навсегда… Только не солдатскую, а генеральскую… Генерала, Царю и России никак не изменившего… И вы, друзья… братья… Не изменяйте России. Богу молитесь, чтобы Царя нам послал… православного… Ну, пойте… Что же вы стали?.. Феопен… октаву…
Пей, друзья, покуда пьется.
Горе жизни забывай…
Оборвались… Замолчали. Песенники плакали.
– Полно, братья… Стыдитесь… – Беркут напряг свои силы и громко сказал: – Будущему, – а он будет, это вам говорит ваш умирающий атаман, – Российскому Императору ура.
– Ура… – сорвалось с уст партизан. Оно звучало недружно и хрипло.
– Теперь оставьте нас вдвоем с батюшкой… – в изнеможении прошептал Беркут.
Отец Иоанн опустился на колени над Беркутом. Партизаны отошли к церкви.
Ольга видела издали, как приобщался атаман, и крестилась, молясь за него.
Священник поставил чашу в сторону, нагнулся над Беркутом. Поцеловал его в лоб. Стал складывать на груди руки.
Все было кончено. Атаман Беркут умер.
37К двум часам батарея противника смолкла. Приходили известия. Наши взяли батарею и много пленных. Их уже гнали серыми, хмурыми стадами к Боровому. Однако бой не прекращался. Он было затих, но сейчас же загорелся снова, как будто даже ближе и еще более упорный.
Раза два Ольге показалось, что по деревне высоко просвистали пули. Может быть, только показалось. Она никогда раньше не слыхала, как свистят пули.
Потом опять, – это было уже около трех часов дня, – по лесу, гулко раскатываясь трепещущим эхом, стали раздаваться громовые удары взрывов. В небе стрекотали пропеллеры. С тоскою, снова залившею сердце, Ольга увидала низко над лесом четыре аэроплана.
Один, распластав желтоватые крылья, несся к селу. Четко были видны алые знаки на крыльях. Красная звезда, серп и молот.
У кладбища взвился дыбом черный дым. Призраком дерева стал за церковью. Грохнул тяжелый взрыв разорвавшейся бомбы.
Не отдавая себе отчета в своих действиях и чувствуя одно, что она больше не может ни работать, ни думать, Ольга пошла к церкви.
Она остановилась в дверях. Вся церковь, молчаливая, таинственная, была полна покойниками. Они лежали на полу повсюду. Над ними горели свечи. Поверх шинелей и свиток были сложены казавшиеся странно большими белые руки. Никого живого не было внутри. Священник с Владимиром ушли напутствовать умирающих. В немом молчании мертвого храма чуть колебались языки пламени на лампадах и свечах.
Грозным казался на малых вратах ангел с пламенным мечом, и жалок, робок и скромен был другой, в белых одеждах, с белой лилией в руке. Казалось, вот-вот сойдут с полотен, вступят в храм, раскроют мертвецов, позовут их на новый бой.
Аэропланы кружили над селом. Треск пропеллеров был неумолимо нудный и противный. С них били пулеметы. Их пули летали, пели, свистали, чмокали и рыли снег по селу… Все попрятались по халупам. Нелепо раскинулась убитая женщина у школы да еще подальше дергал ногою подстреленный мальчик.
Тогда поняла Ольга, что все пропало. Ничто не спасет их от аэропланов. Не смея войти в церковь, она мысленно обратилась к Богу с жестокими, страшными словами упрека:
«Если Ты Всемогущ, как же Ты допускаешь торжество зла? Если Ты милосерд, как же Ты смотришь равнодушно на гибель невинных людей? На избиение женщин и детей?» Ей вспомнилось, как однажды Владек Подбельский рассказывал при ней Светлане: «Идет вечная борьба Зла и Добра. Эта борьба началась еще тогда, когда восстал против Бога сын Бездны, Люцифер. В этой борьбе вся наша жизнь. Мы живем для того. Мы все – солдаты армий либо Добра либо Зла. Если бы не было этой вечной борьбы, все было бы погружено в мертвую тишину, в покой, в сон Нирваны, как то было до раскола. Тогда не было времени, не было света, не было земли, не было ничего. Был хаос…» «Хорошо, – думала Ольга, – но Бог Всемогущ. Почему же Зло постоянно побеждает Добро на Земле?» Она изучала вместе со Светланой теософию и Штейнера. Она читала, что солнечные силы всегда боролись с Люциферическими и что воплощением солнечных сил явился на земле Христос. «Бог вдохнул в нас сознательную душу, чтобы мы помогли Ему в этой борьбе с темными силами. Мы, слабые, – Ему, Всемогущему».
– Господи, – с мольбой протягивая руки к широкому иконостасу деревенской церкви и быстрым взглядом окидывая тесные ряды покойников, лежавших на полу под шинелями и свитками, прошептала Ольга. – Ты видишь. Зачем же даешь тем побеждать?.. Яви милосердие на рабов Твоих, все Тебе, Твоему делу добра отдавших…
Ее глаза наполнились слезами. «Все ни к чему. И этот недавний, так во время и кстати приход Ядринцева с большою и смелою дружиною, и взятие батареи. Все ни к чему, когда у них аэропланы. Что мы можем против них?.. Точно охотник с дробовым ружьем над стаей цыплят, носятся они и истребляют пулеметами всех, на выбор. Окопы не спасут от бомб… Трещит лес от взрывов. Пахнет гарью… Страшными газами несет от бомб… Задушат они нас…»
Ольга повернулась от церкви и подняла глаза к высокому, бледно-синему, зимнему небу. Яркая точка стояла в небе, точно несся оттуда серебряный ангел.
Нет, это так показалось. От слез. Сквозь эти слезы снег, освещенный низким над лесом солнцем, заиграл, отразившись в небе серебряной точкой.
Ольга вытерла слезы. Совсем низко реют, кружат красные аэропланы… Дерзки они. Ничего не боятся. Трещит по ним снизу неумолкая ружейная пальба. Что она им? В них не попасть. Даром свистят в воздухе пули.
Один пролетал над лесом, направляясь к церкви. Ольга ясно различала его тупое рыло. Мелькал перед ним, немолчно жужжа, светлый пропеллер, и с пожухлых, полупрозрачных, как у мотылька, крыльев зловещие и грозные глядели красные звезды и гербы сатанинской республики, точно знаки таинственной еврейской Каббалы. Ольге казалось, что она видит даже головы летчиков. Часто трещал пулемет. Пули рыли кругом по снегу, точно крупный и редкий дождь сыпал по поляне.
Вдруг яркое пламя, желтое, громадное, с длинным черным языком дыма, сверкнуло на месте аэроплана. Глухой раздался взрыв. Из пламени один за другим вылетели два черных комочка, точно черви, и полетели на землю. За ними, как камень, оставляя полосу огня и дыма, низринулся в лес аэроплан, затрещал по деревьям, скрылся за ними.
Ольга стояла на паперти. В небе уже не казалась, но была ясно видна светлая, белая точка. Ангел Господен спускался на землю. Тот ли, что стоял на малых алтарных вратах в серебряной кольчуге и огненной рубашке с мечом, или тот, что нес ветку белых лилий мира?
Белый, в лучах солнца казавшийся серебристо-розовым аэроплан, без всяких опознавательных знаков, без букв и номеров, реял, как сокол, делая круги над красными аэропланами.
Теперь и второй из них, тот, что был подальше над лесом, так же как первый, вспыхнул пламенем и исчез в темном лесу. Два остальных заметались, взяли вышину, понеслись в синеющий хрусталь востока.
В лесу затихла стрельба. Грозное раздалось «ура»…
Наше – ура!
Потом залпы… Наши – залпы.
И все смолкло.
Белый аэроплан, делая круги, колеблясь, как лист в тихую погоду, опускался. Ольга угадывала, куда. В полуверсте в лесу была ровная и широкая поляна.
Из халуп валил народ. С криками радости, с ликованием победы на лицах, стремились навстречу белому аэроплану, ангелу с неба, посланному Богом.
Крестьянские свитки, красноармейские шинели, женские шубки, пестрые платки и полушалки – все смешалось в толпе, идущей к поляне. Ольга далеко опередила толпу. Она бежала, не чуя под собою ног, не чувствуя снега, не скользя. Бежала навстречу чуду.
Много теперь чудес на земле. Обновляются иконы, Божия Матерь легкою поступью ходит по Святой русской земле, рассыпает чудеса. Что удивительного, если из белого аэроплана, прилетевшего с неба, выйдет Ангел Господен?
Тихая в снегу поляна. Маленькие зеленые елки выбежали на нее, приодетые снегом. Аэроплан парил с застопоренной машиной. Серебристо-белая птица, мощный моноплан с широкими, как у цикады, крыльями. Он и походил на белую цикаду. Он опускался, кружа. Весь фюзиляж, хрупкий, как стекло, был на виду. Колеса, точно птичьи лапки, протянутые вперед, были четки. Еще один взмах, колебание, и он коснулся колесами снега на противоположной от Ольги стороне поляны. Подпрыгнул и побежал, зарываясь в снегу, навстречу Ольге. Остановился, клюнув носом, подняв кверху хвост. Дрогнул. Хрупко упал хвост на землю. Замер.
С аэроплана соскочили два человека в шлемах, как в масках. Один быстро снял шлем и авиаторскую курточку, другой почтительно подал ему белую свитку и папаху серого, серебристого курпея. Он надел свитку и папаху и пошел навстречу толпе. Сто шагов отделяло его от Ольги. Она уже догадалась, кто был это. Высокий и стройный, как серебряный тополь, на этой белой поляне, в белой, в талию шубке, отороченной седым соболем, в мягкой, кабардинской, высокой, чуть сдавленной спереди папахе, с Георгиевским белым крестом на груди, в ловко сидящих сапогах, он был прекрасен своею молодостью.
Ольгу встретил ясный, спокойный взгляд сине-серых, холодно приветливых глаз. Она видела розоватое лицо, тонкие брови, не большие, по-старому, в стрелку, русые усы, гладкий красивый подбородок.
Таким и должен быть тот, кого все так почитали. Несказанно красивым, как королевич из сказки, неизъяснимо влекущим, как светлая сила, таким близким душе и вместе таким далеким, точно житель другого, нездешнего мира:
– Б е л а я С в и т к а.
Сзади гремело восторженное народное ура. Толпа настигала Ольгу.
Она торопливо шла, приложив руку к груди, готовая упасть на колени, целовать полы чуть распахивающейся на ходу длинной, белой, тонкого сукна шубы.
Когда была в пяти шагах, она смело спросила:
– Откуда вы?
Она ожидала ответа: с неба… от Бога… Она не удивилась бы этому ответу больше, чем тому, который она услыхала.
Он осветил ее радостной лаской сияния вдруг потеплевших глаз. Легкая улыбка чуть наметилась в острых углах губ. Он четко, ясно громко и радостно ответил:
– И з М о с к в ы.
Часть четвертая
СЕГОДНЯ НОЧЬЮ
Председатель президиума Ленинградского губернского исполнительного комитета совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов Николай Павлович Бархотов пригласил к себе на квартиру, в дом № 26 на Каменноостровском, ныне проспект Красных Зорь, начальника подотдела милиции Гашульского и председателя объединенного Государственного Политического Управления в Ленинградском военном округе Воровича на чашку чая.
Нужно было переговорить по важному делу. Он не мог, вернее, боялся сделать это официально и избрал «буржуазную» чашку чая как средство облегчить свою душу, избавиться от забот и, в случае чего, переложить ответственность на других лиц с высоким положением.
Он сам, обязанный в период между губернскими съездами руководить всей общеполитической, хозяйственной и социально-правовой работой во всей губернии, на ком лежала вся тяжесть охраны революционного порядка, был сейчас в большом смущении. Собирать исполнительный комитет он боялся. Много шума. Можно испортить все дело, передав в толпу те деликатнейшие ощущения, что тяготили его второй уже месяц.
Может быть, впрочем, это ему только казалось. Возможно, что и нет ничего. Все это только призрак контрреволюции. Рассказывать в комитете о своих наблюдениях значило подвергнуться насмешкам оппозиции. Бархатов решил раньше по-семейному, тихо и осторожно, обсудить все дело с людьми, ближе всего к нему стоящими, начальником милиции и начальником ГПУ.
Ведь, случись что, с ними вместе и пришлось бы работать и им же придется всю эту кашу расхлебывать.
На Масляницу, с разрешения комитета, в Ленинград прибыло для извозного промысла очень много крестьян-чухон. Они наполнили оснеженные улицы города веселым звоном бубенцов, резвым скоком лошадей и своими маленькими, покрытыми коврами и пестрым тряпьем санками. Однако они мало были похожи на чухон. Это были по виду русские крестьяне, рослые молодцы, и лошади у них были не мелкие, заморенные, но бойкие, сытые, хорошие, почти ремонтные лошади. Населению они очень понравились.
Особенно бедноте, рабочим и мелким служащим. Что может понимать в таком деле городская «братва»?.. Любой конец, хоть с «Красного Электрика» у Обводного канала на Васильевский остров в Гавань, все одно: «рицать копеек». Им и нравилось.
Чухны бывали и прежде, в старые годы, на Масляницу. Бархатов отлично их помнил – «вейками» звали. Однако те «вейки» его Петербургского детства мало походили на этих Ленинградских новых «веек». Впрочем, и старый, державный Санкт-Петербург, где проходило детство Бархатова, тоже мало походил на теперешний, новый, красный Ленинград. Здания, улицы, сады, памятники остались те же – люди стали другие. Но все-таки… Те «вейки» тоже всюду и везде возили за «рицать копеек». Но тридцать копеек тогда и тридцать копеек теперь… У тех «веек» были маленькие, пузатые, с сенным брюхом, забавные лошадки, бежавшие каким-то смешным и веселым масляничным скоком, а сами «вейки» были разные. Были желторотые мальчонки пятнадцати лет с красными щекастыми лицами и были старики с седою щетиной небритой бороды и с трубкой в зубах. Те, что наехали теперь, были рослые молодцы все точно одного возраста между двадцатью пятью и сорока, и это, как и нарядная породность их лошадей, точно украденных из красной кавалерии, бросалось в глаза. Однако все это было бы ничего, если бы они приехали на Масляницу, а уехали в Чистый понедельник, как было в старину, когда на тихих Кабинетских, Ивановских, Николаевских, на линиях Васильевского острова и в Коломенской части пахло из булочных немецкими блинами, круглыми пухлыми булочками на молоке и во всем городе стояла великопостная тишина. Так всегда делали «вейки». В понедельник Великого поста, после звона венечных колокольцев и бубенцов, после уличной пьяной суеты и криков казалось в те времена торжественно и молитвенно тихо на улицах Петербурга.
Эти не уехали. Они переменили сбрую и сани, надели старомодные извозчичьи кафтаны, собачьи шапки под бобра и продолжали ездить по улицам все за те же тридцать копеек.
Еще заметил Бархатов одно весьма неприятное обстоятельство. Он ездил каждый день от себя, с проспекта Красных Зорь, в Смольный. Не всегда на машине. По снегу машина, особенно по бывшей Шпалерной улице, теперь улице Воинова, и по площади зодчего Растрелли, бывшей Лафонской, не выгребала, и Бархатов нередко брал извозчика. Его за последнее время поджидал всегда один и тот же парень, с круглым красным от мороза лицом, не то молодой, не то бритый.
– Пожалуйте, ваше сиятельство, – подкатывал он к Бархатову, – вот на беспартийной прокачу до Смольного.
– Вы почему же, гражданин, знаете, что мне надо в Смольный? – сухо, выдерживая коммунистический тон, спрашивал Бархатов.
– Как не знать, ваше сиятельство, начальство-то наше? Вас да господина Зиновьева весь Ленинград знают-с.
Было приятно это «ваше сиятельство». Льстило, что его знают извозчики… А почему-то все-таки было жутко.
– Извозчик, ваше сиятельство, – оборачиваясь, чтобы застегнуть полость саней, болтал парень, – должен все знать, все понимать и обо всем молчать. Он, ваше сиятельство, что твоя стенгазета, полон известиев и, как добрый чекист, молчалив. Утром, к примеру, товарища Заболотного, Семена Петровича, инспектора красной конницы, с Октябрьского вокзала на улицу Лассаля в Европейскую предоставил. Червонец пожаловали… Узнали… Я с ними под Замостьем на поляка ходил. Вызвали их теперь сюда. С англичанами. что ли, опять неприятности. Заворошился мировой капитал. Не дает покоя рабоче-крестьянской власти.
– Ты, брат, лучше помалкивай, – проворчал, запахиваясь в шубу, Бархатов. – Чего язык-то развязал?.. Глупости все говоришь. Что ты понимаешь?
– И то, ваше сиятельство… Помалкивать лучше… Эх, ты! Беспартийная! Пошевеливай.
Он налаживал своего вороного коня на широкую рысь и мчал по мосту Равенства и дальше по набережной Жореса и проспекту Володарского на улицу Воинова. На набережной, пустынной в эти часы, лошадь бежала неслышно, изредка доставая подковой обледенелый торец. В морозных, блеклых туманах спала под белым ледяным покровом Нева, и Литейный мост казался легким и воздушным. Наладив лошадь и постукивая кнутовищем по передку саней, извозчик опять оборачивался к Бархатову и говорил, улыбаясь хорошей, мужицкой улыбкой:
– Вот, ваше сиятельство, не пойму никак, как перекрестился весь Петербург… Сразу и не упомнишь. Бывало, знал: Троицкий мост – ясное дело, Троицкий собор тут – теперя мост Равенства. Или, скажем, набережная… То была Французская, посольство на ей французское было, а нонче набережная Жореса… Чудно… По мне бы… И Неву бы, что ли, как по-хорошему, по-нашему, по-коммунистическому прозвать… Клара Цеткина, что ли. Славное имя. Я и ее, Божию старушку, важивал, как в Ленинград приезжала. Ничего себе, славная старушка. На старую дьяволицу сходна…
– Ты, брат, помалкивай, – говорил Бархатов.
Не нравились ему эти разговоры, а сам извозчик нравился. Был он веселый и бравый со своей лихаческой, ямшицкой ухваткой.
– И то помалкивать лучше. Эх, ты! Беспартийная! Поддавай пару… Наяривай…
Мчались сани в холодные туманы пустынной Шпалерной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.