Текст книги "Сын Америки"
Автор книги: Ричард Райт
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СУДЬБА
Теперь для него не было дней и не было ночей; время тянулось длинной сплошной полосой, длинной сплошной полосой, которая была очень короткой; а впереди был конец. Ни перед кем на свете он теперь не чувствовал страха, потому что знал, что страх напрасен, и ни к кому на свете он теперь не чувствовал ненависти, потому что знал, что ненависть не поможет.
Они таскали его из участка в участок, грозили, убеждали, кричали и запугивали, но он упорно отказывался говорить. Почти все время он сидел, опустив голову, уставясь в одну точку на полу; или лежал ничком, вытянувшись во всю длину, уткнув лицо в изгиб локтя, – так, как лежал и сейчас на узкой койке, под бледными лучами февральского солнца, косо падавшими сквозь холодную стальную решетку в камеру полицейского участка Одиннадцатой улицы.
Ему приносили еду на подносе и час спустя уносили все обратно нетронутым. Ему давали сигареты, но они валялись на полу нераспечатанными. Он не пил даже воду. Он просто лежал или сидел, не говоря ни слова, не замечая, когда кто-нибудь входил или выходил из камеры. Если нужно было, чтоб он перешел с одного места на другое, его брали за руки и вели; он шел покорно, не сопротивляясь, свесив голову и волоча ноги на ходу. Даже если его хватали за ворот, грубо встряхивая обессилевшее, безвольное тело, ни надежда, ни обида не оживляли изможденного лица, на котором, точно две чернильные лужицы, застыли неподвижные глаза. Никто не навещал его, кроме полицейских чиновников, и он никого не хотел видеть. Ни разу за все три дня, прошедшие после его поимки, не возник перед ним образ того, что он сделал. Он оставил это где-то позади, там оно и лежало, уродливое и страшное. Это был даже не столбняк, это было упорное, чисто физиологическое нежелание на что-нибудь реагировать.
Случайным убийством поставив себя в положение, открывшее ему возможный порядок и смысл в его отношениях с людьми, приняв моральную ответственность за это убийство, потому что оно позволило ему впервые в жизни почувствовать себя свободным, сделав попытку путем вымогательства получить деньги – средство к удовлетворению потребности стать своим среди людей, – совершив все это и потерпев неудачу, он отказался от борьбы. Высшим напряжением воли, идущим из глубин существа, он отстранил от себя всю свою жизнь вместе с длинной цепью гибельных последствий, к которым она привела, и теперь пытливо всматривался в темную гладь древних вод, над которыми некогда носился дух, его сотворивший, темную гладь вод, из которых он был взят и облечен в человеческий образ и наделен человеческими смутными стремлениями и нуждами; и ему захотелось вновь погрузиться в эти воды и обрести вечный покой.
И все-таки его желание сокрушить в себе всякую веру само было основано на чувстве веры. Инстинкт подсказывал вывод, что, если ему нет пути к единению с окружающими людьми, должен быть путь к единению с другими существами того мира, в котором он жил. Из жажды отречения вновь возникало в нем желание убить. Но на этот раз оно было направлено не вовне, на других, а внутрь, на самого себя. Убить, уничтожить в себе это строптивое стремление, доведшее его до такого конца! Он поднял руку и убил, и это ничего не разрешило, так почему же не повернуть оружие к себе и не убить то, что обмануло его? Это чувство возникло в нем само по себе, органически, непроизвольно, – так сгнившая шелуха семени удобряет почву, на которой оно должно взрасти.
А подо всем и поверх всего был страх смерти, перед лицом которой он стоял голый и беззащитный; он должен был идти вперед и встретить свой конец, как и все живое на земле. Но он был негр, он был не такой, как все, и все презирали его; а потому он и к смерти относился иначе. Покоряясь судьбе, он в то же время мечтал об ином пути от полюса к полюсу, который позволил бы ему снова жить, о другой жизни, которая дала бы ему изведать по-новому напряжение ненависти и любви. Подобно созвездиям в небе, должно было возникнуть над ним сложное сплетение образов и знаков, чья магическая сила подняла бы его и заставила жить полной жизнью; и в этой полноте забылась бы тягостная мысль о том, что он черный и хуже других; и даже смерть была бы не страшна, означала бы победу. Так должно было случиться, прежде чем он снова взглянет им в глаза: новая гордость и новое смирение должны были родиться в нем, смирение от незнакомого еще чувства общности с какою-то частью мира, в котором он жил, и гордость новой надежды, возвышающей достоинство человека.
Но, может быть, этого никогда не будет, может быть, это не для него, может быть, он дойдет до конца таким, каков он сейчас – загнанный, отупевший, с пустым, остановившимся взглядом. Может быть, больше уже ничего не будет. Может быть, смутные порывы, волнение, подъем, жар в крови – все это лишь блуждающие огоньки, которые не выведут его никуда. Может быть, правы те, которые говорят, что черная кожа – это плохо, это шкура обезьяноподобного зверя. А может быть, такой уж он есть, неудачник, рожденный для непристойной комедии, разыгрываемой под оглушительный вой сирены, среди кутерьмы лучей, под холодным шелковистым небом. Но сомнение овладевало им ненадолго; как только мысленно он приходил к такому выводу, тотчас же вновь утверждалась в нем уверенность, что это не так, что выход должен быть, и эта уверенность, крепкая и непоколебимая, сейчас несла в себе осуждение и сковывала его.
И вот однажды утром несколько человек вошли к нему в камеру, схватили его за руки и повели в большую комнату, полную народу. Он зажмурился от яркого света и услышал громкий возбужденный говор. Вид сомкнутого строя белых лиц и беспрестанное вспыхивание лампочек фотографов заставляли его оторопело озираться по сторонам. Равнодушие перестало служить ему защитой. Сначала он думал, что это уже начался суд, и приготовился снова погрузиться в свое сонное небытие. Но комната не была похожа на зал суда. Ей недоставало торжественности. У него вдруг явилось ощущение, похожее на то, которое он испытал, когда в котельную ворвались репортеры, в надвинутых шляпах, с сигарами во рту, и стали сыпать вопросами; только сейчас оно было гораздо острее. Молчаливое глумление чувствовалось в атмосфере, и все в нем восставало против этого. Если б еще они только ненавидели его; но тут было нечто более глубокое. Он чувствовал, что в своем отношении к нему эти люди зашли дальше простой ненависти. В звуке их голосов было терпеливое спокойствие; в их взглядах читалась невозмутимая уверенность. Он не мог бы выразить это словами, но он чувствовал, что, твердо решив предать его смерти, они хотят сделать так, чтобы эта смерть явилась не только мерой наказания; что они видят в нем сгусток того черного мира, которого они боятся и который стремятся держать в повиновении. Настроение толпы говорило ему, что его смерть постараются использовать как кровавый символ устрашения этого черного мира. И когда он это понял, все в нем возмутилось. Он дошел до последней границы, за которой кончается жизнь, но, когда он почувствовал, что в самой смерти ему грозит опасность стать жалким посмешищем для других, он встрепенулся, живой и готовый к действию.
Он попробовал шевельнуть руками и заметил, что они прикованы крепкими стальными цепочками к запястьям полисменов, сидящих справа и слева от него. Он огляделся: спереди и сзади тоже стояло по полисмену. Звякнул металл, и он почувствовал, что его руки свободны. Гул голосов прошел по комнате; он понял, что это вызвано его движением. Потом вдруг его взгляд уперся в одно белое лицо, слегка приподнятое и отклоненное вбок. Тревожное напряжение чувствовалось в каждой черте этого лица, оно было очень белое, а волосы, обрамлявшие его, казались еще белее. Это была миссис Долтон: она сидела неподвижно, сложив на коленях хрупкие, восковые руки. При виде ее Биггеру сразу вспомнилась та страшная минута, когда он стоял у изголовья кровати в голубеющей мгле и, прислушиваясь к ударам своего сердца, давил и давил на подушку, чтобы не дать Мэри заговорить.
Рядом с миссис Долтон сидел мистер Долтон, смотря прямо перед собой широко раскрытыми, немигающими глазами. Мистер Долтон медленно повернулся и посмотрел на Биггера, и Биггер опустил глаза.
Он увидел Джана: светлые волосы, голубые глаза, энергичное доброе лицо, повернутое к нему. Он вспомнил сцену в машине, и стыд залил его горячей волной; он почувствовал пожатие пальцев Джана. Потом стыд сменился горечью вины, когда он подумал о своей встрече с Джаном на тротуаре, в метель.
Он почувствовал усталость; по мере того как он приходил в себя, это чувство становилось все сильнее. Он оглядел себя: костюм на нем был мятый и сырой, рукава пиджака засучены. Рубашка была распахнута на груди, и виднелась черная кожа. Вдруг он почувствовал пульсирующую боль в пальцах правой руки. Два ногтя были сорваны. Он не мог вспомнить, как это случилось. Он хотел пошевелить языком, но язык распух и не двигался. Губы пересохли и растрескались; ему захотелось пить. У него закружилась голова. Лица и огни поплыли по кругу, как на карусели. Он стремительно падал куда-то вниз…
Когда он открыл глаза, он лежал на койке. Над ним в тумане склонилось чье-то белое лицо. Он хотел подняться, но его силой уложили опять.
– Спокойно, спокойно. На вот, выпей.
Его губ коснулся стакан. Пить или нет? А не все ли равно. Он глотнул чего-то теплого; это было молоко. Он выпил все до дна, потом откинулся на спину и уставился в белый потолок: перед ним как живая встала Бесси и бутылка молока, которое она в тот день грела для него. Потом пришло воспоминание о ее смерти, и он закрыл глаза, стараясь забыть. В животе у него урчало, он чувствовал себя лучше. Он услышал приглушенные голоса. Он уперся в края койки и сел.
– Эй, ты! Что, лучше тебе?
– А? – откликнулся он. Это был первый звук, который он издал с тех пор, как его поймали.
– Лучше тебе?
Он закрыл глаза и отвернулся к стене, помня, что они белые, а он черный, что они победители, а он их пленник.
– Очухался, кажется.
– Как будто. Это у него оттого, что столько народу увидел.
– Эй, малый! Есть хочешь?
Он не отвечал.
– Дай ему чего-нибудь. Он сам не знает, чего он хочет.
– Ты лучше ложись и полежи еще. Вечером все равно опять к коронеру[3]3
coroner – следователь, ведущий дела о насильственной или скоропостижной смерти (англ.).
[Закрыть].
Он почувствовал, что его укладывают на койку. Хлопнула дверь; он оглянулся. Он был один. В камере было тихо. Он снова вернулся в мир. Он не старался; это вышло само собой. Его швыряло то туда, то сюда по воле непостижимых для него сил. Он вернулся не для того, чтобы спасти свою жизнь; ему было все равно, что бы с ним ни сделали! Пусть сажают его на электрический стул, хоть сию минуту. Он вернулся, чтобы спасти свою гордость. Он не желал ни для кого служить посмешищем. Если б они убили его в ту ночь, когда тащили по лестнице головой вниз, это было бы проявлением силы, которой у них больше, чем у него. Но сидеть и рассматривать его, использовать его в своих интересах – на это у них права нет.
Дверь отворилась, полисмен принес поднос с едой, поставил на стул возле койки и вышел. На подносе было мясо, жареный картофель и кофе. Биггер осторожно отрезал кусочек мяса и положил в рот. Оно было такое вкусное, что он проглотил его, почти не разжевав. Он сел на край койки и пододвинул стул ближе, так, чтобы можно было достать все рукой. Он ел так быстро, что у него заболели челюсти. Тогда он перестал жевать и задержал кусок во рту, чувствуя, как слюна обтекает его. Покончив с едой, он закурил сигарету, лег, вытянулся и закрыл глаза. Его сморил некрепкий, беспокойный сон.
Потом вдруг он встрепенулся и сел. Сколько времени он не видел газет? Что теперь пишут про него? Он встал, его шатнуло, и пол закачался у него под ногами. Он схватился за стену и, медленно переступая, добрался до двери. Он осторожно повернул дверную ручку. Дверь распахнулась, и он увидел перед собой лицо полисмена.
– Куда?
Он увидел револьвер, оттягивавший своей тяжестью кожаный пояс. Полисмен схватил его за руку и повел назад, к койке.
– Ну, ну. Сиди смирно.
– Мне нужна газета, – сказал он.
– Чего?
– Я хочу почитать газеты.
– Погоди минуту. Сейчас узнаю.
Полисмен вышел и вскоре вернулся с целой охапкой газет.
– На, читай. Тут только о тебе и разговор.
Он не прикоснулся к газетам, пока полисмен не вышел из камеры. Потом он развернул «Трибюн» и прочел: НЕГР-УБИЙЦА УПАЛ В ОБМОРОК ВО ВРЕМЯ ПРЕДВАРИТЕЛЬНОГО РАЗБИРАТЕЛЬСТВА. Теперь он понял: это его водили на предварительное разбирательство у коронера. Он упал в обморок, и его принесли сюда. Он стал читать дальше:
«Сегодня утром, во время предварительного разбирательства по делу об изнасиловании и убийстве Мэри Долтон, наследницы известного чикагского миллионера, произошла драматическая сцена: преступник, молодой негр Биггер Томас, потрясенный видом своих обвинителей, не выдержал и упал в обморок.
Выйдя наконец из оцепенения, владевшего им с момента поимки, чернокожий убийца сидел, весь съежившись, под взглядами сотен любопытных.
Хотя убийца не слишком плотного сложения, он все же производит впечатление человека, обладающего необычайной физической силой. В нем около пяти с половиной футов, и цвет кожи у него почти черный. Нижняя челюсть сильно выдается вперед, придавая ему сходство с диким зверем.
У него очень длинные руки, достающие почти до колен. Можно легко представить себе, как этот человек, отуманенный порывом животной страсти, набросился на миниатюрную Мэри Долтон, изнасиловал ее, убил, отрубил ей голову и затем бросил ее тело в раскаленную топку, чтобы скрыть следы своего преступления.
У него широкие мускулистые плечи, всегда слегка приподнятые, как будто он готовится к прыжку. Взгляд у него угрюмый, исподлобья, исключающий всякую возможность сочувствия.
В целом он производит впечатление животного, которого совершенно не коснулось облагораживающее влияние цивилизации. В его речи и повадках нет ничего от милого добродушия ухмыляющегося черного дядюшки из Южных штатов, которого так любят все американцы.
Как только убийца появился в зале, раздались крики: „Линчевать его! Убить его!“
Но звероподобный негр проявил полное равнодушие к своей судьбе, как будто в процедурах допроса и суда и даже в вырисовывающемся уже впереди электрическом стуле для него нет ничего страшного. Его поведение заставляло вспомнить о недостающем промежуточном звене в развитии человеческой породы. В цивилизованном мире белого человека он явно казался не на месте.
Один полицейский офицер, родом ирландец, заметил: „Я уверен, что смерть – единственное лекарство для таких“.
С самого момента задержания негр отказывается принимать пищу. По мнению полиции, он либо хочет заморить себя голодом и тем избегнуть справедливой казни, либо надеется возбудить сострадание публики.
Вчера из Джексона, Миссисипи, было получено сообщение Эдварда Робертсона, редактора газеты „Джексон дейли стар“, касающееся детских лет Биггера Томаса. Робертсон пишет:
„Томас происходит из бедной негритянской семьи, весьма неустойчивых нравственных правил. Он вырос здесь и с детства был известен местным жителям как заядлый лгун и мелкий воришка. Только его несовершеннолетие помешало нам отправить его на каторжные работы.
Мы у себя, в Дикси, давно на опыте убедились, что только смертная казнь, совершаемая публично и достаточно выразительным способом, может воздействовать на извращенную психику негров этого типа. Если бы Томас совершил подобное преступление, живя в Миссисипи, никакая сила земная не могла бы спасти его от расправы со стороны негодующих граждан.
Считаю нужным сообщить вам, что, по распространенному здесь мнению, у Томаса, несмотря на черноту его кожи, имеется некоторая примесь белой крови, а результатом подобного смешения, как известно, всегда бывает преступная и неисправимая натура.
Здесь, в Дикси, мы учим негров помнить свое место, и каждый из них твердо знает, что, если он хотя бы прикоснется к белой женщине, кто бы она ни была, его дни сочтены.
Когда негры начинают роптать на воображаемые несправедливости, нет лучшего средства образумить их, чем взять на себя функции власти и на примере особенно беспокойных показать, что ждет остальных.
Число преступлений, подобных преступлению Биггера Томаса, уменьшилось бы, если б мы строго соблюдали принцип отделения негров от белых в парках, театрах, кафе, трамваях и других общественных местах. Необходимо также обособлять их местожительство. При соблюдении этих мер у них будет меньше возможности соприкасаться с белыми женщинами и посягать на них.
Мы, южане, считаем, что в Северных штатах совершают большую ошибку, поощряя негров к образованию, которое они органически неспособны воспринимать. Именно поэтому негры на Севере, как правило, гораздо менее спокойны и счастливы, чем у нас, на Юге. При системе раздельного обучения было бы легко ввести необходимые ограничения курса в негритянских школах, регулируя их бюджет через административные органы городов, округов и штатов.
Для сокращения преступности чрезвычайно полезно также развивать в неграх уважение к белому, требуя от них соблюдения известных правил поведения и разговора. Практика показала нам, что постоянно культивируемый элемент страха также немало способствует разрешению этой проблемы“.
Он опустил газету; больше он не мог читать. Да, так; они убьют его, но раньше еще позабавятся хорошенько. Он сидел очень тихо, он старался отыскать решение, не мыслью прийти к нему, но чувством. Должен ли он снова укрыться за свою стену? Удастся ли ему это теперь? Он чувствовал, что нет. Но что может дать ему любая попытка? Стоит ли пытаться, чтоб натолкнуться на еще более глухую стену ненависти. Он лежал на койке, и у него было такое же чувство, как в ту ночь, когда он цеплялся пальцами за обледенелые края водопроводного бака, под небом, исчерченным снующими лучами, лежал, зная, что внизу притаились люди с револьверами и слезоточивым газом, слушая вой сирены и крики, рвущиеся из десяти тысяч ненасытных глоток…
Он задремал, полузакрыв глаза, потом вдруг раскрыл их. Дверь тихо отворилась, и он увидел черное лицо. Кто это? Высокий, хорошо одетый негр вошел в камеру и остановился. Биггер приподнялся, опираясь на локоть. Гость вплотную подошел к койке и, протянув сероватую ладонь, дотронулся до руки Биггера.
– Бедный мой мальчик! Господь да смилуется над тобой!
Он оглядел строгий черный костюм гостя и сразу вспомнил, кто это такой: преподобный Хэммонд, священник церкви, в которую ходила его мать. И сразу же он недоверчиво насторожился. Он замкнул свое сердце и постарался приглушить все чувства. Он боялся, что проповедник заставит его почувствовать раскаяние. Он хотел сказать ему, чтоб он ушел, но так крепка была в его представлении связь этого человека с его матерью и всем тем, во что она верила, что он не решился заговорить. Чувства, которые вызывал в нем проповедник, ничем не отличались от тех, которые он испытывал при чтении газет: и любовь ближних, и ненависть чужих одинаково обостряли в нем сознание вины.
– Как ты себя чувствуешь, сын мой? – спросил проповедник. Ответа не было, и он продолжал: – Твоя мать просила меня навестить тебя. Она тоже хочет прийти.
Проповедник встал на колени на цементном полу камеры и закрыл глаза. Биггер стиснул зубы, напряг все мышцы; он знал, что сейчас будет.
– Господи Иисусе, обрати взор твой и загляни в душу этого бедного грешника! Ты учил, что милосердие твое велико, и, если мы будем искать его, преклонив колена, ты прольешь его в сердца наши и они преисполнятся благодати! И вот мы просим тебя, господи, яви нам милосердие твое! Яви его атому бедному грешнику, ибо велика его нужда в нем! Если душа его погрязла в грехе, омой ее, господи, чтобы она стала белой как снег! Прости ему, господи, дела его! Пусть светоч любви твоей укажет ему путь в эти тяжкие для него дни! И наставь тех, кто желает помочь ему, господи! Просвети сердца их и вдохни в них сострадание! Во имя сына твоего Иисуса, который умер на кресте и даровал нам благодать прощения твоего! Аминь…
Биггер смотрел не мигая в выбеленную стену, а слова проповедника отпечатывались в его сознании. Он, и не слушая, знал, что они означают: это был знакомый голос его матери, рассказывающей о страдании, о надежде, о неземной любви. И этот голос был ему противен, потому что он так же вызывал в нем чувство безнадежности и вины, как и голоса ненавидевших его.
– Сын мой…
Биггер посмотрел на проповедника и снова отвел глаза.
– Забудь все, сын мой, и помни только о душе своей. Очисти мысли свои от иных помыслов, думай лишь о вечной жизни. Забудь, о чем пишут в газетах. Забудь, что ты негр. Господь смотрит прямо в душу тебе, и цвет твоей кожи ему не помеха, сын мой. Он смотрит в ту часть тебя, которая принадлежит ему. Он зовет тебя, и он любит тебя. Предай себя в его руки, сын мой. Выслушай меня, я расскажу тебе, почему ты здесь; я расскажу тебе кое-что, отчего сердце твое возрадуется…
Биггер сидел очень тихо, слушая и не слушая. Если бы кто-нибудь попросил его потом повторить слова проповедника, он не смог бы. Но он чувствовал их смысл и значение. По мере того как проповедник говорил, перед ним возникало огромное черное пустое пространство, и образы, которые вызывал проповедник, плыли в этом пространстве, крепли и росли; знакомые образы, которые мать рисовала ему в детстве, когда он играл у ее ног; образы, в свою очередь будившие давно забытые стремления – стремления, которые он подавил и хотел уничтожить в себе навсегда. Эти образы когда-то объясняли ему мир, служили оправданием жизни. Теперь они снова проходили перед ним, вселяя в него ужас и удивление.
…бесконечная гладь рокочущих вод а над нею тьма и ни форм ни границ ни солнца ни звезд ни земли и во тьме раздался голос и воды потекли куда им было указано и из них возник огромный вертящийся шар и голос сказал да будет свет и был свет и это был настоящий дневной свет и голос сказал да будет твердь и вода отделилась от воды и на небе простерлись облака и голос далекий точно эхо сказал да явится суша и собралась под небом в свои места вода и стали видны горные вершины и долины и реки и голос назвал сушу землей а воды морями и на земле выросла трава и деревья и цветы и семя их падало на землю чтобы вновь взрасти и над землей зажглись миллионы звезд и днем стало светить солнце а ночью луна и стали дни и недели и месяцы и годы и голос опять прозвучал во мгле и из великих вод вышли живые твари киты и разные гады а на земле явился скот и дикие звери и голос сказал сотворим человека по образу и подобию нашему и из праха земного поднялся человек и солнце озарило его а за ним поднялась женщина и луна озарила ее и они стали жить как единая плоть и не было ни Боли ни Тоски ни Времени ни Смерти и Жизнь была похожа на те цветы что росли вокруг них в садах земли и голос раздался из облаков говоря не вкушайте плода от древа растущего среди сада и не касайтесь его да не умрете смертию…
Голос проповедника перестал гудеть. Биггер посмотрел на него уголком глаза. Черное лицо проповедника было серьезно и грустно, и при виде его Биггер остро почувствовал свою вину; даже после убийства Мэри он не чувствовал ее острее. Тот образ мира, который настойчиво рисовал ему проповедник, он убил в себе уже давно; это было его первое убийство. А теперь от слов проповедника этот образ снова возник перед ним, точно призрак среди ночи, и от сознания своей отверженности ему стало холодно, как будто на сердце легла большая глыба льда. Почему же все это опять пришло его мучить – ведь он уже задушил это навсегда подушкой из ненависти и страха. Для тех, кто хочет его смерти, он не человек, ему нет места в этой картине мироздания; потому-то он и постарался убить ее в себе. Чтобы жить, он создал для себя новый мир, и за это должен теперь умереть.
Опять в его сознание просочились слова проповедника:
– Знаешь ли, сын мой, что это было за древо? Это было древо познания. Человеку мало было походить на бога, он захотел знать: почему? А богхотел, чтобы он жил, как живут дети, как цветы цветут в поле. Но человек захотел знать почему, и вот он пал, и свет сменился мраком, любовь проклятием, блаженство ничтожеством. И бог прогнал их из райского сада и сказал мужчине: в поте лица будешь зарабатывать хлеб свой, и сказал женщине: в муках будешь рождать детей своих. Мир пошел против них, и, чтобы жить, им пришлось бороться с миром…
…в страхе брели мужчина и женщина среди деревьев, прикрывая руками свою наготу, а в вышине над ними парил среди туч ангел с пламенеющим мечом и гнал их из сада в глухую ночь навстречу холодному ветру, в юдоль скорби, смерти и слез, и мужчина и женщина взяли пищу свою и сожгли, чтобы дым, поднимаясь в небо, вознес их мольбу о прощении…
– Сын мой, тысячи и тысячи лет мы молили бога снять с нас это проклятие. И бог услышал наши молитвы и сказал: я покажу вам путь, который вас приведет ко мне. Сын божий Иисус сошел на землю и принял облик человеческий и жил и умер среди нас, чтобы показать нам этот путь. Он дал людям распять его, но смерть его была победой. Он показал нам, что жить в этом мире – значит быть распятым. Этот мир не есть дом наш. Жизнь здесь – распятие изо дня в день. Есть только один путь к спасению, сын мой, тот путь, который указал нам Иисус, – путь любви и прощения. Будь же подобен Иисусу. Не противься. Возблагодари господа за то, что он избрал для тебя этот путь. Его любовь спасет тебя, сын мой. Верь, что через любовь Иисусову господь дарует тебе вечную жизнь. Взгляни на меня, сын мой…
Биггер сидел, подперев ладонями черное лицо, и не шевелился.
– Пообещай мне, сын мой, что ты изгонишь ненависть из своего сердца, чтобы божья любовь могла войти в него.
Биггер молчал.
– Ты не хочешь обещать, сын мой?
Биггер закрыл глаза руками.
– Скажи хотя бы, что постараешься, сын мой.
Биггер почувствовал, что, если проповедник будет продолжать свои уговоры, он сейчас вскочит и ударит его. Как ему поверить в то, что он уже убил в себе? Он виновен и знает это. Проповедник поднялся с колен, вздохнул и вынул из кармана маленький деревянный крестик на цепочке.
– Посмотри, сын мой. Я держу в руках крест, сделанный из дерева. Дерево – это мир наш. И к этому дереву пригвожден страждущий человек. Вот что такое жизнь, сын мой. Жизнь есть страдание. Как же ты не хочешь поверить в слово божье, когда вот перед твоими глазами единственное, что дает твоей жизни смысл. Дай я надену это тебе на шею. Когда останешься один, взгляни на этот крест, сын мой, и вера осенит тебя…
Он замолчал, и Биггер молчал тоже. Деревянный крест висел теперь у него на груди, касаясь кожи. Он чувствовал все то, о чем говорил проповедник, чувствовал, что жизнь – это плоть, пригвожденная к миру, дух, томящийся в тюрьме земных дней.
Он услышал скрип дверной ручки и поднял глаза. Дверь отворилась, на пороге показался Джан и остановился, как бы не решаясь войти. Биггер вскочил на ноги, точно наэлектризованный страхом. Проповедник тоже встал, отступил на шаг, поклонился и сказал:
– Доброе утро, сэр.
Биггер подумал: что может быть нужно от него теперь Джану? Ведь он уже пойман, он ждет суда. Джан наверняка будет отомщен. Биггер замер, видя, что Джан выходит на середину камеры и останавливается прямо перед ним. Потом он вдруг подумал, что ему незачем стоять, что здесь в тюрьме Джан ничего не может сделать ему. Он сел и опустил голову; в камере было тихо, так тихо, что слышно было дыхание проповедника и Джана. Белый человек, на которого он пытался свалить свое преступление, стоял перед ним, и он покорно ждал его сердитых слов. Но почему же он молчит? Биггер поднял голову; Джан смотрел прямо на него, и он отвел глаза. Лицо Джана не казалось сердитым. Но если он не сердится, что же ему тогда нужно? Он опять взглянул и увидел, что Джан пошевелил губами, но слов не было слышно. А когда Джан наконец заговорил, его голос звучал очень тихо и между словами он делал долгие паузы; Биггеру казалось, будто он слышит, как человек говорит сам с собой.
– Биггер, мне очень трудно найти слова, чтобы сказать то, что я хочу, но я попробую… Для меня это все как разорвавшаяся бомба. Я уже целую неделю никак не могу в себя прийти. Я ведь сидел в тюрьме, и мне даже в голову не могло прийти, что тут происходит… Я… я не хочу вас мучить, Биггер. Я знаю, вам и без меня тяжело. Но понимаете, мне просто необходимо кое-что сказать вам… А вы, если не хотите со мной говорить, Биггер, не надо. Мне кажется, я немножко понимаю, что вы сейчас должны чувствовать. Я ведь не чурбан, Биггер; я умею понимать, хотя, пожалуй, в тот вечер я ничего не понял… – Джан остановился, проглотил слюну и закурил. – Вы встретили меня в штыки… Теперь я понимаю. Но тогда я был как слепой. Я… мне очень хотелось прийти сюда и сказать вам, что я не сержусь… Я не сержусь нисколько, и я хочу, чтоб вы позволили мне помочь вам. Это ничего, что вы хотели свалить вину на меня… Может быть, вы имели на то основания… Не знаю. Может быть, в известном смысле я и есть настоящий виновник всего… – Джан опять остановился, сделал глубокую, долгую затяжку, медленно выпустил дым и нервно прикусил губу. – Биггер, я никогда, ни разу в жизни не сделал ничего во вред вашему народу. Но я – белый, и я знаю, что глупо было бы просить вас, чтоб вы не ненавидели меня, когда все белые люди, которых вы знаете, ненавидят вас. Я… я знаю, для вас мое лицо похоже на их лица, хотя чувствую я совсем по-другому. Но только до того вечера я не знал, что пропасть между нами так велика… Я теперь понимаю, почему вы взялись за револьвер, когда я поджидал вас на улице и хотел заговорить с вами. Вы ничего другого и не могли сделать; но я тогда не знал, что мое лицо, белое лицо, заставляло вас чувствовать свою вину, несло вам осуждение… – Рот Джана остался открытым, но слова больше не выходили из него; он шарил взглядом по углам камеры.
Биггер молчал, сбитый с толку, чувствуя себя так, будто он сидит на огромном колесе, которое буйные порывы ветра вертят то в одну сторону, то в другую. Проповедник шагнул вперед:
– Вы – мистер Эрлон?
– Да, – сказал Джан, обернувшись.
– Это очень хорошо, сэр, то, что вы говорили. Этот бедный мальчик очень нуждается в помощи, очень нуждается. Я – преподобный Хэммонд, сэр.
Биггер увидел, как Джан и проповедник пожали друг другу руки.
– Все это для меня очень тяжело, но вместе с тем послужило мне на пользу, – сказал Джан, садясь и поворачиваясь лицом к Биггеру. – Я научился глубже видеть людей. Я научился видеть многое, что раньше знал, но успел позабыть. Я… я утратил кое-что, но кое-что и приобрел… – Джан подергал себя за галстук, а в камере стояла напряженная, выжидающая тишина. – Я понял, что вы, Биггер, вправе ненавидеть меня. Для меня теперь ясно, что иначе и быть не может; это все, что у вас есть. Но, Биггер, если я говорю, что вы вправе меня ненавидеть, это немного меняет дело, правда? Я не перестаю думать об этом с тех пор, как я вышел из тюрьмы, и я пришел к выводу, что по-настоящему меня должны были бы судить за убийство вместо вас. Но этого нельзя, Биггер. Я не могу взять на себя одного вину за сто миллионов человек. – Джан наклонился вперед и опустил глаза. – Я не заискиваю перед вами, Биггер. И пришел я сюда не для того, чтобы оплакивать вас. Я считаю, что всем нам, запутавшимся в сложностях этого мира, ничуть не лучше, чем вам. Я пришел потому, что я стараюсь подойти ко всей этой истории так, как мне подсказывает мое понимание. А это нелегко, Биггер. Я… я любил девушку, которую вы убили. Я… я любил… – Голос его прервался, и Биггер увидел, что у него дрожат губы. – В тюрьме, когда я узнал про Мэри, мне было очень тяжело, и вот тогда я подумал обо всех неграх, убитых белыми, обо всех, кого силой разлучали с близкими и во времена рабства, и после. И я подумал: они терпели, значит, и я должен. – Джан бросил сигарету и раздавил ее каблуком. – Сначала я решил, что это все подстроено стариком Долтоном, и хотел убить его. Потом, когда я узнал, что это сделали вы, я хотел убить вас. А потом я стал думать. И я понял, что, если я отвечу убийством на убийство, так будет и дальше и это никогда не кончится. И я сказал себе: я пойду и постараюсь помочь Биггеру, если только он захочет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.