Электронная библиотека » Петр Краснов » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 10:55


Автор книги: Петр Краснов


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– За что?

– Разве любят за что? За все. Любовь разве спрашивает. За кудри твои русые, за глаза твои серые, за губы, милые, родные, за шею, за силу, за все… – И она целовала его и, прижавшись к нему и обняв, вдруг откидывалась и ясным взором смотрела ему в глаза… – Мужчина!.. казак!.. муж! – и быстро падала на его высокую грудь и, как кошечка, ластилась и извивалась…

– А Платов что?

– В немилости. Поехал на Дон собирать полки.

– За что?

– Его оклеветали. Сказали, будто он был пьян в день Бородинского сражения.

– Боже мой!

– А как твой папа?

– Скучает, бедняга. Ему тяжело без меня. Он хороший. Он один ничему не поверил, что ему говорили, и тяжело ему было, а отпустил все-таки. Понял, что мне легче так-то будет, у дела.

– Добрый старик!

– Слушай, ты долго останешься у меня?

– Как позволишь.

– А тебе как надо?

– Завтра к вечеру надо быть в Стромиловой деревне. Послезавтра – сражение.

– Сражение?! Береги себя, Петрусь, ненаглядный…

Нахмурился казак.

– Милый! Для меня… – И горячий поцелуй ожег его губы. И эта нежно любимая женщина, предмет мечтаний в далеких поисках и на сырых бивуаках, целующая его поцелуями любви, и воздух теплый, ароматный, и тишина уснувшего сада, и сладкий шепот нежных уст – все говорило о любви, все жгло его сердце и возбуждало нервы. И забылись тяжелые походы, ушли куда-то далеко неприятности и обиды, исчезли вечные тревоги и волнения, усталость и голод – и тепло, радостно было молодому хорунжему с этой любящей, взволнованной волнением любви девушкой. И бежали часы, лились рассказы о петербургских интригах, о сражениях, об орденах.

– А где Ахмет?

– Он остался на бивуаке, близ Стромилова.

– А это что за лошадь?

– Занетто.

– Откуда она у тебя?

– Достал.

– Купил?

– Нет. Не спрашивай, дорогая, этого нельзя знать женщинам.

– Но почему? Ну, скажи, я так хочу.

– Ну, право, оставь.

– Нет, скажи теперь непременно. Мне хочется знать. Я любопытна.

– Любопытство большой порок.

– Ну все равно. Ну скажи, голубок мой радостный! – И она прижалась и ластилась к нему. – Не скажешь? Рассержусь. Ну что за тайна.

– Это лошадь французского офицера, лейтенанта Шамбрэ.

– А он где?

– Я убил его под Кореличами и взял его лошадь, – тихо сказал Коньков.

– Убил!

Она отшатнулась от него. Ее милый, такой нежный и ласковый, – убил! Это ужасно! Страшно подумать.

– Вот видишь, дорогая. Как же мне быть. Ведь это обязанность моя. Убивать на войне надо.

– «Надо убивать»! Как ужасно звучат эти слова. Он был стар или молод?

– Молод. Красив.

– Быть может, и у него невеста есть?

– Он женат…

– Бедная… Зачем ты это сделал?

Поникнул головой Коньков. Слезы выступили на глазах у девушки.

– Боже, как война ужасна! Но хорошо, что ты жив, мой радостный, ненаглядный! – и она кинулась ему в объятия, всем телом прижалась к нему и покрывала его всего своими поцелуями; слезы еще текли по ее лицу, а губы уже улыбались, и счастье светилось в глазах.

И темный лес задумчиво шумел сухой листвой над их головами, и чутко насторожил уши золотистый Занетто, и крепче захрапел уставший вестовой казак, сильнее полился аромат цветов, и слаще стали лучи томного месяца…

Уже светало. Предметы стали ясно видны, когда Коньков простился с Ольгой Федоровной. И долго стояла она, взволнованная горячими поцелуями, но чистая и святая, и смотрела, как медленно улегалась пыль за двумя всадниками. И дорог, до безумия дорог был один из них ей – тот, что прекрасно сидел на золотистом коне…

Возвращаясь, она встретила похороны Какурина. Она перекрестилась и ничего не почувствовала: ни жалости, ни сожаления – все-все победила и залила собою любовь.

XVII

Толкуй казак с бабой.

Казачья пословица

– Матрена Даниловна, неужто правда то, что вы говорите? – спросила полная и высокая, с плоским широким лицом, немолодая казачка, закутанная в пеструю шаль, жена есаула Зюзина.

Матрена Даниловна Кумова, хорунжиха, невысокая, сморщенная старушонка, бойкая и крикливая, поспешно ответила:

– Что же, я брехать, что ли, буду? За такую брехню никто не похвалит… Да пусть мне на том свете не естся и не спится, коли не правда… Да ты слушай, дальше-то что… Молодой Каргин, слышь, женится на ней на будущей неделе… Ловко!

– Этого, мать моя, давно ожидать надо-то было. Ведь Каргина-то из сипаевского дома палками выгнать нельзя было!

– Ладно! Много ты понимаешь! Да кабы не то, отдали бы разве Марусеньку за Каргина-то? Да еще без отцовского благословения.

– Чем Каргин не партия. По нынешним-то походным временам неслужилый муж куда веселее. Его и не убьют, да и думать о нем не надо.

– То-то и оно-то! – торжественно провозгласила хорунжиха. – Одного муженька убили, гак мы за другого примемся.

– Ну да что ты неладное, мать моя, говоришь.

– Разве не слыхала, что сипаевским лошадям давно пора хвосты резать[49]49
  На Дону обрезать лошадям хвосты – то же самое, что в России вымазать дегтем ворота.


[Закрыть]
.

– Да разве Маруся?

Хорунжиха заговорила таинственным шепотом:

– Рогова помнишь?

– Ну?

– Хаживал к ним, женихом считался, совсем дело слаженное, решенное. Да и как не отдать девку за такого хвата! Об весне-то, в мае, что ли, месяце, он и соблазни девку. Девка, известно, глупая, ну и опять романы почитывала, да по-иностранному говорила – все к одному. Рогов уехал, да, слышно, в июле и убит, и старик Сипаев отписал так, что женишок, мол, готов… Ну, а Маруся полнеть начала, да там разные приметы. Тетушка-то Анна Сергеевна аж сомлела, как узнала…

– Вот-то грех, – сказала есаульша и любопытными глазенками уставилась на рассказчицу.

– То-то что грех. Однако Анна Сергеевна, сама знаешь – бой-баба. Ну, ласкать Николеньку-то Каргина. А он «болезненькой» казак, да теперь, как отец-то уехал, он и размяк совсем. Его долго ли обмануть. Тут сватов позаслали, сейчас сговор да рукобитье, и свадьбу вот чрез неделю готовят.

– Ах, мать моя! Сраму-то сколько. Ведь до дела-то как дойдет, что будет! Неужели гостей сзывать будут да песни старые петь!

– Будут, мать моя! Будут. Свахой-то Анна Сергеевна, она же ей и тетка, да и всему делу зачинщица! Она втолкует, а Каргин разве поймет что? Он ведь ровно телок несмышленый. Его всякая проведет.

– В народе-то говорить, поди, будут. Узнает. А и узнает – смолчит. Да еще как бы его на войну не уперли, слыхать, дела наши плохи, все бьют да бьют казаков. В каждом доме, глянь, упокойник аль больной, до свадьбы ли будет.

– Ловкая эта Анна Сергеевна! – с восхищением промолвила есаульша. – Ее на это взять – хват, а не баба.

– Она оборудует. Ну, Матрешенька, бывайте здоровеньки, и то заболталась я, а мне надо арбузы присмотреть, которые поспелее отобрать пора.

– Ну, Маруся! Драла, драла нос-то! Тону-то задавала – на-поди!

– Может, еще люди и брешут.

– А может и неправда, – согласилась хорунжиха, – греха на душу не возьму.

– Ну, бывайте здоровеньки.

– Бывайте здоровеньки, – и хорунжиха, сопровождаемая хозяйкой, вышла с крыльца на пыльную и жаркую улицу Маруся действительно выходила замуж за Каргина, и причиной скорой свадьбы был ее «грех». Как оно случилось – Маруся и сама понять не могла.

Соловьи ли слаще прежнего пели в вишневом саду, воздух ли был ароматный, яблоней ли сильно пахло, Рогов ли лучше казался, слаще ли были его речи, тяжелая разлука перед войной, но только Маруся сдалась на красивые речи, сдалась на льстивые увещания, да и не много она понимала… Она поняла только три месяца спустя, когда пришло с командой раненых лейб-казаков известие, что Рогов убит наповал, и тогда-то с ней самой произошла перемена.

Веселая Маруся загрустила, затосковала и в один из душных летних вечеров пошепталась с Анной Сергеевной. Анна Сергеевна в ужас пришла, но не сробела. Она разбранила девушку, даже побила ее сгоряча, Маруся все перенесла, теперь она поняла, что начинается что-то ужасное, позорное, за что лошадям хвосты режут. И отчаяние напало на нее, но не надолго. Не такова была Маруся, чтобы долго печалиться! Странное дело, то, что она будет матерью, наполняло ее сердце радостью и гордостью. Притом же Анна Сергеевна нашла и исход неловкому положению. Что Каргин – казак несмышленый, это знала и Маруся, обмануть его легко… Но… но ей тяжело было воспользоваться наивностью своего друга, своего Николеньки, и пустить на его дом худую славу.

Одно время она даже совсем отказалась.

– Пусть будет так… – сказала она тетке, усиленно помешивая сироп в медном тазике.

– То есть как это так? – ядовито спросила Анна Сергеевна.

– Ничего пусть не будет, – молвила Маруся и усмехнулась простой и доброй усмешкой.

– Ничего не будет! Ишь ты! Вширь не по дням, а по часам растешь. Здорового казака сделаешь, а не ничего.

– Я не про то, тетя! – сконфузилась Маруся. – Пора вишни класть?

– Нет, погоди.

– Да уже тянется, тетя.

– Тянется, да не так, ты помешивай, не ленись.

– Я хочу казака. Пусть такой здоровый бутуз будет, толстый, мягкий… Я его сама бы и кормила, – и Маруся оглянула свою высоко поднявшуюся грудь.

– Как же без отца-то будет?

– Так ведь отца убили.

– Нельзя так, Маруся. Вот теперь сыпь ягоды-то – время.

– Но, тетя, мне жаль Николая Петровича.

– Чего его жалеть-то. Если бы силком его гнали, а то сам просит и торопит-то сам. Да и не поймет он ничего.

– Как не понять, тетушка. Это всякий понимает.

– Ну, поймет, за косы оттаскает, больше того не будет. А все грех прикрыт.

Замолчали обе. Жаркое августовское солнце обливало их чистые белые платья. Маруся со спутанными, упрямыми волосами на голове, с добрыми серыми глазами, была все так же прекрасна. Даже эта роковая задумчивость шла к ней… Она вся ушла в медный тазик, поставленный на маленькой печурке в центре ягодного сада, и глядела, как медовый сироп краснел от ягод и ягоды разбухали и становились больше и больше.

– Разве грех любить, тетя? – тихо спросила Маруся.

– Любить можно только мужа! – наставительно и едко ответила старуха.

– Тетя, ведь мы были женихом и невестой.

– А не мужем и женой. Ты, мать моя, не оправдывайся, кабы отец-то был тут да узнал, в живых тебе бы не остаться! Спасибо, отец Павел, принимая во внимание тяжелые нынешние обстоятельства, согласен венчать без родительского благословения, а то было бы сраму на весь город.

– Тетя, я все-таки не понимаю…

– Молчи, дура. Зря не болтай пустяков. Книжек начитаешься – и пойдешь болтать вздор. Теперь доболталась, так хоть молчи, по крайней мере…

– Тетя! – раздался молодой, веселый голос. – Можно войти? Анна Сергеевна…

– Иди, иди, дружок.

Каргин вошел.

– Что рано теткой звать-то стал. Женись прежде, а там и зови, – ласково сказала Анна Сергеевна, целуя его в висок, в то время как он целовал ей руку.

– Женюсь, тетушка, я на днях… Вот бы только Успеньев пост прошел, а там и женюсь. Варенье варите, Марья Алексеевна? – любуясь на раскрасневшееся личико невесты, молвил Каргин.

– Да вот за вишни принялись, а потом за сливы, там жерделы подоспеют, яблоню особенную, французскую, отец в прошлом году посадил, тоже сварим горшочка два.

– Что же, в наше хозяйство или отцу?

– В наше, – потупившись, отвечала Маруся, и, вдруг вспомнив про свое несчастье, про то, как обманывает она этого бедного человека, так сильно любящего ее, Маруся раскраснелась и вихрем убежала из садика.

– Зачем девку смущаешь, – строго сказала Анна Сергеевна. Ну, садись здесь – она, верно, сейчас вернется.

Каргин сел на маленькую скамеечку и глубоко задумался. Он глядел на темно-синее небо, на верхи деревьев, усеянных плодами и ярко озаренных солнцем, на переплет ветвей, в которых с писком возились красивые щеглята, и думал он свою думу.

До него дошли слухи про роговскую историю, и он слыхал, что Маруся «не того». Глаза его тоже не могли не видеть этого, и мучило это его… Но придет он в сипаевский дом, глянет на него, широко раскрыв серые глазенки, Маруся и зажжет все в нем, сладостным волнением зажжет, и забудет он черкасские сплетни.

Маруся вернулась серьезная, задумчивая, с опухшими от слез глазами и молча уставилась в закипавшее варенье. Она внимательно подымала ложку вверх, смотрела, как тянулся сок, любовалась, как он искрился на солнце, прозрачный и красивый, и вся ушла в хозяйственные заботы. За ними горе у нее скоро забылось.

– Ну что, Николенька, из армии пишут?

– Из армии? Плохо, тетя. Мы отступаем дальше И дальше. Казаки знатно дрались двадцать шестого июня под Миром. Пишут, много пленных побрали. Награды большие вышли. Петя Коньков орден Святой Анны третьего класса получает.

– Ну, слава Богу. Может, за войной-то и забудет свою балетчицу, а то… – и вдруг осеклась. А чем ее Маруся лучше балетчицы? У балетчицы-то хоть дети не родятся… А тут… Ну, наделали позора. Впрочем, что тут такого? Редкая девка не согрешит, и уже лучше до брака, чем потом-то, как все с чужими мужьями живут. Ах, жизнь, Жизнь… Да и как не путаться молодайкам, тоже и в их положение войти надо. Мужей-то за походами много ли видят они?!

– Мне станичник раненый сказывал, дюже храбрый казак Коньков!

– Петя-то! Еще бы! Он и в те войны страху не знал. На него нет ни смерти, ни ран, сильно решительный казак.

– Сказывал, коня славного добыл у француза, своеручно, говорил, офицера ихнего зарубил.

– А вы бы зарубили офицера, Николай Петрович? – спросила просто Маруся.

Анна Сергеевна радостно посмотрела на нее.

«Отошло, значит, если задевает».

– Не знаю, Марья Алексеевна. Зарубить-то оно, конечно, можно – только грех это.

– Грех?! – протянула Маруся. – Что это вы? Да неприятеля никогда греха нет убить. Он веру христианскую поганит, он церкви в конюшни обращает – он, одно слово, враг. Нет, по мне, это славно и красиво для казака, когда он много убьет неприятелей.

– Ведь и у них, у неприятелей-то этих, могут быть жены, дети, невесты.

Вспыхнула Маруся.

– А не дерись. «На зачинающего Бог», а они зачали. Правда, тетя, – продолжала Маруся, – какой молодчик Коньков?

– Петя-то, племяш мой? Да я в него, как девка, влюблена. Красивый-то да ловкий какой, джигитует-то как важно. Перехват-то какой тоненький, у другой девки такого не будет.

– Мне, тетя, – вдруг сильно покраснев, сказал Каргин, – слова два надо поговорить по делу наедине.

Забило тревогу сердце Маруси. Вспыхнула она вся. Смутилась и Анна Сергеевна. На что уж смелая была.

– Пойдем, дружок, в горницы.

Однако тревога была напрасная. Каргин и не намекнул даже про роговскую историю. Он договаривался о дне и назначили десятое сентября. Потом пошли разговор о деле. Анна Сергеевна не утерпела, чтобы не похвастать Марусиным приданым, и пошли перечисления лошадей коров, быков, волов, овец мериносовых и овец простых, овец шленских, овец русских, десятин пахотной земли, десятин под лесом, под пшеницей, луговой и прочее, и прочее. Каргин слушал со скучающим видом, а сердце его рвалось скорее к полной и пышной Марусе. Наконец, он вырвался, простился с Анной Сергеевной и пошел было в сад, да вдруг повернул назад и, выйдя из дома, тихо побрел к себе.

Он проходил через оружейную, вспомнил, как на Рождестве лежал он в ней больной после выпивки, смутился чего-то и пошел в свой дом.

После назначения Каргина командиром полка все перевернулось в их доме. И «письменюга»-то не в большом порядке держал его, а с отъездом его при молодом барине Николае Петровиче все расползлось по швам. Каргин был неряхой дома. Мать его, Аграфена Петровна, взятая отцом из простых казачек, лежала вечно больная в своей горнице на лежанке, на печи. Она читала с грехом пополам Псалтирь и Четьи-Минеи, молилась и плакала, принимала странниц, убогих людей и новочеркасских сплетниц. Сына своего она любила до болезненности, мужа боялась, и, хотя Каргин никогда ее даже и не побранил, она все боялась, что он ее побьет когда-нибудь.

Николай Петрович прямо прошел к матери. Окна были занавешены, и в небольшой комнате, почти сплошь заставленной киотом с образами и с теплящейся перед ним лампадкой, в комнате, в которой пахло жильем, деревянным маслом, ладаном и еще каким-то особенным крепким запахом, который только и бывал что в старину, свернувшись в комок, лежала старуха. Лицо ее было расстроено, она недавно плакала.

– Здравствуй, Николенька, здравствуй, сынок мой родной.

Николай Петрович поцеловал свою мать.

– Что, мачка, чистят мне половину, что в сад выходит?

– Ох, Николенька, погляди сам. Мне где же досмотреть.

– Смотрите, мачка.

– Николенька, – повернулась к нему старуха, – родненькой мой… Нехорошее такое я про нее слыхала. Каргин нахмурился.

– Мало ли вздору в народе брешут.

– Болезный ты мой, на правду похоже. Ведь была она невестою-то красного, что к нам приходил.

– Ну? – сердито хмурясь, крикнул Каргин.

– Так видали, ох, сынок мой болезный! Видали, как через тын перелезал он к ней и целовал ее…

– Я вам, мачка, довольно говорил, чтобы вы мне сплетен не передавали, что ваши ведьмы разносят. Я сказал, так и будет!

И в этом решительном, суровом «я сказал, так и будет» сказался не молодой, застенчивый, болезненький Каргин, а сказался старик, «письменюга» Каргин, что в болезнь упрямством своим загнал жену, что так и не допустил сына своего поступить в полк.

– А сплетням-бабам вашим передайте, что если я хоть одну здесь увижу – плетьми разогнать прикажу!

– Ох, Николенька! Ох-ох-хо! Горестный ты мой! Чует мое материнское сердце, что будут у наших лошадей хвосты резаные, а конь твой будет лысый[50]50
  Лысая лошадь – признак рогатости женатого казака.


[Закрыть]
, – причитала старуха.

Минувшая вспышка гнева у Николая Петровича сейчас же прошла, и он ухаживал и утешал свою мать, приносил ей арбузного сока и семечек и до ночи возился со старухой.

XVIII

Ты отворяй, матушка, ворота,

А вот тебе невестка молода…

Казачья свадебная песня

Тихо, торжественно тихо на Старочеркасском кладбище. Грустно поникли плакучие березы и ивы, ласково кудрятся дубки, краснеет своими ягодами калина и рябина. В беспорядке разбросались по нему деревянные кресты, каменные плиты с витиеватыми эпитафиями, могильным холмики, обложенные дерном, и просто бугры и возвышения. И много казаков, еще более казачек лежат глубоко под родной землей, и ничто не нарушит их покоя.

Защебечет робко птица, пропоет короткую песню и смолкнет, испуганная могильной тишиной, и опять покой, опять тишина. Налетит стая черно-сизых галок, покричат, погуляют и пошли далее к городу – и тихо среди казацких могил.

Солнце садилось красное и яркими огненными лучами озаряло ограду и клало блики на кресты и стекла кладбищенского храма.

Природа засыпала. Слышался где-то далекий стук арбы, и обрывок недоконченной песни широким размахом пронесся по воздуху и вдруг стих, забравшись высоко-высоко. Ласточки реют над землей и с слабым писком гоняются одна за другой; пахнет в воздухе смолой, и вдруг сразу пронесет этот запах, и сильнее станет мощный аромат степи, цветов и трав.

По пыльной, выжженной солнцем, с заросшими травой колеями, дороге быстро идут две женщины. Одна – молодая, полногрудая, красивая, с добрым и пугливым выражением во взоре, другая – старая, в черном кубелеке, седая и сморщенная. Это шла, соблюдая заветы предков и исполняя стародонские обычаи, Маруся со своей няней помолиться о завтрашнем свадебном дне на могилах у предков. Вот подошли к ограде, и таинственная тишина охватила их. Маруся побледнела и шепотом сказала няне:

– Страшно!

– Еще бы, мать моя, не страшно. День особенный, таинство великое. Бывали, мать моя, случаи, что родители вставали из гробов и благословляли или проклинали своих детей…

– А упыри, няня?

– Нет, упырей здесь нет. Здесь упыря не похоронят.

– Но ведь бывали случаи?

– Бывали, конечно, бывали. Но только упырь нас не тронет. Упырь любит пить невинную кровь.

Кольнули эти слова Марусю, но промолчала она и быстрее зашагала по хорошо знакомым тропинкам. Дойдя до могилы своей матери, она опустилась на землю и припала лбом к холодному камню. Холод камня освежил ее – ей стало легче, и она начала молиться. Вся молитва, где она призывала усопших предков, клялась им сохранить в чистоте данный ею обет, просила от них благословения, предстательства их у престола Отца Небесного, чтобы благословил Он новое поприще ее жизни, казалась ей грубой насмешкой над ее положением, но тем не менее и она ее утешила. В конце молитвы ей стало легче, а когда там, далеко внутри, она почувствовала биение и трепетание новой, зарождающейся жизни, она радостно улыбнулась и, спокойная и счастливая, безбоязненно прошла назад через кладбище и вернулась домой.

И странное дело, при всем сознании своем, что она мать, она ни разу не вспомнила Рогова.

То, что случилось ранней весной в вишневом саду, казалось душным, ничего не значащим кошмаром. Она была женщина, и исполнение величайшего завета женщины ее радовало и беспокоило, и мало заботило ее, как это вышло, но сильно беспокоило ее, как это выйдет. Ей казалось, что будущий ребенок принадлежит только ей, и она начинала радостно прислушиваться к тому, что таинственно совершалось внутри нее.

Маруся не спала эту ночь. Ее волновало ожидание того, что будет. Она знала, что свадьба пойдет по старине, со всеми обрядами, и догадывалась, что разумела Анна Сергеевна, когда говорила, что будут изменения, потому что их дом передовой и приличия соблюдать умеет.

Гостей не должно быть много. Почти все мужчины ушли на войну, во многих домах были раненые или плакали по покойнику, с трудом можно было собрать необходимый поезд.

Не спал в эту ночь и Каргин. Надежда боролась в нем с сомнением и отчаянием. Он слишком много слышал, немногое даже и видел, но… но не верилось ему. Ему казалось, что если бы это было так, то простая, честная, наивная Маруся должна была бы сознаться ему в своем грехе, а раз этого не было – значит и греха не было. По крайней мере, он, Каргин, сказал бы ей все, что было. И то, что невеста его молчала до последнего дня, возбуждало его надежду, с каждым часом переходящую в уверенность.

А если… И тогда ничего. Каргин настолько любил Марусю, что стоял выше этого, и ему это было все равно, но, подобно отцу своему, он не мог вынести лжи и притворства.

С нетерпением ожидал он того часа, когда разрешатся его сомнения и Маруся чистой и непорочной выйдет из этого испытания.

И не один он волновался. Волновалась сваха, полковница Луковкина, есаульша Зюзина, хорунжиха Сокова, весь Черкасск ожидал, чем окончится «нахальство» Маруси и удастся ли ей провести своего недалекого жениха. И если бы не тяжелое время, если бы не как гроза надвигающиеся слухи с верховых станиц о том, что Платов едет на Дон комплектовать новые и новые полки, что русские разбиты под Бородином и Москва взята французом, если бы незакипавшая жажда померяться силами с смелым врагом и не возня по домам, – давно порезали бы хвосты сипаевским коням и подарили бы Каргину лысого жеребца. Но шум брани усмирял страсти, сплетни не производили должного впечатления в домах, где собирали меньших сыновей, пятнадцатилетних казачат, где плакали неутешные матери и проливали слезы вдовы.

На это-то волнение перед войной да на славу сипаевского дома, как дома, на заграничный манер поставленного, и надеялась Анна Сергеевна, когда созывала со всеми церемониями пол-Черкасска откушать свадебного хлеба-соли. Старик Сипаев письменно благословил молодых, а расторопная тетушка Анна Сергеевна решила разыграть роль матери молодой и свахи в одно время. Первую роль она брала на себя, как старшая из родственниц Маруси, а вторую ей надо было взять, чтобы правильно наладить свадебный обряд и не дать пищи злым языкам.

Аграфена Петровна, мать Каргина, несмотря на болезнь, рано поднялась в этот день и отправилась благословить своего сына. Сын, уже одетый, сидел у окна и смотрел на пыльную черкасскую улицу. Долго говорила ему мать. Молодой внимательно и почтительно слушал старуху. По окончании ее речей он нежно поцеловал ее и сказал:

– Я уверен, мамочка, что все так и будет! Если бы было иначе, Маруся сказала бы – она честная!.. Я уверен, и я счастлив!

– В добрый час!

К полудню начали съезжаться гости жениха. Приехал дружко, приехали еще другие молодые люди, и горница Каргина наполнилась толками про войну. Большинство казаков пошило себе обмундирование, и красные, желтые и синие лампасы пестрели в толпе. Действия Кутузова беспощадно критиковались. «Мы-де да мы», – слышалось ежеминутно, и совет молодежи решил наступать на Наполеона во что бы то ни стало. Хвастались оружием, и «волчки», настоящие генуэзские клинки, персидские и турецкие сабли со звоном вынимались из ножен. Пробовали рубить медную монету, разрубили стул в комнате Каргина, пошвыряли его книги на пол, говоря, что по нынешним временам все это вздор, недостойный казака, об Марусе почти не говорили, намеков не было никаких, и Николай Петрович совершенно успокоился за свою Маню. Он оживился, рассказывал, что он прочел про войну, что ему писал отец, и восхвалял Платова.

– Да, наш Матвей Иванович – это, можно сказать, голова, он один умнее всех.

– Но Багратион, – заметил кто-то в стороне, но его зашикали:

– Что Багратион! Если бы он был умен, давно бы побил француза. Бабы и отцы наши били, чего же он церемонится.

– Слыхали, атаманы-молодцы, Каргальницкая станица целиком пошла: и старые, малолетки двенадцати лет и те тронулись – мы, говорят, хоть прислуживать будем, пока вы будете драться.

– Это дело. Да ведь и Грушевская и Каменская также все идут.

– Так что же, атаманы-молодцы, неужто мы, старочеркасские станицы, не тряхнем славу Тихого Дона и не тронемся все напрямки под Москву поработать во славу донского оружия?

– Двинут-то двинут, только не все: молодожен останется.

Вспыхнул Каргин, но промолчал. Теперь, когда Маруся доставалась ему, ему не хотелось подвигов бранных, из которых редкие возвращаются, не хотелось также покидать молодую жену.

Дружко, товарищ Каргина по окружному училищу, урядник новоформировавшегося Лащилинского полка, подошел к жениху и сказал:

– Ну, пора.

– Пора, идем к мачке – сказал Каргин и побледнел.

Теперь, когда все так отлично налаживалось, он боялся одного – чтобы мачка по простоте душевной не выдала и не наговорила чего-нибудь зря на Марусю.

Но все прошло благополучно. Старик Зеленков, дед Николая Петровича по матери, заменявший «письменюгу», и толстая Аграфена Петровна благословили драгоценными образами в богатых окладах молодого, потом благословил его и крестный отец, старик Денисов, одноногий полковник, весь усеянный орденами, священник прочел молитвы, и жених в сопровождении товарищей верхом поехал в дом невесты. У крыльца собралась толпа любопытных, преимущественно казачек. Там шли толки, говорили «за» и «против»; казачат, что сбежались сюда, в пестрых рубахах и старых папахах, занимали болыше убранные коврами бланкарды и возочки, приготовленные для свадебного поезда.

Поезжане соскочили с седел, хлопцы-вестовые и дядьки разобрали лошадей, и все направились в богатую сипаевскую гостиную. Помолившись на образа, Каргин, ведомый дружком, прошел к переднему углу. Там, вся закутанная кисисеей, в пышном, по-петербургскому сшитом платье, усеянном фдордоранжами, сидела невеста. Рядом с ней сидел Лотошников, мальчик семи лет, в красной рубахе, опоясанной серебряным кушаком.

Лотошников держал в руке плеть, «державу», и со смехом отгонял дружка.

Молодой лащилинский урядник со снисходительной усмешкой, показывавшей, что «оно, конечно, обряд соблюсти надоть, только все это пустяк один и дикость нравов», засунул руку в карман широких шароваров и стал доставать оттуда пряники и орехи.

Лотошников внимательно смотрел любопытными глазенками на лакомства, ударил плетью по шароварам дружка и, детски картавя, говорил:

– Не хочу! Убирайся прочь, не отдам сестрицу.

– Ну а я вот что дам! – доставал урядник мятного конька.

– Не надо! Сестрица лучше.

Стоявшие кругом и притворно плакавшие женщины в богатых парчовых и шелковых нарядах с любопытством присматривались к мальчику, многие улыбались, а мать, Лотошникова восхищенными глазами смотрела на своего Лешеньку.

– Ну а вот хочешь казака? – достал дружко деревянную куклу.

Игрушка прельстила мальчика, он протянул было руку, но быстро отдернул:

– Не-е, не хочу! Сестрица живого казака сделает, а это ненастоящий.

Кое-кто фыркнул. Бледная молодая вспыхнула, и слезы выступили на ее красивых глазах. Но она скоро оправилась. Она готова была все перенесть, она знала, что сегодняшний день будет для нее днем самой ужасной пытки, и она решилась перенесть все испытания ради того нового чувства, материнской любви, которое, вспыхнув в ней, разгоралось все сильнее и сильнее и погашало и стыд перед людьми, и жалость к безвинному жениху.

Дружко, чтобы замять эту неприятную минуту для невесты, которая ему очень нравилась, быстро сунул куклу в руки Лотошникова, отнял у него плеть, передал ее жениху и усадил его рядом с невестой.

Женский хор разом грянул свадебную песню:

 
Татарин, братец, татарин,
Продал сестрицу за талер…
 

И снова начались рыдания сильнее прежнего. Невесту, бледную, взволнованную, взяли под руки и усадили в бричку рядом с женихом, напротив сел священник с крестом и дружко. В предшествующий экипаж сели сват и сваха с благословенными иконами, родители остались дома, девушки разошлись по домам, а свадьба, предводимая вожатым, понеслась по пыльным черкасским улицам.

Встречные казаки и мужики снимали шапки перед сытыми, разубранными лентами, цветами и бубенцами конями и с удивлением смотрели вслед.

Свадьба в такое тяжелое для Руси время казалась чем-то неуместным. Иные спрашивали: почему играют свадьбу теперь, и, получив ответ, говорили: «Да надо, так надо» – и задумывались.

Всю службу Маруся стояла потупившись, она почти не молилась, да и не до молитвы ей было. С трудом, вся раскрасневшись, целовалась она с женихом, с трудом ходила вокруг аналоя, сопровождаемая статными молодыми хорунжими. Когда же, по совершении таинства, Анна Сергеевна сняла с невесты шапку и на паперти при всем народе расчесала ей голову по-женски, убрала в две косы и, обернув около головы, надела повойник, Маруся расплакалась. Женщины сочувственно отнеслись к ее слезам, и это еще более успокоило Каргина. Он знал, что у женщины первый враг – женщина, и боялся их ядовитых насмешек.

На пороге каргинского дома Аграфена Петровна и седой бородач Зеленков встретили молодых с хлебом-солью, осыпали хлебным зерном, деньгами, орехами и пряниками, чтобы новая чета жила в избытке и счастии, и ввели князя с княгинею с музыкой в комнату.

Скрипачи-жидки, два-три старых казака, хохол-бандурист и несколько дудок ловко сыграли модный польский, и все стали рассаживаться за стол. Анна Сергеевна и тут показала свое уменье; больная, робкая и нерасторопная Аграфена Петровна совсем отдалась в ее распоряжение, и, надо отдать справедливость Марусиной тетке, стол молодых был убран на славу. Громадные индюки и гуси, поросята и утки, на диво откормленные самой молодой, аппетитно дымились на снежно-белой французской скатерти. Вперемежку с кувшинами цимлянского, выморозок, меду и нордеку стояли бутылки рейнских и итальянских вин.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации