Автор книги: Райнер Рильке
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Не глядя, а только сияя…Из цикла «Часослов»
Ты мне сосед, Господь, и Ты меня прости
Когда Тебе я ночью стуком докучаю:
Так редко слышу я Тебя и знаю,
Что Ты один. Но если не найти
Тебя питья, чтоб жажду утолить,
Или иная встретится докука, —
Я здесь всегда, мне маленького стука
Не пропустить.
Нас разделяет тонкая стена,
Случайная. Ведь, может быть,
Дыханьем уст разрушится она;
Легчайший хруст тогда не уследить;
Из образов Твоих построена она,
И образа Твои встают как имена;
И если вспыхнет вдруг во мне то пламя
Которым до Тебя восходит глубина, —
Простым сиянием оно пройдет по раме. —
И вновь душа, хиревшая путями,
Безродная, с Тобой разлучена.
перевод Ю. Анисимова
Кларе Рильке, 8 апреля 1903 г.
…Каждый должен уметь находить в своей работе центр своей жизни и, отталкиваясь от него, возрастать в лучистой форме настолько, насколько он может. И при этом пусть за ним не наблюдает никто, особенно его близкие и родные: он и сам не смеет этого делать. Есть в этой отстранённости какая-то чистота и девственность, в этом взгляде вдаль от себя; это похоже на то состояние, когда вы увлеченно рисуете, и ваш взгляд прикован к объекту, переплетен с природой, а рука в одиночестве прокладывает свой путь где-то внизу, не останавливаясь, – то и дело пугаясь, колеблясь, снова радуясь, – блуждая где-то у подножья вашего лика, которое возвышается над ней, как звезда: не глядя, а только сияя. Мне кажется, что я всегда творил в подобной манере – с лицом, устремленным вдаль, и только руками. И так непременно должно быть. Таким я снова стану со временем; но для этого я должен и дальше находиться в таком же одиночестве, как и сейчас, а мое одиночество должно вновь обрести стойкость и защищенность, как нетронутый лес, который не страшится шагов. Оно должно потерять всякий особый интерес, всякую исключительную ценность и всякое обещание. Оно должно стать повседневным, естественным и будничным; приходящие мысли, даже самые мимолетные, должны находить меня в полном одиночестве, тогда они снова решатся довериться мне; нет ничего хуже для меня, чем отвыкнуть от одиночества – а я почти что отвык. Вот почему мне предстоит пройти долгий путь, днем и ночью возвращаясь ко всем прошлым и запутанным событиям. И тогда, достигнув перепутья и вновь обнаружив то место, где я начал сбиваться с пути, я заново начну работу и путь, всерьез и бесхитростно, как и подобает новичку, которым я, по сути, являюсь.
Нам незачем возводить церкви
«Бог» и «боги»Лотте Хепнер, 8 ноября 1915 г.
Не смущает ли вас, что я говорю «Бог» и «боги» и, для полноты картины, преследую вас этими догматическими терминами (как призраками), думая, что они будут иметь какое-то значение и для вас? Но допустим на мгновение, что существует некое метафизическое царство. Давайте согласимся, что с самого начала своего существования человек создал богов, в которых заключались все омертвелые и угрожающие, смертоносные и ужасающие элементы жизни – её насилие, ярость, надличностное помрачение, и что все они были связаны в один тугой узел жестокости – нечто чуждое нам, если угодно, и всё же позволяющее нам признать, что мы осознавали его, терпели его и даже принимали его ради несомненной, тайной связи и причастности к нему. Ибо мы тоже были такими; только мы не знали, что делать с этой стороной нашего опыта; боги были слишком велики, слишком опасны, слишком многолики, они разрасталась за пределы нас самих, приобретая непомерную значимость; с учетом многочисленных требований нашей жизни, приспособленной к нашим привычкам и достижениям, мы сочли невозможным иметь дело с этими неуправляемыми и непостижимыми силами; и поэтому мы согласились поместить их вне нас. Но поскольку они были переполнением нашего собственного существа, его самым мощным элементом, поистине слишком мощным, огромным, жестоким, непостижимым, часто чудовищным – как же они могли, сосредоточенные в одном месте, не оказывать на нас своё влияние, не демонстрировать нам своё могущество и не господствовать над нами? И, заметьте, отныне извне. Нельзя ли отнестись к истории Бога как к почти никогда не исследованной области человеческой души, которую всегда откладывали, берегли и которой в итоге всегда пренебрегали <…>?
То же самое произошло и со смертью…Лотте Хепнер, 8 ноября 1915 г.
…то же самое произошло и со смертью. Ощущаемая, но не до конца осознаваемая нами в её собственной реальности, постоянно затмевающая нас, но никогда по-настоящему не признаваемая, причиняющая постоянную боль и неизменно превосходящая всякий смысл жизни – она тоже была отвергнута, изгнана, чтобы не помешать нам в поисках этого смысла. Смерть, которая, вероятно, настолько близка к нам, что расстояние между ней и жизненным центром внутри нас невозможно измерить, теперь стала чем-то внешним, с каждым днём отдаляющимся от нас, присутствием, таящимся где-то в пустоте, готовым наброситься на любого из нас в своём зловещем намерении.
Все сильней и сильней росло подозрение, что смерть – это противоречие, соперник, невидимый противоборствующий феномен в воздушном пространстве, сила, заставляющая увядать все наши радости, опасный стеклянный сосуд нашего счастья, из которого мы можем выплеснуться в любой момент. <…>
Все это могло бы иметь какой-то смысл, если бы нам удалось удержать Бога и смерть на расстоянии, как простые идеи в царстве разума. Но природа ничего не знала об этом изгнании, которое мы каким-то образом осуществили: когда дерево цветет, смерть, как и жизнь, расцветает в нём, и поле полно смерти, которое со своего распростёртого лица излучает богатое выражение жизни, и животные с терпеливой покорностью переходят от одного состояния к другому, и повсюду вокруг нас смерть у себя дома, и она наблюдает за нами из трещин в Вещах, и ржавый гвоздь, торчащий где-то из доски, день и ночь только и делает, что радуется смерти.
Ангел, дьявол и – человекПисьмо молодого рабочего, 1922 г.
В древних церквях действительно есть все, ничто не умаляется, в отличие от более новых, в которых представлены только «богоугодные» примеры. А здесь вы видите и то, что является порочным, злым и ужасным; то, что обезображено и страдает, то, что уродливо, то, что несправедливо – и вы вполне могли бы сказать, что все это так или иначе любимо ради славы Божьей. Вот они: ангел, которого нет, и дьявол, которого нет; а человек, который существует, стоит между ними, и (не могу не сказать этого) их нереальность делает его более реальным для меня.
Обновляться, опровергая себя…Александру Бенуа, 28 июля 1901 г.
Я не обладаю какой-либо философской подготовкой или опытом, а потому на протяжении всей своей жизни с какой бы философией мне ни приходилось сталкиваться, я всегда относился к ней, как к поэзии. Когда из философского развития отдельного человека вырастает целая система, во мне возникает почти удушающее чувство какой-то ограниченности, преднамеренности этого… [А потому] я неизменно пытаюсь обнаружить человека там, где полнота его опыта сохраняется ещё в неразъятом на части, целостном виде, – то есть, без ущерба от ограничений и уступок, которых требует от него любая систематизация. Всякий раз чувствуется какое-то проявление поспешности, преждевременности, когда философия становится религией, то есть когда она начинает навязывать другим свои догмы, хотя, в любом случае, она представляет собой только грандиозный путь её основоположника, путь, следуя которому он жил и боролся не на жизнь, а на смерть. Стоит только философу привести в систему то, что достигнуто им, и огласить окружающим свои выводы, как тотчас в поддержку этого выступают его ученики, приверженцы и друзья, а враги восстают против, так что философ уже не имеет права расшатывать основы созданной им системы, в которой отныне обитают другие, и подвергать опасности тысячи жизней, для которых она теперь служит питательной средой. [И вот уже сам] философ становится помехой самому себе на изначально необозримом и ничем не стесненном пути своего развития – пути, который возможен только над руинами этого порядка, и он, кто еще вчера был безраздельным владыкой неисчислимых своих достижений и царственно мог потакать каждому капризу своей воли, теперь оказывается лишь верховным лакеем системы, с каждым днем перерастающей своего основателя. По этой причине я не хочу способствовать распространению идей какого-либо философа, ибо это каждый раз означало бы подвергнуть его опасности, великой опасности, навязать ему сонмы последователей, то есть взвалить на философа такое непосильное бремя, которое связало бы его, невесомого, со временем, которому он не принадлежит… Видели бы вы своими глазами, как обмельчал тот же Ницше в Германии, с тех пор как каждый юнец-недоучка, прислуживающий за прилавком, возомнил о себе, что он – ницшеанец! Вообразите хотя бы на миг, как несказанно свободен тот, кого не коснулась известность, не потревожила слава; философ должен хранить в себе именно эту свободу; он может быть каждый день только новым, тем, кто опровергает самого себя.
Нам надо стать людьми Весны«Флорентийский дневник»
Мы разучились быть наивными; но мы должны повелеть себе стать простодушными, дабы мы смогли вступить на путь тех, кто жил по велению сердца. Нам надо стать людьми весны, чтобы войти в лето, чью великую славу мы призваны провозгласить.
Эль Греко, Снятие пятой печати» (Видение святого Иоанна), фрагмент
Крохотная улыбка«Рассказы о Господе Боге», фрагмент
То, что мы чувствуем весной, Бог воспринимает как мимолетную, крохотную улыбку, проплывающую над землей. Ей кажется, что она что-то помнит, летом она рассказывает об этом всем, пока не наберётся мудрости в великой осенней тишине, в которой она доверяется одиночеству. Всех вёсен, которые мы с вами пережили, вместе взятых, недостаточно, чтобы заполнить одну секунду Бога. Весна, которую должен заметить Бог, не обязана задерживаться на деревьях и на лугах, она, так или иначе, призвана обрести силу в людях, потому что тогда она совершается не во времени, если можно так выразиться, а, скорее, в вечности и в присутствии Бога.
В белоснежном цветкеИ во всём раннем Возрождении есть что-то от сущности белокурой юности. В её мадоннах есть целомудренная прохлада, в её святых – суровая бодрость молодых деревьев. Все линии подобны завиткам, заключающим нечто священное в торжественной тишине, а жесты фигур – нерешительные, вслушивающиеся, полные трепетного ожидания. Все они освящены тоской, но молоды во всех своих начинаниях, они находят в этой тоске скромные цели, тихо приносящие им радость, и покоятся с ними, как перед символами иного глубокого удовлетворения. Они чувствуют изобилие вечности, и поскольку они нигде не доходят до предела, то нигде не находят и преград. В них есть спокойная и суровая воля, но та же самая воля действует и в тихих ветрах, поэтому они никогда не осмеливаются на бурные и поспешные движения. Они полностью согласны со своим временем, и это делает их прекрасными. Они не испытывают ни напряжения, ни тревоги, ведь они не навязали себе это время и не являются его случайными всходами. В непрестанной беседе, в добровольной самоотверженности и любовном угадывании они формируют и развивают друг друга, увлекая друг друга к одному и тому же блаженству. Всякая внутренняя борьба, утомительная и удручающая, в них отсутствует, и их силы объединяются, примиряясь в едином потоке стремления, бескрайним и терпеливом. Это была весна. С тех пор ещё не было лета; и даже если правы те, кто считает это возрождение безвозвратно ушедшим, возможно, в наше время всё-таки наступит лето, которое принадлежит той далекой и праздничной весне, и медленно разовьётся в плод то, что тогда уже было завершено в белоснежном цветке.
Нам незачем возводить церкви«Флорентийский дневник»
Нам незачем возводить церкви. От нас ничего не должно остаться. Мы осушаем себя до дна, мы раздаем себя без остатка, мы проникаем повсюду, пока однажды наши жесты не сольются с шелестящими верхушками деревьев, а наши улыбки не возродятся под их сенью – в играющих детях.
Если светится сердце…Вы не должны ждать, пока Бог придет к вам и скажет: «Я есмь». Бог, признающий свою силу, не имеет смысла. Вы должны знать, что Бог веет через вас с самого начала, и если ваше сердце светится и ничего не разглашает, значит, Он творит в нем.
Великая инструкция БогаПисьмо молодого рабочего, 1922 г.
Когда я говорю «Бог», во мне отзывается великая убежденность, которой я никогда не учился. Всё творение, как мне кажется, произносит это слово, не особо утруждая себя, хотя нередко в глубокой задумчивости. Если Христос помог нам произнести его более ясным голосом, – полнее, весомее, – тем лучше, но в конце концов оставьте его в покое. Не вынуждайте нас постоянно возвращаться к тяжким трудам и скорби, которыми он, как утверждается, «искупил» нас. Позвольте нам, наконец, вступить в это искупление. Иначе Ветхий Завет оказался бы намного ближе к нам: в его послании, в каком бы месте вы его ни открыли, не сосчитать указующих перстов на Бога, и поэтому всякий раз, когда на кого-то обрушивается непосильная ноша, он непременно попадает в центр Бога. Однажды, когда я попытался вчитаться в Коран, я не очень то далеко продвинулся, но понял следующее: в его назиданиях обнаруживается еще один мощный указующий перст, и Бог пребывает в исполнении своего руководства, в своем вечном подъеме, на Востоке, который никогда не закончится. Христос, несомненно, хотел того же. Направить. Но люди уподобились собакам, которые не понимают того, что означает указание перста, и думают, что должны хвататься за руку. Вместо того чтобы покинуть крестный путь Христа, на котором был воздвигнут указатель, уходящий далеко в ночь приношения жертвы, вместо того чтобы двигаться дальше от этого перекрёстка, христианство поселилось там и заявило, что обитает во Христе, хотя в нем (как и в каждом, кто мудр и является жестом, а не обителью) не нашлось места даже для его матери и тем более для Марии Магдалины. И потому не пребывают во Христе гордецы сердца, которые постоянно пытаются Его переделать и живут только тем, что воздвигают кресты покосившиеся или совсем опрокинутые. На их совести эта давка, эта очередь в людном месте, они сами повинны в том, что паломничество не продолжается в направлении рук креста. Они превратили христианство в буржуазное занятие, в сделку на месте, в пруд, который попеременно то осушают, то наполняют. При этом все, что они умудряются совершить, – согласно их неуёмной природе (в той мере, в какой они еще представляют собой нечто живое), – противоречит их же диковинному укладу, и поэтому они сами мутят свои собственные воды и вынуждены снова и снова их обновлять. Они настолько ревностны и пристрастны, что не в силах остановиться в своём усердии превратить подлинно Здешнее, из которого мы должны по идее черпать свою радость и на которое должны уповать, в нечто низменное и никчемное, – и поэтому всё охотнее отдают землю в руки тех, кто не прочь бы пустить ее в оборот, – несчастную, подозрительную, не годную ни на что лучшее, землю – ради временной, быстрой наживы. Эта все возрастающая эксплуатация жизни, не является ли она следствием продолжающегося на протяжении веков обесценивания Здешнего? Что за безумие отвлекаться на загробную жизнь, когда именно здесь мы окружены заботами, ожиданиями, будущим. Какой обман – лишать нас образов земного наслаждения, чтобы потом продать их небесам за нашей спиной! О, давно пора бы разорённой земле выкупить все те займы, которые были взяты у её блаженства, чтобы обставить ими будущее. Неужели смерть становится прозрачнее от того, что за ней волочатся эти источники света? И не подменяется ли здесь всё обманом, – всё, что было отъято, ведь никакая пустота не может существовать сама по себе: не наполняются ли наши города таким напором уродующего искусственного света и шума, потому что подлинное великолепие и сокровенная песня были отданы на откуп Иерусалиму, в который мы войдем только позже? Возможно, Христос был прав, когда во времена, наполненные очерствелыми, осквернёнными богами, приниженно отзывался о земном, хотя (а иначе и быть не может) это равносильно оскорблению Бога – не видеть в том, что нам даровано и доверено здесь, – при условии, что мы правильно этим пользуемся – нечто совершенное, то, что восхищает нас до краев наших чувств! Подобающее обращение, вот в чём всё дело… Взять в руки Здешнее, – с любовью, всем сердцем, преисполненным изумления, словно Оно – единственное, что у нас есть – в этом, говоря попросту, и заключается суть великого Божьего наставления. Именно это хотел передать нам святой Франциск Ассизский в своем гимне солнцу, которое, когда он умирал, представлялось ему более славным, чем крест, единственной целью которого было указывать в направлении солнца.
У гончарного кругаАльфреду Шаеру, 26 февраля 1924 г.
Я часто думаю, не оказали ли вещи, которые сами по себе не имеют особого значения, самого глубокого влияния на моё развитие и мою работу: встреча с собакой; часы, проведенные в Риме, когда я наблюдал за работой канатчика, который в своём ремесле повторял один из древнейших жестов в мире, как и гончар в маленькой деревушке на Ниле – стояние у его рабочего круга было для меня неописуемо и в самом таинственном смысле плодотворным…
Улыбка египетских боговЛу Андреас-Саломе, 20 февраля 1914 г.
В мире растений прекрасно показано, почему они не скрывают свою тайну, словно зная, что она всегда будет в безопасности. И это именно то, что я однажды испытал перед скульптурами в Египте, и что с тех пор всегда испытываю перед египетскими Вещами – обнажение тайны, которая настолько тщательно скрыта, – насквозь, везде, – что нет необходимости её прятать. И, возможно, все фаллическое <…> – это всего лишь обнажение скрытой тайны человека перед открытой тайной Природы. Я не могу не вспомнить улыбку египетских богов, не подумав о слове «пыльца».
Перед ликом бесконечного мираМагде фон Хаттингберг, 1 февраля 1914 г.
Взгляните на голову Аменофиса Четвёртого1414
Эхнатон
[Закрыть] в Египетском музее в Берлине; почувствуйте в этом лице, что значит находиться напротив бесконечного мира и в пределах столь ограниченной поверхности, и, благодаря напряженному расположению нескольких черт, сформировать вес, который может уравновесить всю вселенную. Разве нельзя отвернуться от звёздной ночи, чтобы найти тот же закон, расцветающий в этом лице, то же величие, глубину, непостижимость? Глядя на такие Вещи, я научился видеть; и когда позднее, в Египте, многие из них предстали передо мной во всей своей исключительной неповторимости, понимание их нахлынуло на меня такими волнами, что я почти целую ночь пролежал под великим Сфинксом, словно меня вытошнило перед ним всей моей жизнью. <…> Я дождался наступления ночи в пустыне, затем медленно вошёл в неё, держа Сфинкса за спиной, полагая, что луна уже должна была подняться (ведь было полнолуние) за ближайшей пирамидой, которая ярко горела в лучах закатного солнца. Когда же я, наконец, обошел пирамиду, луна уже не только красовалась высоко в небе, но и заливала бесконечный пейзаж таким ярким светом, что мне пришлось прикрыться от её света рукой, чтобы найти дорогу среди груд развалин и раскопок. <…> Я нашел место на склоне, где можно было [удобно] расположиться недалеко от Сфинкса, – напротив этой гигантской фигуры, – и улёгся там, завернувшись в плащ, охваченный трепетом, несказанно сопричастный. Не знаю, возникало ли когда-нибудь мое существование в сознании так полно, как в те ночные часы, когда оно потеряло всякую ценность – ибо что оно было в сравнении со всем тем, что предстало передо мной? Измерение, в котором оно двигалось, погрузилось во тьму; всё, что составляет мир и бытие, совершалось на более высоком плане, где звезда и бог пребывали в молчаливом противостоянии. Вы тоже, несомненно, помните, когда впечатление от пейзажа, моря или величественной ночи, усыпанной звёздами, внушает нам чувство единения и согласия, которое выходит за пределы нашего понимания. Именно это я и испытал в высшей степени; перед мной возник образ, построенный по образцу небес, на который тысячи лет не оказали никакого влияния, кроме незначительного жалкого обветшания; и самым невероятным было то, что у этой Вещи были человеческие черты (горячо узнаваемые черты человеческого лица) и что в таком возвышенном месте этих черт было достаточно. «Ах, <…>», – сказал я себе, – «Вот же оно, вот, то, что мы попеременно то бросаем на произвол судьбы, то держим в своих руках: оно наверняка обладает каким-то великим значением, если даже в таком окружении его форма смогла сохраниться». Это лицо вобрало в себя все нравы Вселенной; отдельные детали его взгляда и улыбки были повреждены, но восход и закат небес отобразили в нём эмоции, которые невозможно изгладить. Время от времени я закрывал глаза и, хотя сердце моё колотилось, я упрекал себя за то, что недостаточно глубоко переживаю происходящее: разве не нужно было в своем восхищении добраться до мест, где я еще никогда не бывал? Я говорил себе: «Представь себе, тебя могли бы принести сюда с завязанными глазами и усадить на склоне в глубокой, еле колышущейся прохладе – ты бы не понял, где находишься, и открыл бы глаза…» И когда я действительно открыл их, Боже мой, потребовалось немало времени, чтобы они выдержали это, чтобы принять это огромное существо, чтобы достичь рта, щеки, лба, на которых лунный свет и лунные тени переходили от выражения к выражению. Сколько раз мои глаза уже пытались коснуться этой полной щеки; она округлялась так медленно, что казалось, места там больше, чем в нашем мире. И вот, когда я вглядывался в нее, я вдруг, неожиданно для себя, оказался захвачен её доверием – я познал эту щеку, ощутил её в изгибе безупречной эмоции. Несколько мгновений я не понимал, что произошло. Представьте себе это: за огромной выступающей короной на голове Сфинкса взлетела сова и медленно, неописуемо звучно в чистой глубине ночи, провела по его лицу своим слабым полетом – и тогда на мой слух, обострившийся в многочасовой ночной тишине, словно чудом, легли очертания этой щеки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.