Текст книги "Мышонок и его отец"
Автор книги: Рассел Хобан
Жанр: Зарубежные детские книги, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Между тем они почти совсем облезли; жалкие остатки меха покрылись плесенью и начали уже прорастать мхом. Усики почернели и обвисли, резиновые хвостики давным-давно потеряли былую щелкучесть, стеклярусные глазки потускнели от ветра и сырости, а от бархатных штанишек остались одни отрепья. Отец так часто промокал, что пружина у него стала совсем тугой, сколько бы её ни смазывали. Теперь он шагал не в пример медленнее прежнего и, толкая перед собой сына, не сводил глаз с монеты, болтающейся на шее мышонка вместе с барабанчиком.
– Эта монета с каждым днём всё тяжелее, – пожаловался он. – И так идти тяжело, к чему ещё толкать лишний вес?!
– Это монета дядюшки Квака, – сказал мышонок. – Может, она принесёт нам удачу!
– Ему она удачи не принесла, – возразил отец. – И вообще, боюсь, что скоро никакая удача нам не поможет. Такими темпами наш механизм износится куда раньше, чем мы научимся заводиться сами.
Белый пар поднимался над тающим снегом; корка льда на пруду истончалась; вода в полыньях дрожала на холодном ветру. Чёрная земля набухала весной; овальные колеи утопали в грязи. Хриплые голоса ворон в восточном ветре прощались с зимой, а вслед за зимою тянулась на север пара канадских гусей. Крики их будто падали с высоты кристаллами застывшего, онемевшего звука – и таяли внизу, на согревающейся земле, растворяясь чистыми, уже негромкими голосами и вестью перемен. И вот гуси спикировали и развернулись против ветра, опустились на пруд и закачались на воде, прилепившись к своим отражениям.
А мышонок всё пятился вперёд по своей овальной колее – тому же старому кругу без начала и конца, только сплюснутому. Он шагал по собственным следам, ведущим в никуда, и больше не происходило ничего – не считая натяжения бечёвки, когда он удалялся от ствола, да громкого треска древесины под ударом топора, когда он поворачивал обратно. Широкое основание осины, испещрённое тысячами зарубок, уже сходило на конус к точке перелома.
– Уже скоро! – объявил Выхухоль. – Наш проект уже совсем близок к завершению. Я рассчитаю, куда должны прийтись заключительные удары Икса, чтобы плюх-тарарах получился максимальным. – Он уныло огляделся вокруг. – И тогда, – добавил он, – может быть, они что-то и заметят.
Как бы то ни было, до сих пор почти никто ничего не замечал. Обитатели пруда и берегов были слишком заняты: они жили и умирали или спали, дожидаясь весны. Только птицам хватало времени наблюдать за проектом Выхухоля: «глянь-глянь-глянь», щебетали друг другу синицы, кардиналы присвистывали от удивления, а поползни, снующие в поисках личинок по стволу осины, только посмеивались: «ха-ха-ха!», когда в холодном воздухе раскатывалось эхо очередного удара.
– Смейтесь-смейтесь, – проворчал Выхухоль. – Скоро я вам всем покажу!..
И пошёл завтракать к себе в нору, предоставив мышатам брести в колее, пока у отца не кончился завод.
– Наверное, и правда уже скоро, – сказал отец. – Мы так долго терпели!
– И тогда – самозавождение, ура! – воскликнул мышонок и осёкся: два тёмных силуэта проступили сквозь белёсый пар, что курился над тающим снегом. То возникая, то скрываясь из виду за чёрными пнями и голыми стволами деревьев, они мало-помалу приближались к мышонку с отцом.
Крысий Хват был весь в рубцах, напоминавших о его недолгой карьере трагика; жалкие отрепья шёлкового халата болтались на его плечах. Он совсем отощал, иссох и, казалось, брёл вперёд уже не по собственной воле, а гонимый мраком всех беспросветных ночей, разрешившихся наконец этим туманным, хмурым утром. Он склонился над колеёй и шёл по следу так сосредоточенно, что едва не столкнулся с мышатами – и только тогда наконец их заметил. Тут он поднял голову, и морда его осветилась улыбкой одинокого странника, после долгой и горестной разлуки вновь обретшего любимых друзей.
Слониха брела еле-еле. Вырвать у неё хоть словечко при свете дня – да и от полуночи до рассвета – было невозможно никакими силами. Она тащилась вслед за хозяином и терпела свой позор молча. Остатки её почерневшего плюша пестрели пятнами ржавчины; её единственное ухо изорвалось и давным-давно уже не слыхало доброго слова, а единственный стеклянный глаз взирал на жизнь с закоренелым недоверием.
– Смотри! – воскликнул мышонок. – Слониха! Мы нашли её, папа!
Никогда ещё он не был так счастлив, никогда ещё не чувствовал себя таким везучим. Он и прежде не сомневался, что мечты его рано или поздно сбудутся, но теперь все оставшиеся трудности и вовсе показались пустяком: и кукольный дом, и тюлениха найдутся непременно, и территорию они себе завоюют, ну и, конечно же, у него теперь будет мама. А потом до малыша дошло, что Крысий Хват пришёл убить их и отнять у них весь этот мир, так нежданно засиявший всеми цветами радуги.
Со слонихой творилось что-то немыслимое. До сих пор она думала только о себе и о том, как несправедливо с ней обошлись, а до мышонка с отцом ей и дела не было. Но эта картина – серое утро, туман, встающий над снегом среди чёрных стволов, усталый мышонок-отец и крошечный сын-мышонок, растерянный, но не простившийся с надеждой, – прорвалась сквозь стекло её единственного глаза и потрясла слониху как ничто в целом свете. Образ мира, полного любви и боли, запечатлелся в её памяти навсегда.
А мышонок-отец молчал, не в силах промолвить ни слова. Возникшие из тумана фигуры вдруг полыхнули так ярко, что на мгновение обратились в оглушающий звук: в ушах у отца зазвенело и загудело, слониха и крыса внезапно разрослись перед его глазами, закрывая всё поле зрения. Слониха стала совсем жалкой и потрёпанной – она давно утратила былую красоту, лишившись глаза и уха, пурпурового чепца и плюшевой шёрстки. Мышонок-отец всё это видел… и не видел ничего: он был сражён, ослеплён исходившим от неё сиянием, огнём, сверкавшим в ней ярче самой новенькой жести, – красотой, неподвластной никаким превратностям судьбы. Защитить её, укрыть от невзгод – вот и всё, о чём мечтал он в этот миг, когда Крысий Хват уже заносил над его головой смертоносный камень. Мышонок-отец встретил свою любовь и готовился встретить смерть.
Крысий Хват вздохнул с неимоверным облегчением: его мир, чуть не рассыпавшийся на куски, опять пришёл в порядок. Привычные довольство и лёгкость опять были тут как тут, и головную боль, с недавних пор донимавшую его постоянно, как рукой сняло. Он шагнул вперёд, поднимая камень ещё выше, но в этот миг любопытство пересилило в нём жажду раздавить наконец этих противоестественно живучих заводяшек.
– Вот оно, значит, как! – ухмыльнулся он. – Зимние виды спорта, значит? Чем же это вы тут занимаетесь? Ума не приложу… Ну и ну! – вырвалось у него. – Хотите повалить дерево?! Да оно ж огромное! Вы хоть представляете себе, какой будет шум, когда оно рухнет?! И сколько, по-вашему, вы с ним ещё провозитесь?!
– Теперь-то какая разница? – прошептал отец.
– Нет уж, я хочу своими глазами увидеть, чем это кончится! – воскликнул Крысий Хват. – Давайте-ка малость ускорим дело. – Он отбросил камень, схватился за бечёвку, привязанную к руке мышонка-отца, и со всех лап припустил по колее, волоча мышат за собой. Топор ударял по стволу всё чаще и чаще, и звонкие отголоски катились через пруд к дальнему берегу.
Судорога дрожи пробежала по серому стволу осины до самых верхних веток, чернеющих на фоне неба. Медленно поначалу, но всё быстрей и быстрей ствол кренился к земле с оглушительным треском, и вот последние волокна, соединявшие его с основанием, разорвались, и дерево рухнуло.
Выхухоль собирался направить последние удары топора так, чтобы дерево упало в воду, никому не причинив вреда. Но предоставленная воле случая, осина зацепила в падении дерево повыше, разбитое молнией, а оно в свою очередь сшибло древнего великана, гнившего у самой кромки воды. Одно за другим деревья обрушились с грохотом, и последнее, повалившись прямиком на бобровую запруду, разнесло её вдребезги. Брызги колоссального «ПЛЮХ!» взметнулись до небес, сучья и ветки полетели во все стороны, как спички, и воды пруда, вырвавшись из оков, хлынули в долину.
Почуяв, как вода уходит из-под лап, канадские гуси взвились, отчаянно замолотив крыльями. Бобры высыпали из хатки и, вынырнув из-под вороха веток, оценили ситуацию вмиг.
– Пруд уходит! – закричали они. – За ним, ребята!
– Прощай, школа! – вопили Джеб и Дзеб, задом наперёд уносясь на пенном гребне навстречу приключениям.
– Конец света! – в панике пищали рыбки.
Знаток прикладной и чистой науки, мирно завтракавший в своей норе, почуял, как содрогнулась земля. Светлячки погасли от ужаса; кое-как пробившись сквозь груды хлама, Выхухоль выбрался на свет. Тучи разошлись, утренний туман рассеивался под лучами солнца. Нежный запах весны стоял в воздухе. Выхухоль окинул взором широкий простор зловонного ила, сора и спутанных водорослей по берегам узенького, едва заметного ручейка. Пока он стоял и вертел головой, пытаясь понять, куда же подевался пруд, подоспела сойка.
– Какие новости? – крикнула она с высоты.
– Почемужды Как равняется Что, – пробормотал Выхухоль, обведя лапой картину опустошения.
– Пруд минус Плотина равняется Грязь! – передразнила сойка, проносясь мимо. – Тоже мне новости!
6
Крысий Хват вовремя отпустил бечёвку, но мышонок с отцом были к ней привязаны. И когда верхушка дерева ударилась о землю, бечёвка перехлестнулась через комель и отца с сыном зашвырнуло далеко по ту сторону пруда, в набегающую волну разлива.
– Стойте! – взвизгнул Крысий Хват, но было поздно. На какой-то миг всё его существо содрогнулось от муки. Он понял, что сейчас опять их упустит, и жизнь внезапно показалась ему пустой и скудной, бессмысленной до странности.
Слониха стояла лицом к пруду, и взор её единственного глаза был прикован к точке, откуда только что исчезли мышонок с отцом. Судорожные, неудержимые всхлипы сотрясали её тело, пружина разрывалась от горя. Крысий Хват завёл её, и, всё ещё плача навзрыд, слониха побрела за ним следом обратно на свалку.
Хват не сомневался, что заводяшки камнем пошли на дно стремительно мелеющего пруда и погребены под заносами ила навеки. Но вышло так, что отец с сыном угодили в сетку переплетённых веток, оставшихся от запруды, волна подхватила их и, как на плоту, увлекла за собой в долину.
По горло в воде, мышонок с отцом мчались среди обломков и щепок вниз по течению. Пятна света и тени, деревья, коряги и камни мелькали у них перед глазами, как в калейдоскопе, а ледяная вода то и дело захлёстывала их с головой. Проносясь через стремнины и натыкаясь на отмели, минуя головокружительные излучины, отец с сыном одолели весь путь до следующего пруда, во многих милях от того, где рухнуло дерево, – и тут ручей наконец замедлил свой бег.
Но и этот пруд вышел из берегов под натиском могучей волны и хлынул на окрестные топи. Плот закружился в водовороте, счастливая монета натянула шнурок и потащила мышат на дно. Ещё мгновение барабанчик из ореховой скорлупки удерживал их на плаву, но затем соскользнул с шеи малыша. Волны сомкнулись над ними, и отец с сыном погрузились во тьму следом за поблёскивающей сквозь толщу воды монетой.
Осколки деревьев и неба застыли снова в зеркальной недвижности, нарушаемой лишь медленной зыбью от барабанчика, покачивающегося на воде. А под неспешно расходящимися кругами, в тягостном смраде тьмы, затонувших ботинок и бутылок, колышущихся водорослей и гниющей листвы, мышонок с отцом воткнулись в донный ил вверх тормашками.
– Что случилось? – спросил мышонок, и слова его пузырьками поплыли вверх, сквозь жидкую грязь и мутную воду.
– Ты еще спрашиваешь! – воскликнул отец. – Почемужды Как равняется Что! Это и случилось. И вот мы здесь – и ни на шаг не ближе к самозавождению.
– И слониху мы опять потеряли, сразу как только нашли! – добавил мышонок. – Даже поговорить с ней не успели!
Отец не ответил – только грязь отозвалась раскатистым бульканьем на его долгий вздох.
– Заблаговременность!.. – прогудел и отозвался дрожью в глубинах ила другой голос, тяжеловесный и тягучий, как рокот гравия, ссыпающегося из жестяного ведра. – Заблаговременность в значении досрочного пробуждения, – пояснил он. – Смотри выше. Пробуждающийся осмысляет непрерывность телесного существования Я ЕСМЬ. – Голос приближался. – Осознаёт аппетитные аспекты того, ЧТО ЕСТЬ. Наглядно видимого. – КЛАЦ! Острый роговой клюв сомкнулся на одной из ножек мышонка-отца. – Взять на заметку, – добавил голос. – Цит. соч. Несъедобно.
– Вытащите нас из грязи, пожалуйста, – пробулькал отец. – И перестаньте гнуть мои ноги.
– Раз вы способны говорить, значит и способны быть съеденными, – заключил голос. КЛАЦ! Клюв раскрылся и снова защёлкнулся на ноге отца. – Сравни, – пророкотал голос. – Там же. По-прежнему несъедобно. Что ж, тогда побеседуем.
– О чём можно беседовать, торча головой в грязи? – возмутился отец.
– О чём только нельзя не беседовать! – возразил голос. – Отношения между «я» и грязью – основа всякой дискуссии о сущности БЫТЬ. Фундамент. Самое дно.
– У нас головы на самом дне, – перебил мышонок. – Мы застряли вверх тормашками.
– Вверхтормашество «я», – произнёс голос. – Совсем недурно для начала. Двигайтесь дальше.
– Двигаться дальше мы не можем, – сказал отец, – пока нас не вернут на сушу и не заведут.
– «Заведут»? – переспросил голос. – Дайте определение термину.
– Не хочу, – проворчал отец. – Мне такие беседы не нравятся.
– А какие ещё беседы могут быть в этом месте? – удивился голос. – Эти глубины бытия для того и созданы, чтобы осмыслять глубинную сущность БЫТЬ как оно проявляется в ЕСМЬ, ЕСТЬ и СУТЬ. А если вы не желаете поддерживать беседу со своей стороны, никто не мешает раскусить вас пополам, хотя употреблять вас в пищу и не предполагалось.
– Мы ЕСТЬ вверх тормашками, – сформулировал отец.
– Мы хотим БЫТЬ вниз тормашками, – добавил мышонок.
– К примеру, – согласился голос. Клюв опять сомкнулся на ноге отца – на сей раз осторожнее, – выдернул мышат из грязи и, перевернув, опустил в самую гущу взметнувшихся песчинок. Мало-помалу облако ила рассеялось во мраке, волнение улеглось, и мышонок с отцом оказались нос к носу с гигантской каймановой черепахой, сверлившей их взглядом со свирепой сосредоточенностью. Колышущиеся стебли водорослей покрывали её замшелый панцирь. Она была очень стара и грандиозна в своей тучности, и глаз её, впившийся в мышат, казался оком самого времени, точно дымчато-серый самоцвет в оправе древнего чешуйчатого камня. Клювастая голова её раскачивалась по-змеиному, дробя знаками препинания раскатистую речь.
– Вам выпала великая честь, – объявила она. – Знакомство с самой Серпентиной – мыслителем, учёным и драматургом. Голосом болота и пруда… – Черепаха отвлеклась на миг, чтобы ухватить сонную лягушку, всплывшую из-под ила, и резонно добавила: – …а также их пастью и желудком.
Слова её поднимались на поверхность цепочкой пузырьков, и каждое вспыхивало в лучах солнца серебряным пятнышком.
– Очень приятно, – сказал отец. – Мышонок и сын.
– Возвращаясь к нашей дискуссии, – промолвила Серпентина. – Вы сказали «завести». В каком смысле?
– В смысле повернуть ключ в моей спине, – ответил отец.
Серпентина посмотрела на ключ.
– Зачем он нужен? – осведомилась она.
– Ключ на Завод равно Идти, – объяснил мышонок.
– Идти? – переспросила черепаха. – Куда идти? Памятуя о том, что данная грязь во всём подобна другой грязи, мы вправе предположить, что и другая грязь во всём подобна данной, а из этого вытекает, что одно место тождественно всем местам и все места суть одно. Следовательно, оставаясь там, где мы есть, мы в то же самое время пребываем повсеместно, а значит, идти очевидным образом некуда. Итого: завождение есть тщета.
Серпентина угнездилась поудобнее в мягком иле и закрыла для себя тему завождения навсегда.
– Но как же нам тогда снова отыскать слониху? И тюлениху? – пискнул мышонок и расплакался.
– Нам надо отсюда выбраться, – сказал отец.
– Выбираться отсюда не надо, – возразила Серпентина. – Дно – это дом родной. Здесь проникаешь взором под поверхность вещей. Здесь мыслишь поистине глубоко и обретаешь основательность, без каковой невозможно подлинное… – ХРЯП! С ужасающей, змеиной быстротой Серпентина сцапала клювом проплывавшую мимо рыбу. ЧАВК-ЧАВК-ЧАВК-ГЛП! – … созерцание, – заключила она, покончив одновременно и с рыбой, и со своей сентенцией.
– А что вы созерцаете? – спросил мышонок.
– Бесконечность, главным образом.
– А что это – бесконечность?
– Бесконечность – вот. Наглядно видимая, – изрекла Серпентина и повернула мышонка с отцом так, что перед глазами малыша оказалась стоящая на дне консервная банка, полузанесённая илом. На оранжевой этикетке была надпись белыми буквами «СОБАЧИЙ КОРМ БОНЗО», а под нею – картинка: шагающий на задних лапах чёрно-белый пятнистый песик в поварском колпаке и фартуке. Пёсик тащил поднос с точно такой же банкой «СОБАЧЬЕГО КОРМА БОНЗО», на этикетке которой ещё один чёрно-белый пятнистый пёсик, точно такой же, но гораздо меньше, шагал на задних лапах и тащил поднос с очередной банкой «СОБАЧЬЕГО КОРМА БОНЗО», и так далее, пока пёсики не становились совсем уж крошечными и неразличимыми.
Банка простояла на дне пруда долго-долго, и некоторые пёсики давно уже растворились в тёмной воде клочками цветной бумаги. Крошечная живность вовсю расплодилась на этикетке, и на широких её просторах паслись улитки и черви, странствуя без боязни между мелкими буковками в нижней части и крупной надписью наверху.
– Вот она, бесконечность, – со снисходительностью полновластного собственника повторила Серпентина. – Ей нет конца. И рано или поздно для каждого наступает время обратиться к её созерцанию. – Она пару раз взмахнула ластой для убедительности.
– Мой сын ещё совсем ребёнок, – попытался возразить отец. – Давайте лучше я этим займусь.
– В этом деле не может быть слишком рано, – отрезала Серпентина. – Сын – творец отца. Взять на заметку, – добавила она, и голос её гулким эхом раскатился в глубинах пруда. – Бесконечность маленьких псов, уходящая вдаль последовательным уменьшением в размерах, ведёт к откровению окончательной истины.
– А это где? – спросил сын.
– Там же, – промолвила Серпентина. – Цит. соч. За последним видимым псом.
– Странно, – пробормотал отец. – За последним видимым псом… Есть такая пьеса…
– Эту пьесу написала я! – Черепаха грозно щёлкнула клювом перед самым носом отца. – Я, Серпентина. Собственной персоной. Вас, естественно, удивляет, что столь глубокий мыслитель произвёл на свет нечто столь легковесное и развлекательное, столь вопиюще увеселительное, столь, я бы сказала, популярное в своей незамысловатости…
– Премьера вызвала огромный ажиотаж, – тактично промолвил отец. – Зрители даже не смогли усидеть на месте.
– Вполне естественно, – кивнула Серпентина. – Учитывая, что Фурца и Вурца под маской шутки и фарса изображают самую СУТЬность того, что есть БЫТЬ, удивляться тут нечему.
– Совершенно верно, – согласился отец. – А после того, как мы покончим с бесконечностью, вы не смогли бы помочь нам выбраться из этого пруда?
– Как вам не стыдно! – взревела Серпентина. – Каждый из нас, сколь бы глубоко он ни увяз в грязи, должен возноситься силой собственной мысли. Путь через псов и дальше, за точки, к великой истине, каждый должен проделать сам, в одиночку. – На этом дымчатые глаза её закрылись, черепаха умолкла и погрузилась в сон.
– Как же нам отсюда выбраться? – спросил отца мышонок.
– А мне почём знать? – раздражённо огрызнулся отец. – Мы ведь совершенно беспомощны, как всегда.
Обрывок выхухолевой бечёвки, всё ещё привязанный к его руке, тянулся ввысь, напоминая о разбитых надеждах.
– А помнишь, дядюшка Квак когда-то сказал, что самое дно, как ни странно, близко к вершине? – промолвил мышонок.
– Это он о чём-то другом сказал, – возразил отец. – Тут и правда очень глубоко. Ты ещё не разглядел, что там – за последним видимым псом? Несправедливо взваливать на тебя такой труд, но я стою спиной к этим псам и ничего не вижу.
– Сын – творец отца, – напомнил мышонок. – Я справлюсь. – И он уставился на банку из-под «БОН-30». – Вот первый пёс, – пробормотал он. – А за ним – ещё один, и ещё, и ещё…
Отвернуться мышонок не мог – оставалось только день за днём таращиться на банку. Течение колыхало этикетку, и временами у малыша начинала кружиться голова, но самое главное – сколько бы он ни всматривался, никак не удавалось разобрать, какой из псов действительно самый последний.
Пруд стряхнул остатки зимы. Деревья утратили угловатость наготы – ветви их уже опушались юной листвой. Остроглавая скунсова капуста пробивалась из-под чёрной топкой земли, а ночи наполнились громогласными трелями квакш. Малиновки трудились без устали среди дождевых червей; трескучие крики зимородка оглашали берега; над камышами курсировали кряквы, а из окрестных болот доносились то посвисты полевого луня, то гуканье выпи. Рыбы, проплывавшие мимо мышонка с отцом, двигались теперь проворнее, а пробивавшийся сквозь толщу воды солнечный свет казался теплее, чем прежде. Лягушки и головастики, тритоны, змеи и черепахи, пробуждаясь от спячки, поднимались со дна наверх – навстречу весне.
– Вот он – тот маленький пёсик, – бормотал малыш. – А вот он – тот, что за ним… – Но как бы мышонок ни старался, пёсики начинали мельтешить перед глазами и последний неизменно ускользал.
– А хотите, я помогу вам смотреть? – раздался вдруг тоненький, робкий голосок. – А вы за это поговорите со мной и не станете меня есть, а? Как по-вашему, вы ведь меня не съедите?
– Мы никого не едим, – сказал мышонок. – Вы где?
– Здесь, – отозвался голосок, – у вас под ногами. Мне не с кем поговорить. Это так грустно.
– А кто ты? – спросил отец.
– Не знаю, – пропищал голосок. – Я даже не знаю, что я. Когда я говорю с собой, называю себя просто Гряззя. Знаю, это глупо, но надо же хоть как-нибудь называть себя, если поговорить больше не с кем. – Крошечное уродливое существо выбралось из-под ила и прислонилось к ноге мышонка. – А вы? – спросило оно. – Что вы такое?
– Мы – игрушечные мыши, – сказал мышонок. – А вы – мисс или мистер Гряззя? Извините за вопрос, но по виду я определить не могу.
– Мисс, – ответила Гряззя. Под стать своему имени она была грязно-серая и смахивала на больного кузнечика. – Если вы будете со мной дружить, то и я с вами буду, – пообещала она. – А вы будете, а? Как по-вашему? Я совсем ни в чём не уверена…
– Мы будем с вами дружить, – заверил её мышонок. – Но мы и сами ни в чём не уверены, особенно в этих пёсиках…
– Я знаю, – сказала Гряззя. – Всё это так сложно! Каждый, кто больше меня, пытается меня съесть, а мне надо успевать поедать всех, кто меньше. Поэтому не так уж много времени остаётся на размышле… – Тут изо рта её метнулось что-то вроде руки и сцапало проплывавшую мимо водяную блошку. – Это отвратительно, – прохныкала Гряззя, проглотив добычу. – Отвратительно, я знаю. Хватаю еду этой мерзкой губой – огромной, да ещё и с суставом, как локоть. Но понимаете, в чём странность: мне кажется, что на самом деле я не такая! Просто не могу поверить, что я и есть это грязное существо, ползающее у вас под ногами в грязной жиже! Я чувствую, что я совсем другая! Ох, даже и высказать не могу, какая я по-настоящему! Чистая, светлая, прекрасная – как песня в солнечных лучах, как вздох в летнем воздухе! А вы никогда себя такими не чувствовали?
– Ах! – только вздохнул отец. Да разве можно было выразить в словах, кем он теперь себя чувствует? Уж конечно, совсем не тем жестяным мышонком, что когда-то танцевал под ёлкой на Рождество. Но, увы, и совсем не тем, кем он когда-то так надеялся стать, – а теперь уже и не надеялся, почти расставшись с надеждой даже на саму жизнь. Механизм его проржавел и забился песком и грязью, и на душе у него было тягостно.
– Ну вот, я опять сбился, – объявил мышонок.
– Я тебе помогу, – сказала Гряззя. – Давай начнём сначала, а я буду указывать тебе на каждого следующего пёсика. Попробуем? – Она взобралась на банку сбоку и вцепилась в этикетку. – Итак, пёс первый…
– А за ним – ещё один, и ещё, – забормотал мышонок, следя за малюткой Гряззей, а та, переползая по краю этикетки, старательно указывала ему пёсиков – одного за другим.
Дни удлинялись, и с каждым днём мышонок смотрел на этикетку «БОНЗО» всё дольше и дольше. Водоросли облепили его со всех сторон и пустили корни; улитки объедали последние остатки меха на его жестяном теле; рыбки щипали его за усы, но мышонок не отступался: сколько бы ни было этих пятнистых пёсиков, он твёрдо знал, что отыщет последнего непременно. А отец, неотрывно глядящий на сына, видел, как его счастливая монета покрывается зеленью и темнеет и как надпись «ВСЁ У ВАС ПОЛУЧИТСЯ» мало-помалу поглощает непроглядная чернота. Стеклярусные глазки малыша потускнели от усталости, но отец стоял к бесконечности спиной – так что ему только и оставалось, что беспомощно смотреть на мышонка.
Весна прошла. Пятна света и тени листьев заплясали на водной глади, проникая до самых глубин, и даже от донного ила запахло летом. Высоко над мышонком и его отцом сновали серебристыми искрами жуки-плавунцы; рыба выпрыгивала из воды, хватая мух-подёнок, и плюхалась обратно, рассыпая брызги, блёстками вспыхивающие на зыбком потолке пруда.
– Ну что, так и не нашёл? – спросил отец сына. Он чувствовал, как окостенел от долгого неупотребления его механизм, и, распрощавшись с надеждой когда-нибудь выбраться из пруда, подчас ловил себя на мыслях, что эта грязь не так уж и плоха – надо лишь пообывкнуть; а неспешное колыхание воды так утешает, так умиротворяет душу… Ошеломляющий и внезапный, как молния, образ слонихи в тумане того давнишнего утра не померк в его памяти и неотступно терзал его, словно до боли туго взведённая пружина. Но выплеснуть это напряжение в действии было невозможно, и, всё глубже погрязая в донной жиже, мышонок-отец ощущал, как былая решимость вытекает из него капля за каплей.
– Если Почемужды Как равняется Псу, – проговорил мышонок, совсем уже сбитый с толку, – то, разделив Пса на Как, мы должны получить Почему.
Два головастика проплыли между ним и банкой «БОНЗО», за которой их уже поджидала водяная змея.
– Сюда, пожалуйста, – ухмыльнулась змея и проглотила обоих разом.
– Не нравится мне это место, – сказал один головастик другому, углубляясь в змеиную глотку.
– Как знать, – возразил другой. – Быть может, там, по ту сторону, нас поджидает что-то хорошее. Надо лишь пробраться насквозь.
– Следи за псами, – напомнила Гряззя мышонку. – Мы, конечно, ни в чём не можем быть уверены, но сдаваться нельзя!
Вода в тот день была на редкость прозрачная, и этикетку «БОНЗО» было видно ясно и отчётливо, как никогда. Для мышонка эти бесконечные псы стали уже не просто рисунками, отпечатанными на бумажной наклейке. Они теперь казались ему живыми и самыми что ни на есть настоящими – череда древних братьев-близнецов, вдоль которой продвигался в своём странствии луч его взыскующего духа, бьющий из глаз. Как во сне, мышонок переходил от одного пса к другому и дальше, к тому, что за ним, – пока вдруг ему не предстал во внезапной, потрясающей ясности последний и самый крошечный пёсик, в котором ещё можно было различить одного из его племени. Дальше были только точки, микроскопические цветные пятнышки. Но мышонок всё не отрывал взгляда от банки. И наконец между точками цвета вспыхнула белая пустота – и хлынула навстречу мышонку, обратно сквозь всю череду близнецов, от самого маленького пёсика к первому, самому большому.
– Ничто, – вымолвил мышонок. – Я увидел ничто между точками. Вот оно появилось. А вот опять исчезло. Так вот, значит, что там – за последним видимым псом! Ничто!
КЛАЦ! Серпентина приподнялась из грязи и щёлкнула клювом.
– Ничто! – подтвердила она. – Абсолютное ничто! Приумножение и приуменьшение ничто, снабжённые наглядным пособием. И преграды, стоящие на пути к ничто. Ореолы, демиурги и эпифании ничто. Взять на заметку. Смотри выше. Смотри ниже. Ничто. – ХРЯП! ЧАВК-ЧАВК-ЧАВК-ГЛП-ГЛП! – Серпентина ухватила водяную змею, слопавшую головастиков, и предалась процессу заглатывания.
– Ничто! – воскликнул отец. – А в чём же окончательная истина?
– Это она и ефть, – прошамкала Серпентина. – Оконфятельная ифтина ефть нифто.
– Ничто? – переспросил мышонок.
– Ничто, – повторила Серпентина.
– Ой, а мне это совсем не нравится, – вмешалась Гряззя, ловко уворачиваясь от черепашьего клюва. – Мне кажется, это несправедливо. А по-вашему как? Я, конечно, не могу утверждать наверняка…
– Не верю! – отрезал мышонок. – Я в это не верю!
Цветные точки заплясали у него перед глазами; пятнистые чёрно-белые пёсики будто обступили его со всех сторон. И в это мгновение мысль его устремилась в прыжке через пропасть неведомого – точь-в-точь, как это получилось у Выхухоля, обретшего по ту сторону пропасти свой Икс.
– Интересно, а что находится по ту сторону ничто? – выпалил мышонок.
– Ты, ничтожество! – фыркнула Серпентина. – Кто ты такой, жалкий карапуз, чтобы рассуждать о той стороне ничто?
– Если я был достаточно большой, чтобы простоять всё это время в грязи, созерцая бесконечность, – возразил мышонок, – значит, я достаточно большой и для того, чтобы заглянуть по ту сторону ничто.
– И даже я, – подхватила Гряззя. Её суставчатая губа метнулась к этикетке и впилась в последнего видимого пса.
– Нечестный приём, – запротестовала Серпентина, но опять промахнулась. – Нельзя проглотить бесконечность!
– Я просто хочу посмотреть, что там, за ней, – сказал мышонок. – Цит. соч. Что же в этом нечестного?
– Ну, так и быть, – смилостивилась Серпентина. – Попробуй развить свою предпосылку.
На этом она снова зарылась в ил и уснула. А Гряззя продолжала методично жевать и глотать. И вот кусочек наклейки исчез у неё во рту, а из-под него на мышонка уставился с блестящей поверхности банки чей-то глаз, круглый, как бусинка. А затем сверкающее окошко расширилось, и малыш увидел собственную мордочку и протянутые ручки, вложенные в руки отца. Своего отражения в стекле прилавка, на котором он стоял в незапамятные времена, мышонок не видел: он не мог посмотреть себе под ноги. Но в мордочке, глядящей на него из жестяного окошка, он узнал отцовские черты – и так узнал себя.
– Ах! – воскликнул он. – По ту сторону ничто – мы сами! И больше там нет ничего, кроме нас.
Гряззя бросила взгляд на своё отражение в жестянке, прикрылась лапкой и отвернулась.
Мощная струя воды толкнула мышонка в грудь – проплывавший мимо большеротый окунь затормозил и сердито уставился на банку «БОНЗО».
– Вали отсюда, приятель, – рявкнул он на своё отражение. – Это моя территория.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.