Текст книги "Атаман Платов (сборник)"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
Глава XIX. Предупрежденный бунт
Все начинало, казалось, принимать мирный вид, как вдруг разразилась гроза. Помню, как сейчас, тот день. Я собирался после обеда и короткого отдыха идти в класс, как меня позвал в свою комнату есаул Илья Прокофьевич.
– Сейчас был у меня мой вахмистр, – начал он серьезным тоном, – и доложил скверную вещь. Вчера несколько казаков сидели в духане, когда пришли туда четыре сапера. Слово за слово, разговорились… И можете себе представить, что сказали ваши саперы?.. Сперва обиняком, а потом и прямо они заявили казакам, что в эту ночь собираются перебить всех своих офицеров. – Если вы, казаки, помешаете, перебьем и вас, – грозили саперы. – Ежели-де ночью услышите выстрелы, то не выходите из своего двора, а то худо будет. Нас две роты, да команда, а вас всего сотня…
Меня как кипятком ошпарило.
– Да не может быть! – воскликнул я. – Не может быть…
– Ну! Не может быть… Стану я такими вещами шутить. Что вы… Да и вахмистр мой понимает, что дело-то кровью пахнет.
Я стоял, как ошеломленный.
– Вот скверное дело… Что же, Илья Прокофьевич, предпринять?.. Надо бы сказать командиру…
– Вот я и позвал вас, чтобы посоветоваться, что делать. Казаки не знают фамилий этих сапер. Никогда их не видали раньше. Один такой красивый, нарядный, с тремя басонами на погонах.
– Сам фельдфебель первой роты, – подумал я.
– Небольшого роста, чернявый, – продолжал описывать сотенный, – с красивыми белыми зубами…
– Фельдфебель, сам фельдфебель первой роты, – уже громко произнес я, – несомненно он… Но как это возможно? Отличный фельдфебель…
– Другой, – серьезно продолжал сотенный, – плотный мужчина, широкоплечий, круглое красное лицо, русый. А еще двое так себе, незаметные.
– Да что они пьяные были, что ли?
– Нет, хотя пиво пили и казаков угощали… И вот такое выпалили. Казаки не хотели было сперва ничего говорить об этом, но потом испугались и доложили вахмистру. Тот, ни слова не говоря мне, назначил сейчас же взвод на дежурство на всю ночь, а сюда прислал пять казаков, всю ночь на кухне дежурили. Не у вас на кухне, а у моих хлопцев. Ночью казаки выходили и видели, как несколько сапер подходили к сотне, очевидно, посмотреть, что делают казаки. Увидели вооруженных казаков и ушли…
– Теперь и я боюсь молчать, – сказал Илья Прокофьевич после небольшого раздумья. – Боюсь, как бы и впрямь чего-нибудь не случилось, потом беду не расхлебаешь… Нужно докладывать начальнику гарнизона – Киселеву.
– Хорошо, пойдем к нему, он уже встал и сейчас уйдет в канцелярию.
Сотенный повторил Киселеву то же, что рассказал и мне. Киселев сидел, и длинное его лицо с выцветшими глазами ничего не выражало. Он думал. Я не заметил в его глазах ни испуга, ни волнения.
– Очень возможная вещь… – проговорил он наконец. – У нас в позапрошлом году летом, в лагерях, тоже собирались вырезать всех офицеров, но ограничились тем, что изрубили топором лишь одного… Он спал в своей палатке, а остальные офицеры, частью были по домам, частью у прикомандированных пехотинцев, где заигрались до поздней ночи в карты. Это и спасло многих. Убийцы долго, видимо, ждали их, но не дождались и зарубили лишь одного. Искрошили в капусту. В Дышлагаре у самурцев тоже хотели перебить офицеров. Убили командира, ранили многих. Поветрие такое теперь революционное. Потачек тоже много дают. Если бы первый бунт задушили бы так, что по всей России страшная весть пошла, все бы и кончилось.
Лицо Киселева осветилось непреклонной волей, глаза засверкали.
– Пусть попробуют!.. Уверены ли вы, Илья Прокофьевич, в своих казаках? – спросил он сотенного.
– Совершенно уверен, господин полковник.
– Прикажите людям быть наготове. Если услышат выстрелы, пусть одна полусотня бросается к первой роте, другая ко второй роте. Пусть немедленно откроют самый беспощадный огонь по бунтарям. Возьмите с собой и сюда опять человек шесть надежных казаков, да мы сами приготовим револьверы… Пусть пробуют… То, что вы доложили мне словесно, немедленно донесите секретным рапортом.
– А вы, – обратился полковник Киселев ко мне, – предупредите всех господ офицеров, – секретно понятно, – чтобы были наготове… А так, что Бог даст… Теперь же и виду не подавайте о случившемся.
Я немедленно пошел к командиру I-ой роты, штабс-капитану Селунскому. Он был уже в роте. Князь Вачнадзе и Ананьин занимались с ротной школой под навесом. Вся рота сидела на словесности. Я сказал Селунскому, что мне нужно поговорить с ним по секрету, и мы, обогнув здание, пошли по дороге в деревню. Селунский встретил недобрую весть без особого удивления. Его энергичное лицо нахмурилось и глаза сверкали.
– Меня это нисколько не удивляет, – сказал он. – Я знаю, что рота недовольна мною. Это пустяки… А вот мои офицеры, Вачнадзе особенно, сильно подозрительны. Кабы не от него все пошло. Улик пока не было… Это первый случай, и за него нужно взяться как следует. Надо вычистить всю мерзость вон, иначе и впрямь произойдет бунт.
– Стоит ли предупреждать этих господ, – сказал он, намекая на жителей своего флигеля. – Там все либералы. Я глубоко уверен, что это их уроки, Вачнадзе, Ананьина, может быть, даже князя Гурамова. Во всяком случае, вам ходить туда нечего. Вы никогда не были в нашем флигеле, не надо и теперь ходить: обратят внимание. А я не хотел бы, чтобы солдаты заметили, что мы узнали об их заговоре. Было бы даже хорошо, если бы они попробовали выступить. Это, может, будет стоить жизни некоторым из нас, но зато исцелит батальон от проклятой заразы.
Мы уже подходили к роте. Вдруг из-за забора высунулось чье-то лицо, тотчас же спряталось и громкий крик: «штабс-капитан Селунский сволочь!» – огласил воздух.
– Это во второй раз, – заволновался Селунский. – Это второй раз! И это солдаты! Рвань каторжная какая-то, а не солдаты… Там дневальный должен быть… Он почти бегом поспешил к роте. Дневального во дворе не оказалось, он ходил в казармы, этим и воспользовался кто-то из сапер, следивших, очевидно, за нами.
Селунский однако не выдал своего волнения и сделал вид в роте, будто ничего не случилось. Фельдфебель-заговорщик распоряжался, как всегда, спокойно. Я внимательно посмотрел на него и ничего не мог заметить по его лицу.
В этот день я не пошел в классы, а вернулся домой. Я был очень встревожен. Бунт, могут перебить, – думал я. – Ну и дожили до денечка. А все проигранная война, да свободы… Революционеры да агитаторы проклятые… Долго ли свернуть башку солдату. Каждый из них в отдельности хорош, а в толпе не помнит, что делает. Стадное начало захватывает всех.
Если бы не казаки, то, наверно, бы уже всех офицеров изувечили… А потом сами же разбежались бы по горам и были бы перебиты татарами и армянами. Глупые люди – опасные люди! Нужно будет приготовить ружье и револьвер. Во всяком случае, нужно отстреливаться до последнего, – так думал я в тот день. Живым в их лапы даваться нельзя, еще издеваться начнут.
Молчанов встретил весть очень нервно. Так и подпрыгнул.
– Пусть только сунутся… Угостим так, что чертям тошно станет.
– Да ведь они попрут толпой, – сказал я, – штыками бить начнут.
– Ничего подобного, – самоуверенно заявил молодой. – Я видел эту сволочь революционную еще юнкером. Несколько выстрелов, и они бегут во все стороны. Побегут и эти. Они только болтать горазды. Казаков побоятся, а на свою сторону им казаков никогда не перетянуть. Однако все же какая сволочь!.. И кто ими руководит? Не иначе, как сам Вачнадзе или его денщик.
Ночь я провел тревожно, хотя не удержался и заснул рано. Среди ночи проснулся. Послушал – все тихо. Утром встал, как всегда, и тотчас же узнал новость: сбежал фельдфебель первой роты.
Через день к нам приехал сам генерал Червинов. Он приказал выстроить первую роту. Тут впервые мы увидели его. Небольшого роста, сухощавый, черный. Один взгляд на его лицо показывал, что этот человек шутить не любит. Так и вышло.
– Где ваш фельдфебель? – грозно спросил он подойдя к роте.
Гробовое молчание.
– Убежал мерзавец… Понял, что ему не миновать петли, и убежал. Что же это?!. Собираетесь и дальше срамить свое имя… Кто был с ним в духане, когда этот мерзавец подговаривал казаков на подлое дело?.. Выходи… Я знаю вас… Выходи сами и покайтесь. Не выйдете, – расстреляю! Выйдете, – прощу, и чтобы больше никогда… чтобы никогда я не слышал об этом. Теперь я не хочу срамить ваше имя, а если повторится, или не выйдут, кто был с мерзавцем фельдфебелем в духане, – то будет беда…
Генерал замолк.
И чудное дело. Так страшен был взгляд этих черных глаз, что виновные вышли вперед. Толстый краснорожий отделенный второго взвода и двое сапер.
– Говори! – молвил только генерал.
– Мы, ваше превосходительство, не при чем. Все он, все фельдфебель. Как перед Богом… Он поляк и очень за своих обижался, за Польшу. Офицеры, мол, да начальство Польшу полонило, и он хочет отомстить. Ослабонить Польшу все хотел. Про леворюцию все рассказывал, все эдакое… Мы ничего, ваше превосходительство, как перед Богом… А теперь убег… Мы што, мы ничего… – Заговорщики были бледны и дрожали так, что даже зубы их громко лязгали.
– Слышали? – грозно спросил генерал роту.
– Так точно, ваше превосходительство, слышали! – как один, ответила рота. И тени не осталось какого-либо недовольства. Все изменилось разом.
– Я не предаю этих мерзавцев суду, потому что они сознались. Но, если… Поняли?..
– Так точно, ваше превосходительство, поняли!
– Снять с него нашивки, – показал генерал на унтер-офицера. – Всех трех немедленно отправить в четвертую роту… Тридцать суток усиленного ареста с заменой постановкой под ружье…
– Кто новый фельдфебель?
Вышел вперед старший унтер-офицер Симонов – хохол. Ничего не пивший, но имевший какое-то пьяное выражение лица и глаз. Генерал долго смотрел ему в глаза. Симонов не опустил своих.
– Держи роту в руках! – приказал коротко генерал.
– Слушаюсь, ваше превосходительство.
Симонов выполнил свое слово. Лицо роты быстро переменилось. Это было следствие тяжелого взгляда трезво-пьяных глаз Симонова и еще более его тяжелого кулака.
Генерал Червинов даже не зашел к нам в собрание, а уехал в Хан-Кенды к Вольскому, который в это время был там. Все поняли, что на всякий случай был приготовлен страшный Сунженско-Владикавказский полк. Червинов потом сам сказал, что, если бы виновные не вышли, он обезоружил бы роту и добился бы выдачи виновных. Солдаты поняли это раньше нас и сдались грозному генералу.
Фельдфебель исчез бесследно. Через несколько месяцев от него пришло письмо из Америки. Письмо перехватили. Он писал, что евреи провезли его через границу, дали денег на дорогу и теперь он работает в Америке. Жить можно, а когда узнаешь язык, будет еще лучше… О своей деятельности ни слова…
Не знаю, как на других офицеров, а на меня этот случай произвел самое тяжелое впечатление. Входя теперь в свой класс, я смотрел на учеников, не как на прежних ребят – солдат, а как на тайных моих врагов. Отчего это произошло?.. Отчего раньше в Гродно, где дисциплина была много строже, никому никогда и в голову не могла бы прийти мысль не только об избиении офицеров, но даже о сопротивлении фельдфебелю? Отчего там было так спокойно, так хорошо?..
В казарму раньше входили мы, как в свой собственный дом. Между нами и нашими послушными солдатами была связь самая живая, несокрушимая. Если случалось кому-нибудь из ребят крепко набедокурить, так, что нужно было отдавать под суд, – все офицеры сокрушались о провинившемся. Солдаты тоже боялись суда и часто шли к своим офицерам с просьбой заступиться за виновного.
– Плачет ён, – говорили они, – сознает, что глупостев наделал… Набейте ему морду хорошенько, ваше благородие, – не отдавайте только парня под суд: пропадет…
Помню я, как в Гродно один из наших сапер выпил липшее, загулял, и явился домой без шинели и мундира. Пропил.
– Где пропил? Кому продал?..
Ничего не помнит… Прибежали ко мне и фельдфебель Андреев и взводный Елисеев, привели и виновного и его ближайших начальников. Что делать? Пропил и промотал казенную одежду… Под суд подлеца отдавать нужно…
Смотрю на подлеца, а он весь трясется. Куда такую курицу под суд отдавать? Знаю, что все дело в моих руках. Я был дежурный по батальону: помещу его фамилию в утреннем рапорте и крышка молодцу. А за что?..
– Надурил парень не по злобе, – говорил Андреев, вращая рачьими глазами. – Просто надрался водки, как свинья, и забыл присягу. Морду ему набить по-настоящему следовало да шинель купить, да мундир. Есть у тебя, дурак, деньги, вещи эти купить?
Трясется дурак, весь бледный. – «Избейте морду, – просит, – как следовает быть, в ножки поклонюсь, только не губите, Христа ради… не отдавайте под суд. Сраму-то, что наберусь, родителям что скажу?.. В жисть больше вина не стану пить, вот как перед Истинным! – крестился он.
Ну что делать? Как тут его в рапорт помещать?
– А если он еще и делов натворил, да полиция напишет… что тогда будет? – говорю я. Говорю не по злобе, а чтобы и виновного больше напугать, да и дело обмозговать.
– Это правильно! – замечает и Андреев. – Ты, аспид, не помнишь, чего натворил вчера?
– Как перед Истинным, господин фельдфебель, ничего не натворил, ничего не помню.
– Да где был?
– На Подвальной, у ведьмы, у этой самой. Конпания, значит, вот и я того, значит…
– Сволочь ты, значит! – заключает Андреев, – уж и задам я тебе гону, подлецу. Ваше благородие, обращается он ко мне, дозвольте Елисееву и Модину сбегать туда, может, и найдут мундир и шинель-то.
– Это правильно, только живо. Вот нате сорок копеек на извозчика, махай скорей, ворочайтесь до утра. Да зачем двух-то посылать?
– А как же, ваше благородие, а если придется, значит, задержать с одеждой или иное прочее.
– Понятно… Валяй!
Весь разговор происходил часу в пятом, а к началу утренних занятий Елисеев уже является и сокрушенно докладывает, что ничего не нашел. Пугали они ведьму и полицией, да она ото всего отказалась.
– Нешто можно, грит, всех пьяницов упомнить, что ко мне по ночам лазают. – Говорит только, а сама, подлюга, всех помнит и всеми делами сама заправляет, ведьма проклятая. Под ее началом и жулики состоят, они и раздели-то парня. Теперь одно остается – покупать мундир и шинель.
– Да где вы купите?
– Были бы деньги, а купить завсегда можно, – отвечают саперы. – Те же воряги и продадут.
– А сколько же денег нужно?
– Рубля за три все справить можно, вот только где денег достать?
Это действительно вопрос. По тогдашним временам три рубля была такая сумма, что достать ее было трудно не только у солдат, но и у офицера.
– Хорошо, я дам, – говорю я и даю три рубля из денег солдатской лавочки.
– Посылай купить шинель и мундир, – говорю Андрееву.
– Благодари их благородие, аспид, – шипит фельдфебель, – да убирайся в роту… А уж я тебя по всей форме, подлеца, разделаю.
Купили одежду, набили подлецу морду, как следовает. Спасли от суда и от бесчестия и парня и роту; все так провели, как бы отец для сына своего сделал.
Прихожу домой, смотрю, денщики со всех ног бросаются, наперебой угодить стараются, заботу о моей особе самую нежную высказывают. Чего это они так сегодня заработали?! А немного спустя мой Федорчук не может уже больше удержаться и докладывает, что провинившийся парень плакал в роте и громко Бога молил за мое здоровье.
– Да как и не молить, отлепортовали бы и крышка ему…
Теперь же жизнь пошла другая, – навыворот… Фельдфебеля и унтера уже не начальство, а «шкура». Боятся они теперь своих подчиненных. Прежде они были промежуточной инстанцией между офицерами и солдатами, – и тем и другим близкие, свои.
Разве можно было свернуть головы солдатам раньше при таких фельдфебелях, как Андреев, да взводных, как Елисеев? Вот революционеры, да либералы и принялись травить начальство из солдат. Слово «шкура» было подхвачено обществом, которое свою же армию обливало ядом незаслуженного презрения. Обиделись унтера и ушли в себя. Очень дельно и хорошо определил свое положение в роте новый фельдфебель Симонов, сверхсрочный унтер-офицер еще старого закала.
– Какой я теперь фельдфебель, если за всяким пустяком должен к ротному бегать! Раньше у нас этого и в помине не было. Каждый шел к фельдфебелю. Фельдфебеля и взводных пуще офицеров боялись.
Как молния мелькнуло у меня в голове воспоминание об Андрееве. «Не докладайте фельдфебелю», – просил солдатишка офицера, сделавшего ему замечание. Бежал следом и просил.
– Прежде мы были начальники, – печально говорил новый фельдфебель Симонов, – а теперь мы что… Шкура! – гневно вырвалось у него ненавистное слово. – Шкура!
Глава XX. Одичавшие от воли
Печальные результаты русско-японской войны заставили общество ближе присмотреться к своей армии. В поисках причин поражения горечь и обида направляли людей по ложному пути, к совершенно неправильным выводам. Вместо того, чтобы понять свои ошибки, свою лень, неумение и порочность, общество накинулось страстно и безудержно на власть. Ее обвиняли в неспособности, в бессилии и в злобной реакционности. Общество стало открыто на сторону революционеров и принялось с ними вместе разрушать старое государственное здание. Когда же армия, руководимая офицерами, проявила присущее русскому народу чувство порядка и стала на защиту государственности, – то революционеры и общество еще больше ополчились против офицерства.
Писаки разные писали в таком духе, что солдата, мол, учит больше унтер, а офицер ничего не делает. Писаки не понимали, что дело-то наше много труднее. Вся наша служба, работа и жизнь зиждилась на формуле: «За Веру, Царя и Отечество… до последней капли крови!»
Разве можно объяснить веру? Разве не известно было, что всякая попытка объяснить веру приводит к безверию и к ересям? Что мы смеем объяснить в вере? Какое право мы имеем говорить о Боге?.. Значит, и не болтай попусту. Молись утром и вечером перед иконой, или пой молитвы, стой на вытяжку. Перед Богом стоишь! Кланяйся Ему в землю…
Второе Царь. Можно ли объяснить Царя? Начнешь объяснять, да так запутаешься… Царь для солдата должен быть почти таким же недосягаемым, как Бог. И он будет слушаться его не рассуждая. Самая верная дисциплина.
Зазубрил, что такое есть знамя, и почитай его как святыню, тоже не рассуждая. Начнешь рассуждать и заменишь святое знамя, с изображением креста и лика Спасителя, какой-нибудь красной тряпкой. Это мы уже видали.
Отечество! Защищай его до последней капли крови. Бей врагов внешних и внутренних. Тоже и здесь не много нужно рассуждений. Рассуждения непременно приведут к спорам, да ссорам, к партиям и… Эрфуртской программе. И это мы уже видели.
Вместо того, чтобы улучшить положение унтер-офицерского класса, его стали унижать, сводить на нет. Явилось новое направление и у солдат: нежелание быть унтер-офицером. Добились того, что унтер-офицер стал переходить на сторону солдата. И армия оказалась расколотой.
Офицер далек от солдата главным образом тем, что не живет с ним одной жизнью. Не ест с ним, не спит в казарме, не слышит его разговоров, не делит с ним его досуга. Не ведет с ним задушевных разговоров.
Благодаря же пропаганде это отдаление может превратиться в пропасть. И не только умышленная пропаганда несет это зло. Нет. Также распущенность и болтовня.
А теперь с возвещением «свобод» все стали болтать. Болтает плохие слова дума. Болтают газеты и журналы. Болтают неладное враги внутренние. Доболтались и солдаты. Нужно уходить, Симонов прав, что тоже не хочет оставаться дальше на сверхсрочной службе. И я тоже решил покинуть строй, ставший мне теперь чуждым.
Я отлично понимал, что прежде, чем обучать сознательно солдата, нужно обучить всю Россию. Нужно чтобы каждый, до последнего мужика, был наставлен в школе в вере и в любви к царю и к отечеству… Тогда на этом «фундаменте» можно было бы и выводить узоры по системе наших теоретиков.
А у нас не только обучения всеобщего не было, а никто из представителей власти, ни из русской интеллигенции не задавался даже вопросом о воспитании нации. Не нашлось тогда человека в России, который эту задачу поставил бы во главу угла. Как важнейшую и главнейшую, как жизненную задачу.
Немногочисленные школы попали в руки революционеров. Фундамент рекрута, молодого солдата, был шаткий. Дисциплина ослабла. А разве может существовать хоть какая-нибудь армия без дисциплины? Подумал я, подумал и подал рапорт о командировании меня в С.-Петербург, в военно-электротехническую школу.
Я никогда не был приверженцем кулака и сам не любил этот вид воспитательского воздействия. Как я уже имел случай сказать, среди нас, учеников Николаевского инженерного училища, вообще не было мордобоев. Особенно того времени, до японской войны, когда живо было еще влияние Шильдера и Ивкова, старые традиции, когда еще в стенах родного Михайловского замка веял дух наших предшественников – юнкеров Лескова и Достоевского.
Мне ясно было, что заменять кулак унтер-офицера критикой на него – дело пагубное. Ведь унтер был начальник без особых прав в отношении подчиненного. Чем ему было поддержать свой авторитет? Бегать жаловаться к фельдфебелю? Назначать не в очередь на работы? Делать выговоры? Все ведь это на смех курам: это не для крепкого и сильного народа, стоявшего еще на примитивной, патриархальной ступени. Вот унтера и пускали в ход то, что уважалось народом. Смею заверить, что безрассудства или злобы не было, злоупотребления кулаком не было тоже. Хорошего, работящего и честного солдата не били никогда.
Война опять-таки показала и следующее: наибольший процент потерь несли в своем составе офицеры, за ними унтера. Значит, и те и другие служили по чести. Общественное мнение не поняло даже и этого и, как бешеное, накинулось на них. Плохие учителя… вынесло оно им приговор после неудачной войны. И стало, походя, поносить и ругать их. Дошли до того, что даже самый проигрыш войны переложили на их плечи.
А что могли сделать эти честные слуги Царя и России, когда их посылали в бой по частям? Они безропотно шли и бились, то под Тюренченом, то под Вафангао, то защищая крепость Порт-Артур, которая, к слову сказать, – только в воображении профанов была крепостью. Их, как пешек, двигали и в огонь и в воду. Они не рассуждая, безропотно несли свою жизнь. По старой русской формуле – переносили холод, голод и прочие солдатские нужды… Во имя защиты – Веры, Царя и Отечества!
В последние дни Артура на Высокую Гору приходили солдаты по одиночке, со словами: «умирать пришли за Веру, Царя и Отечество». Приходили добровольно умирать… Пусть приведут подобный пример из жизни другой армии!
Общество не заметило великого подвига своего офицера, унтера и солдата. Глаза общества были залиты злобой, что наполняла прессу тех годов. Общество, глупо повторяя злые слова об армии, обидело не ее, а себя, весь народ свой.
Но злое слово сделало свое дело и поднесено оно было искусно. Вон даже Белков и Святский, чисто русские люди, а служат ему от всего сердца, не умея читать между строками. Не видя, что сами помогают врагам отечества. Эти враги представлялись им друзьями народа.
Ну, и пусть насаждают революцию, пусть ведут народ и армию к бунтам, а я отойду в сторону, в электротехническую школу, – так думал я. Мне было тяжело это решение. Я любил строй, любил солдат, любил армию больше всего на свете. Сколько раз у меня проступали даже слезы обиды, когда я читал несправедливые нападки на нее, бездоказательные, нечестные, злобные нападки. Хорошее, славное, подвижническое не замечалось… А сколько их было, этих подвигов!
Вот матросы, не желающие сдавать миноносец. Они тонут вместе с ним. И уходя в холодную, бездонную пропасть океана, они прощаются с жизнью кличем: За Веру, Царя и Отечество!.. Вот солдаты, тщетно старающиеся удержать вдесятеро сильнейшую армию, переправляющуюся через Ялу. Их засыпают градом снарядов в их жалких окопчиках. Недальновидные политики хотели по обыкновению, – «за пятак да с бархатом», – выиграть войну без расходов от казны. Не давали денег на укрепление позиций. Живым мясом хотели заградить путь врагу. А мясо и впрямь было лихо подготовлено. Не прикажи отступать, и все полегли бы до одного за «Веру, Царя и Отечество».
Общество не поняло ни подвига, ни трагедии офицерской и солдатской души и осудило нас же за Тюренчен, за Порт-Артур и за Цусиму.
Общество напало на свою армию, стало даже радоваться ее неуспехами и безумно кричать: «чем хуже, тем лучше!» Общество стало ругать офицера и солдата, а в то же время рукоплескать иудам-предателям, хлопотавшим за границей, чтобы иностранцы, – упаси Бог, – не дали денег на продолжение войны.
Революционное злое слово полезло всюду. Офицеров, верных присяге и слову дворянина, стали называть черносотенцами, опричниками, палачами народа. И ничего нельзя было поделать. Решительно ничего: клевета на офицера и армию, как ядовитые газы, ползла всюду, смущая умы даже родственников офицеров и находя слабых среди самих офицеров. Простаки – теоретики по Марксу и Энгельсу и прочей их братии – думали, что стоит воцариться конституции или республике с знаменитой трехвосткой: «свободой, равенством и братством», – и все переменится, как по мановению волшебного жезла.
В результате всей травли – хорошие солдаты приуныли, сволочь возликовала. Бунты то и дело вспыхивали то тут, то там… И, однако, все же добиться не могли ничего. Крепок был еще офицер, крепок сверхсрочный унтер и послушно большинство солдат. Знали они, что дай только волю, и одичавшие от свободы толпы зальют кровью всю страну.
Одичавшее от воли общество ничего уже не видело перед глазами и неслось к пропасти, к революции, вслед за своей первой думой. Вот уж к кому были приложимы слова изменника-профессора: Что это? Глупость или преступление?..
Революционеры пришли в неистовство. Бомбы, револьверы, прокламации – работали вовсю. Журналы, один гаже другого, доходили до нас. Естественно, что наше настроение падало. Монархисты все больше чувствовали себя прижатыми в угол. Даже генерал Червинов не наказал ведь в сущности солдат за готовящийся бунт. Наши революционеры поняли это по-своему: не посмел…
Известно, что долгой и настойчивой тренировкой можно приучить даже кошку есть огурцы. Упорными нападками на нашу армию начали приучать и нас к тому, что мы только черносотенцы и опричники. Иной раз даже невольно приходила мысль в голову, а и впрямь не враг ли я своему народу? Может быть, мы мешаем ему идти вперед по пути прогресса, выражаясь высокопарным языком революционеров. Но что же, все эти экспроприаторы, бомбисты, революционеры и прочая левая братия были именно теми водителями прогресса, которого ждал народ?.. Здравый смысл, добрые желания, ложь и глупость так перемешались в одной чашке, называемой общественность, что невозможно было разобраться.
Моя собственная сестра, Леля, учившаяся в Петербурге в женском медицинском институте, студентка значит, и та писала в одном письме, что нахал привязался к ней на улице и шел за ней. – И ни одного городового! – восклицала она патетически, со многими восклицательными знаками. И это в столице… Что же делается в провинции? В следующем письме она жаловалась уже на полицию, что та не разрешила произносить речи на похоронах какого-то социалистического вождя…
Тифлисского полицмейстера, ротмистра Мартынова, ругали на всех перекрестках. Бросали в него чуть ли не каждый день бомбы за ловлю революционеров и тайных типографий. Восхищались бросателями бомб и ругали солдат, которые обстреливали дома с засевшими там революционерами. Восхищались ловкостью экспроприаторов на Эриванской площади и смеялись над конвоем и полицией. Если же что-нибудь угрожало этому самому обывателю лично, даже не его жизни, а удобствам или имуществу, то обыватель громко орал в страхе: «Городовой!..»
Смешно и глупо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.