Электронная библиотека » Рик Янси » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 11 января 2022, 03:40


Автор книги: Рик Янси


Жанр: Зарубежное фэнтези, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 78 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В течение следующих трех дней я нашел еще больше закладок между страницами остальных тетрадей. Я завел новую папку под названием «Вырезки», разложил закладки по их порядку в тетрадях (другими словами, по номерам тетрадей и номерам страниц) и снабдил записями по поводу возможных новых путей поиска. Я могу поручиться за подлинность некоторых закладок (например, вырезок статей из «Нью-Йорк таймс»), тогда как подлинность других – таких, как визитная карточка Абрама фон Хельрунга – еще нуждается в подтверждении. Я не могу со стопроцентной уверенностью сказать, что они не поддельные или что они не являются частью изощренных творческих упражнений автора тетрадей.

Р. Я.
Гейнсвилль, Флорида
Сентябрь 2009 года
Дневник 4
Опустошенность

«Логика иногда порождает чудовищ».

Анри Пуанкаре


«Потому что панический ужас пустыни призвал его этим голосом издалека, вобравшим силу неизмеримых пространств; и в нем было очарование опустошенности, которая уничтожает».

Элджернон Блэквуд

Часть первая
«Что есть я, Уилл Генри?»

Я не хочу об этом помнить.

Я хочу избавиться от этого, избавиться от него. Почти год назад я отложил перо и поклялся, что больше никогда за него не возьмусь. Пусть это умрет вместе со мной, думал я. Я старик. И я ничего не должен будущему.

Скоро я усну и очнусь от этого страшного сна. Придет бесконечная ночь, и я пробужусь.

Я жду этой ночи. Я ее не боюсь.

Мне довелось испытать страх. Я слишком долго глядел в преисподнюю, и теперь преисподняя смотрит на меня.

От засыпания и до пробуждения – оно здесь.

От подъема и до отхода ко сну – оно здесь.

Оно всегда здесь.

Оно грызет мое сердце. Оно гложет мою душу.

Я отворачиваюсь – и вижу его. Я затыкаю уши – и слышу его. Я накрываюсь – и чувствую его.

То, что я имею в виду, не опишешь словами из человеческого языка.

Это язык голых ветвей и холодного камня в угрюмом шорохе колючего ветра и ритмичной капели дождя. Это песнь, которую поет падающий снег, и нестройный ропот солнечного света, разорванного сеткой балдахина и едва просочившегося сквозь нее.

Это то, что видит невидящий глаз. Это то, что слышит неслышащее ухо.

Это романтическая баллада смертных объятий; торжественный гимн потрохов, сваливающихся с окровавленных зубов; стенания раздувшегося под палящим солнцем трупа и грациозный балет личинок на развалинах божьего храма.

На этой серой земле у нас нет имен. Мы скелеты, отражающиеся в желтом глазу.

Наши кости иссушены и выбелены прямо под кожей, наши пустые глазницы разглядывают голодных ворон.

В этом царстве теней наши оловянные голоса скребутся, как крыло мухи по недвижному воздуху.

Наш язык – это язык слабоумных, тарабарщина идиотов. Корень и лоза могли бы сказать больше, чем мы.

Я хочу вам кое-что показать. У него нет имени, нет никакого человеческого обозначения. Оно древнее, и у него долгая память. Оно знало этот мир еще до того, как мы его назвали миром.

Ему известно все. Оно знает меня и знает вас.

И я вам его покажу.

Я покажу вас.

Так идемте же со мной, как Алиса вниз по кроличьей норе, идемте в то время, когда в мире еще существовали темные пятна и когда были люди, которым хватало смелости их исследовать.

Я, старик, снова становлюсь мальчиком.

И уже мертвый монстролог жив.


Он был одинок и творил в тишине. Он был гением, порабощенным своим же деспотическим мышлением, скрупулезным в работе и безразличным к тому, как он выглядел. Он был подвержен приступам изнуряющей меланхолии, и его наставляли демоны, столь же невероятные и грозные, как и те физические монстры, которых он преследовал.

Он был тяжелым человеком, упрямым и холодным до жестокости, с мотивами, которые было невозможно понять, и с непреклонным желанием достичь поставленных целей. Он был строгим надсмотрщиком и, когда не игнорировал меня совершенно, педантичным учителем. Иногда за целый день мы едва перебрасывались парой слов. Я был просто как часть пыльной мебели в забытой комнате его родового дома. Если бы я сбежал, то, не сомневаюсь, прошли бы недели, прежде чем он заметил бы мое отсутствие. А потом, без всякого предупреждения, я вдруг оказывался единственным объектом его внимания. Это была на редкость неприятная ситуация, сходная с тем, как если бы ты тонул или на тебя обрушилась тысячефунтовая скала. Эти темные, странно подсвеченные изнутри глаза обращались на меня, брови хмурились, губы сжимались и белели. Точно такое же выражение напряженной концентрации я сотни раз наблюдал у него за столом для аутопсии, когда он вскрывал что-то безымянное, чтобы исследовать его внутренности. Под его взглядом я чувствовал себя голым. Я провел долгие часы в бесплодных спорах с собой, что лучше: когда он меня игнорирует или воспринимает?

Но я оставался у него. Он был всем, что у меня было, и без хвастовства скажу, что я был всем, что было у него. Факт в том, что до самой его смерти я был его единственным компаньоном.

Но так было не всегда.

Он был одиноким, но не отшельником. На исходе столетия монстролог пользовался большим спросом. Каждый день со всего мира прибывали письма и телеграммы. У него спрашивали совета, приглашали выступить, просили оказать те или иные услуги. Он предпочитал работу в поле лаборатории. Он мог все оставить и по первому же сигналу броситься исследовать редкие особи. У него всегда был наготове упакованный чемодан, и в кладовке лежал ящик с инструментами для работы в поле.

Он с нетерпением ждал ежегодного конгресса Монстрологического общества в Нью-Йорке, где в течение двух недель ученые одного философского направления представляли доклады, обменивались идеями, делились открытиями и, по странной традиции, не пропускали ни единого бара и салуна на острове Манхэттен. Впрочем, это, возможно, не было таким уж неприличным. Эти люди занимались такими вещами, от которых абсолютное большинство их коллег шарахались как от огня. Испытываемые ими тяготы почти предполагали необходимость какого-то расслабления в духе Диониса. Уортроп был в этом плане исключением. Он никогда не прикасался к алкоголю, табаку или каким-либо одурманивающим снадобьям. Он насмехался над теми, кого считал рабами своих слабостей, но сам ничем от них не отличался – только его собственные слабости были другими. На самом деле можно было бы поспорить, чьи слабости более опасны. В конце концов, ведь не вино погубило Нарцисса[3]3
  Прекрасный юноша Нарцисс из древнегреческих мифов увидел в воде свое отражение и влюбился в него. Он не мог оторваться от лицезрения самого себя и умер от любви к себе.


[Закрыть]
. Письмо, пришедшее в конце весны 1888 года, было лишь одним из многих, полученных в тот день. Не успел он вступить во владение этим пугающим массивом писем, как массив овладел им.

В письме, отправленном из Нью-Йорка, говорилось:


Мой дорогой доктор Уортроп,

из достоверных источников мне стало известно, что досточтимый президент фон Хельрунг намерен выступить с прилагаемым предложением, на ежегодном конгрессе в Нью-Йорке в ноябре с.г. Я уверен, что именно ему принадлежит авторство этого возмутительного заявления – я бы не потревожил Вас, будь у меня хоть малейшее сомнение на этот счет.

Человек явно сошел с ума. Мне это так же безразлично, как безразличен и сам этот человек, но мои страхи, я думаю, небезосновательны. Я рассматриваю его коварную аргументацию как реальную угрозу легитимности нашей профессии, способную предать нашу работу забвению или – что еще хуже – поставить ее в общественном сознании в один ряд с шарлатанством. Поэтому совсем не будет преувеличением заявить, что речь идет не о чем ином, как о судьбе нашей науки.

Я уверен, что, прочтя эту оскорбительную ерунду, вы согласитесь, что единственной надеждой остается мощный ответ, с которым следует выступить сразу после его презентации. И я не вижу никого, кто мог бы лучше бросить вызов тревожным и опасным изысканиям нашего уважаемого президента, кроме Вас, доктор Уортроп, ведущего философа Аберрантной естественной истории в нашем поколении. Остаюсь как всегда, и проч., проч.

Ваш покорный слуга, озабоченный коллега.


Первое же прочтение вложенной в письмо монографии Абрама фон Хельрунга убедило доктора, что его корреспондент прав по крайней мере в одном. Предложение действительно ставило под угрозу легитимность его любимой профессии. В том, что он был наилучшим – и очевидным – кандидатом, чтобы доказать несостоятельность претензий самого заслуженного монстролога в мире, его не надо было убеждать. Гениальность Пеллинора Уортропа включала в себя глубокое понимание, что таким кандидатом был именно он, и никто другой.

Так что все было отставлено в сторону. Посетителей разворачивали. Письма оставались неотвеченными. Все приглашения отклонялись. Его занятия были заброшены. Время на сон и принятие пищи было сведено к самому минимуму. Его 37-страничная монография с довольно громоздким заголовком «Отправим ли мы естественную философию монстрологии на свалку истории? Ответ досточтимому президенту д-ру Абраму фон Хельрунгу по поводу его предложения на 110-м конгрессе Общества по развитию науки монстрологии изучить возможность включения в каталог аберрантных видов определенных существ сверхъестественного происхождения, до сих пор считавшихся мифическими» в то неистовое лето многократно дорабатывалась и совершенствовалась.

Само собой, он подключил к работе и меня в качестве разработчика – в дополнение к моим обязанностям повара, горничной, слуги, прачки и посыльного. Я приносил книги, записывал под диктовку и играл роль публики при его выступлениях – натянутых, чрезмерно формальных, иногда смехотворно неуклюжих. Он стоял, выпрямившись как жердь, крепко стиснув за спиной длинные худые руки, вперив взгляд в пол и опустив подбородок, так что впечатляющие угрюмые черты его лица оказывались в тени.

Он отказывался просто читать текст и поэтому часто ударялся в театральщину, полностью теряя нить аргументации и бушуя, как его тезка король Пеллинор, в густой чаще своих мыслей в поисках ускользающего Зверя Рыкающего его убедительности.

В других случаях он впадал в бессвязные повествования, которые водили аудиторию по истории монстрологии от ее зарождения в начале XVIII века (начиная с Баквиля де ла Патри, признанного отца этой самой необычной из эзотерических дисциплин) и до наших дней, со ссылками на малоизвестных персонажей, чьи голоса давно были заглушены в удушающих объятиях Ангела Тьмы.

– Итак, на чем я остановился, Уилл Генри? – спрашивал он после очередной из таких длительных импровизаций. Вопрос задавался исключительно в тот самый момент, когда я размышлял о более интересных вещах, чаще всего о текущей погоде или о меню нашего давно просроченного ужина.

Не желая вызвать его бесценный гнев, я мямлил лучший ответ, который приходил в голову, обычно включая во фразу имя Дарвина, личного героя Уортропа.

Уловка не всегда срабатывала.

– Дарвин! – вскричал однажды монстролог в ответ, возбужденно ударяя кулаком в ладонь. – Дарвин! Да ну же, Уилл Генри, какое отношение Дарвин имеет к фольклору карпатцев? Или к мифам Гомера? Или к норвежской космологии? Разве я не дал тебе понять всю важность моих нынешних усилий? Если я потерплю неудачу на этом, самом плодотворном этапе своей карьеры, то не только я буду унижен и обесчещен, рухнет все здание! Это будет конец монстрологии, немедленная и безвозвратная утрата почти двухсот лет беззаветного служения людей, по сравнению с которыми все, кто пришел после них, кажутся карликами, в том числе я. Даже я, Уилл Генри. Подумай об этом!

– Думаю, это было… Вы говорили о карпатцах, я думаю…

– Бог мой! Я знаю это, Уилл Генри. И ты об этом знаешь единственно потому, что я об этом только что сказал!

Как он ни старался подготовить устную презентацию, еще усерднее он трудился над письменным ответом, написав своим почти совершенно неразборчивым почерком по меньшей мере двенадцать черновиков. Все они попадали ко мне, чтобы я привел их в читаемый вид, поскольку, если бы я передал печатнику текст в изначальном варианте, то, несомненно, его бы скомкали и швырнули мне в лицо.

После долгих часов моих мучений, когда я, скрючившись, сидел за столом, как средневековый монах, с негнущимися, перепачканными чернилами пальцами и слезящимися глазами, монстролог вырывал готовый продукт из моих трясущихся рук и сравнивал его с оригиналом, выискивая малейшие ошибки, которые, конечно, всегда находил.

В конце этих геркулесовых усилий, после того, как печатник доставил окончательный продукт и мало что оставалось делать (и мало что оставалось от монстролога, потому что за время работы над проектом он потерял более пятнадцати фунтов веса), кроме как ждать осеннего конгресса, монстролог впал в глубокую депрессию. Он уединился в своем кабинете с закрытыми ставнями окнами, где во мраке – реальном и метафизическом – предавался размышлениям и даже отказывался оценить мои робкие попытки облегчить его страдания. Я приносил ему от кондитера лепешки с малиной (его любимые). Я делился с ним последними сплетнями, почерпнутыми из газетных разделов «Общество» (он испытывал к ним странную тягу), и местными новостями нашей деревушки Новый Иерусалим. Это ему не помогало. Он даже утратил интерес к почте, которую я раскладывал у него на столе, пока она, непрочитанная, не покрыла всю столешницу так же густо, как опавшая осенняя листва лесную подстилку.

В конце августа из Менло-парка прибыла большая посылка, и на какой-то момент он стал прежним собой, восхищаясь подарком от друга. В посылку была вложена короткая записка: «С большой благодарностью за помощь в дизайне, Томас А. Эдисон». Он поигрался с фонографом в течение часа и больше к нему не прикасался. Фонограф стоял на столе рядом с ним немым укором… Это была мечта, воплощенная в жизнь Томасом Эдисоном, человеком, которому суждено было прославиться как одному из величайших умов своего времени, если не всех времен; подлинным человеком науки, чей мир радикально изменился благодаря тому, что он жил в этом мире.

– Что есть я, Уилл Генри? – неожиданно спросил доктор одним ненастным днем.

Я ответил с буквальностью, свойственной ребенку, которым я тогда и был.

– Вы монстролог, сэр.

– Я пылинка, – сказал он. – Кто обо мне вспомнит, когда я умру?

Я взглянул на гору писем на его столе. Что он имел в виду? Казалось, он всех знал. Только этим утром пришло письмо из Лондонского Королевского общества. Чувствуя, что он имеет в виду нечто более глубокое, я интуитивно ответил:

– Я, сэр. Я буду вас помнить.

– Ты! Ну, я думаю, у тебя не будет большого выбора. – Его глаза остановились на фонографе. – Знаешь ли ты, что я не всегда хотел стать ученым? Когда я был совсем молодым, меня снедало огромное желание стать поэтом.

Если бы он сказал, что его мозги сделаны из швейцарского сыра, то и тогда я бы не был так пораженн.

– Поэтом, доктор Уортроп?

– О, да. Желание ушло, но темперамент, как ты мог заметить, остался. Я был очень романтичным, Уилл Генри, если ты можешь себе это вообразить.

– А что случилось? – спросил я.

– Я повзрослел

Он положил один из своих длинных тонких пальцев на прорезиненный барабан и стал водить его кончиком по бороздкам, как слепой по азбуке Брайля.

– У поэзии нет будущего, Уилл Генри, – сказал он задумчиво. – Будущее принадлежит науке. Судьбу нашего вида определят Эдисоны и Теслы, а не Уодсворты или Уитмены. Поэты будут лежать на берегах Вавилона и плакать, отравленные плодами, которые выросли на месте, где гниют музы. Голоса поэтов потонут в гуле двигателей прогресса. Я предвижу день, когда все чувства будут сведены к определенным уравнениям химических реакций в наших мозгах. Надежда, вера, даже любовь – их местонахождение будет точно вычислено, и мы сможем показать пальцем и сказать: «Вот, в этом месте коры головного мозга лежит душа».

– Мне нравится поэзия, – сказал я.

– Да, а некоторым нравится заниматься резьбой, Уилл Генри, и поэтому они всегда будут искать дерево.

– Вы сохранили какие-то из своих стихов, доктор?

– Нет, не сохранил, и ты должен мне быть благодарен за это. Я писал ужасно.

– О чем вы писали?

– О том же, о чем пишут все поэты. Не могу понять, Уилл Генри, твоего редкостного дара ухватиться за самую несущественную часть проблемы и забить ее до смерти.

Чтобы доказать его неправоту, я сказал:

– Я никогда вас не забуду, сэр. Никогда. И весь мир не забудет. Вы будете более известны, чем Эдисон, Белл и все остальные, вместе взятые. Я это обеспечу.

– Уйду в забвение, вернусь в ничтожество, из коего пришел, неоплаканный, бесславный, невоспетый… Это поэзия, если хочешь знать. Сэр Вальтер Скотт.

Он встал, и теперь его лицо светилось всей полнотой его страсти, одновременно устрашающей и странно прекрасной. Он выглядел как мистик или святой, свободный от оков своего эго и ото всех плотских желаний.

– Но я ничто. Моя память ничто. Моя работа – это все, и я не позволю выставить ее на посмешище. Пусть даже ценой своей жизни, но я этого не допущу, Уилл Генри. Если фон Хельрунг преуспеет, если мы позволим низвести нашу благородную миссию до изучения глупых суеверий толпы и начнем бормотать о природе вампира или зомби, словно они сидят за одним столом с мантикорами и антропофагами, то монстрология станет такой же мертвой, как алхимия, такой же смешной, как астрология, такой же серьезной, как представления с уродцами господина Барнума[4]4
  Мантикор – вымышленное чудовище с телом льва, головой человека и хвостом скорпиона. Антропофаг – человек, употребляющий в пищу человеческое мясо, людоед, каннибал. Финеас Барнум – основатель популярного шоу и музея со зверями и уродцами.


[Закрыть]
! Взрослые люди, образованные люди, люди самого высокого ума и воспитания крестятся, как самые невежественные крестьяне, когда проходят мимо этого дома. «Какие странные и неестественные вещи творятся здесь, в доме Уортропа!» А ведь ты сам можешь удостовериться, что здесь нет ничего странного и неестественного, что я занимаюсь самыми естественными вещами, что если бы не я и не другие подобные мне люди, то эти дураки вполне могли бы сейчас давиться своими внутренностями или перевариваться в животе какого-нибудь чудовища, не более странного, чем обычная муха!

Он глубоко вдохнул, делая паузу перед продолжением своей симфонии, и неожиданно замер, слегка склонив голову набок. Я прислушался, но не услышал ничего, кроме легкого постукивания капель по окну и ритмичного тиканья каминных часов.

– Здесь кто-то есть, – сказал он. Он повернулся и посмотрел сквозь жалюзи. Я не видел ничего, кроме отражения его худого лица. Какие у него впавшие щеки! Какая бледная кожа! Он так мужественно говорил о своем предназначении, но знал ли он, как сам он близок к ничтожеству, из которого пришел? – Быстро к дверям, Уилл Генри. Кто бы там ни был, помни, что я нездоров и никого не принимаю. Ну, чего же ты ждешь? Пошевеливайся, Уилл Генри, пошевеливайся!

Спустя секунду зазвонил звонок. Монстролог закрыл за мной дверь кабинета. Я зажег в прихожей рожки, чтобы рассеять густо лежавшие тени неестественного, широко распахнул дверь и увидел самую прекрасную женщину, какую я когда-либо встречал за все годы своей слишком долгой жизни.

Часть вторая
«Я ничем не могу тебе помочь»

– Привет, – сказала она с озадаченной улыбкой. – Боюсь, что я не туда попала. Я ищу дом Пеллинора Уортропа.

– Это и есть дом доктора Уортропа, – ответил я не вполне твердым голосом. Еще более поразительным, чем ее облик, было само ее присутствие у наших дверей. За все время, что я жил у доктора, к нему никогда не приходили дамы. Такого просто не бывало. Крыльцо дома 425 по Харрингтон-лейн было не для порядочных дам.

– Очень хорошо. А то я уж было подумала, что не туда попала.

Не дожидаясь моего приглашения, она вошла в вестибюль, сняла свой серый дорожный плащ и поправила шляпу. Из-под заколки выбилась прядь рыжих волос, и с нее на изящную шею капала вода. Лицо дамы лучилось под лампами, мокрое от дождя и безупречное – если только не считать дефектом симпатичную россыпь веснушек на носу и на щеках, – хотя я готов признать, что оно показалось мне совершенным не из-за освещения.

В высшей степени странно, что я, без труда в мельчайших подробностях описывающий различные проявления страшного ремесла доктора Уортропа и ужасных обитателей тьмы во всей их чудовищности, теперь терзаю свой словарный запас, подыскивая слова, столь же эфемерные, как блуждающие огни на болотах, чтобы воздать должное женщине, встреченной мною в тот летний день семьдесят лет назад. Я мог бы рассказать, как на ее великолепных локонах играл свет – но что из того? Я мог бы говорить о ее карих глазах с искрящимися вкраплениями зеленого – но и этого было бы мало. Есть вещи слишком ужасные, чтобы их вспоминать, и слишком прекрасные, чтобы их воскресить.

– Можно ему передать, что с ним хочет переговорить миссис Чанлер? – спросила дама. Она тепло улыбнулась.

Я пробормотал что-то совершенно невнятное, что, однако, никак не умалило ее улыбки.

– Он ведь здесь, не так ли?

– Нет, мэм, – сумел выговорить я. – То есть да, он здесь, но он не… Доктор нездоров.

– Может, если ты ему скажешь, что я здесь, он найдет в себе силы сделать исключение.

– Да, мэм, – сказал я и быстро добавил: – Он очень занят, так что…

– О да, он всегда занят, – сказала она с радостным смешком. – Не помню, чтобы когда-нибудь было иначе. Но куда подевались мои манеры? Мы ведь не познакомились. – Она протянула мне руку. Я пожал ее и только потом подумал, что, может быть, она протянула руку для поцелуя. Я был прискорбно невежествен в плане обхождения. Все-таки меня воспитывал Пеллинор Уортроп.

– Меня зовут Мюриэл, – сказала она.

– Я Уильям Джеймс Генри, – произнес я в ответ с неуклюжей формальностью.

– Генри! Так вот ты кто. Я должна была догадаться. Ты сын Джеймса Генри. – Она положила холодную ладонь мне на руку. – Я очень сочувствую твоей утрате, Уилл. А здесь ты оказался потому, что?..

– Доктор взял меня к себе.

– Правда? Как это на него не похоже. Ты уверен, что мы говорим об одном и том же докторе?

Позади меня открылась дверь кабинета, и я услышал голос монстролога:

– Уилл Генри, кто это был…

Я повернулся и увидел на его лице глубокое потрясение, хотя его быстро сменила маска ледяного равнодушия.

– Пеллинор, – мягко произнесла Мюриэл Чанлер.

Доктор обратился ко мне, хотя смотрел по-прежнему на нее:

– Уилл Генри, я думал, что мои распоряжения были недвусмысленными.

– Ты не должен винить Уильяма, – сказала она с игривой ноткой в голосе. – Он пожалел меня, когда я стояла на твоем крыльце, как мокрая кошка. Ты болен? – неожиданно спросила она. – У тебя такой вид, будто у тебя жар.

– Я чувствую себя как нельзя лучше, – ответил доктор. – Мне не на что жаловаться.

– Это больше – или меньше, – чем я могу сказать о себе. Я промокла до костей! Как ты думаешь, могу я рассчитывать на чашку горячего сидра или чая, прежде чем ты меня вышвырнешь за дверь? Я проделала большой путь, чтобы тебя увидеть.

– До Нью-Йорка не так далеко, – ответил Уортроп. – Если только ты не пришла пешком.

– Это надо понимать как «нет»? – спросила она.

– С моей стороны сказать «нет» было бы глупо, верно? Никто не может сказать «нет» Мюриэл Барнс.

– Чанлер, – поправила она его.

– Конечно. Спасибо. Думаю, я помню, кто ты. Уилл Генри, проводи миссис Чанлер, – он словно сплюнул это имя, – в гостиную и поставь чайник. Извините, миссис Чанлер, но сидра у нас нет – не сезон.

Возвращаясь через несколько минут с подносом из кухни, я задержался у двери, потому что за ней слышался яростный спор. Доктор говорил надменно и жестко, наша гостья была спокойнее, но столь же напориста.

– Даже если я приму это за чистую монету, – говорил он, – даже если бы я поверил в эту чепуху… нет, даже если бы это имело место независимо от того, верю я или нет… есть добрый десяток людей, к которым ты могла бы обратиться за помощью.

– Может быть, – согласилась она. – Но есть только один Пеллинор Уортроп.

– Лесть? Ты меня изумляешь, Мюриэл…

– Такова степень моего отчаяния, Пеллинор. Поверь, если бы я думала, что кто-то другой сможет помочь, я бы не обратилась к тебе.

– Как всегда, дипломат.

– Как всегда, реалист – в отличие от тебя.

– Я ученый и, следовательно, абсолютный реалист.

– Я понимаю, тебе горько…

– Предположение, что мне горько, доказывает твое недопонимание. Это предполагает, что у меня сохранился некий остаток привязанности, что, уверяю тебя, не соответствует действительности.

– Можешь ли ты забыть о том, кто тебя просит, и подумать о том, кому нужна помощь? Ты его когда-то любил.

– Тебя не касается, кого я любил.

– Правильно. Меня касается, кого люблю я.

– Тогда почему бы тебе не найти его самой? Зачем ты проделала весь этот путь, чтобы утруждать меня?

Я так вытянулся вперед, стараясь получше расслышать разговор, что потерял равновесие и ткнулся в дверь как пьяный, чуть не уронив поднос – чай выплеснулся из носика чайника, а чашки запрыгали на блюдцах. Я увидел, что доктор стоит у камина. Мюриэл в напряженной позе сидела в кресле в нескольких шагах от него, сжимая в руке конверт.

Доктор что-то недовольно пробурчал на меня, потом подошел к ней и выхватил письмо. Я поставил поднос на стол рядом с ней.

– Ваш чай, миссис Чанлер, – сказал я.

– Спасибо, Уилл, – сказала она.

– Да, оставь нас, – сказал доктор, не отрываясь от письма.

– Можно ли предложить вам что-нибудь еще, мэм? – спросил я. – У нас есть свежие булочки…

– Не приноси булочки! – прорычал доктор из-за листа бумаги.

Он фыркнул и швырнул письмо на пол. Я схватил его и, забытый на минуту в пылу их tête-à-tête, прочел:


Дорогая миссус Джон,

простите мой английский, он нехорош. Вернулся этим утром в РП и сразу пошел отправить это. Ничего хорошего сказать нельзя, извините. Мистер Джон – его нет. Оно его звало и – дело сделано – унесло его. Я говорю Джеку Фиддлеру, и он и дальше его искать, но оно его забрало и даже старый Джек Фиддлер не может его теперь вернуть. Я говорил ему не ходить, но оно призывало его ночью и днем, и он ушел. Мистер Джон, он сейчас оседлал сильный ветер, и Мшистый рот не отпустит его. Мне жаль, миссус.

П. Ларуз


– Уилл Генри, – рявкнул доктор. – Что это ты делаешь? Отдай! – Он вырвал письмо из моей руки. – Кто такой Ларуз? – спросил он миссис Чанлер.

– Пьер Ларуз – проводник Джона.

– А этот Джек Фиддлер, которого он упоминает? – Она покачала головой.

– Никогда раньше не слышала этого имени.

– «Он сейчас оседлал сильный ветер, – прочитал доктор, – и Мшистый рот его не отпустит». Думаю, не отпустит! – Он невесело рассмеялся. – Полагаю, ты известила власти.

– Да, конечно. Поисковый отряд вернулся в Рэт Портидж два дня назад… – Она покачала головой, не в силах говорить.

– Тогда не вижу, чем я могу помочь, – сказал Уортроп. – Разве что выразить свое мнение, что это дело не касается монстрологии. Что бы ни унесло твоего мужа на «сильном ветре», это не был никакой «Мшистый рот», хотя я и нахожу этот образ странно интригующим. Я никогда не слышал такого прозвища применительно к Lepto lurconis. Должно быть, это изобретение добрейшего мсье Ларуза – и, думаю, не единственное. Не в первый раз смерть в дикой глуши относят на счет вендиго.

– Ты думаешь, он лжет?

– Я думаю, это ложь – а вот намеренная или нет, я не могу сказать. Lepto lurconis – это миф, Мюриэл, не более реальный, чем фея молочных зубов, и это самый странный момент во всей этой истории. Почему Джон искал нечто такое, чего не существует?

– Его… его вдохновили на это.

– А. – Монстролог закивал. – Это был фон Хельрунг, не так ли? Фон Хельрунг велел ему пойти…

– Предложил.

– И, будучи послушной собачонкой, Джон пошел.

Она напряглась.

* * *

– Я зря трачу время, да? – спросила она.

– Я спрашиваю по делу, Мюриэл. Как давно он пропал?

– Почти три месяца назад.

– Тогда да, ты зря тратишь здесь время. Я ничего не могу сделать – ни для тебя, ни для Джона. Твой муж мертв.

Хотя в ее глазах блестели слезы, она не расплакалась. И хотя всеми фибрами души она ощущала отчаяние, она стойко встретила его суровое утверждение. Может быть, мужчины и более сильный пол, но женщины сделаны из гораздо более крепкого материала!

– Я отказываюсь в это верить.

– Ты обманулась с верой.

– Нет, Пеллинор, не с верой. А с надеждой, что единственный человек, к которому, как я думала, я могу обратиться… к которому Джон мог бы обратиться…

Уортроп кивнул. Он отвел взгляд от ее прекрасного огорченного лица и заговорил в хорошо знакомой мне глухой лекторской манере:

– Однажды в Андах, в лагере на склоне горы Чимборазо, я лицом к лицу столкнулся с взрослым самцом астоми – существа с поразительной способностью кричать на таких децибелах, что рвались барабанные перепонки. Я видел, как после столкновения с ним у людей в буквальном смысле из ушей вытекали мозги. Он случайно забрел в наш лагерь глубокой ночью, и мы с ним были одинаково удивлены встрече. Нас разделяли какие-то полметра, и мы просто смотрели друг на друга. У меня был револьвер, у него – рот, и мы в любой момент могли ими воспользоваться. Так мы простояли несколько напряженных минут, пока я наконец не сказал: «Ну, дружище, я согласен не открывать огонь, если ты согласишься придержать свой язык!»

Смысл этой импровизированной притчи не ускользнул от дамы. Она медленно кивнула, поставила чашку и встала с кресла. Хотя она не двинулась ни к одному из нас, монстролог и я отпрянули. Есть красота, которая ласкает, как луч весеннего солнца на щеке, а есть красота, которая ужасает, как вопль Озимандиаса[5]5
  Персонаж одноименного стихотворения Перси Биши Шелли.


[Закрыть]
, порождая отчаяние.

– Я дура, – сказала она. – Ты никогда не изменишься.

– Если ты надеялась на это, то да, ты совсем глупая.

– Не только я. Мне жаль тебя, Пеллинор Уортроп. Ты это знаешь? Мне жаль тебя. Самый умный человек, которого я когда-либо встречала, но также самый тщеславный и мстительный. Ты всегда был немного влюблен в смерть. Удивительно. Я думала, ты ухватишься за возможность еще раз встретиться с ней лицом к лицу. Ведь это единственное, ради чего ты избрал свою омерзительную профессию.

Она повернулась и быстро вышла из комнаты, прижав ладонь к губам, словно останавливая другие готовые слететь с них слова.

Я взглянул на доктора, но он отвернулся; его лицо было наполовину в тени, наполовину на свету. Я поспешил за Мюриэл Чанлер и помог ей надеть накидку. Когда я открыл входную дверь, от порыва ветра по полу вестибюля заскакали капли дождя. На углу, сквозь серую пелену дождя, я увидел блестящую от воды черную двуколку, скрючившегося на своем насесте возницу, переливающуюся на свету головную упряжь большой ломовой лошади.

– Было приятно познакомиться с тобой, Уилл, – сказала миссис Чанлер перед тем, как выйти. Она коротко коснулась ладонью моего плеча. – Я буду молиться за тебя.

В гостиной доктор не шевелился; не пошевелился он и когда я вернулся. Я минуту простоял в ужасной тишине, не зная, что сказать.

– Да? – тихо сказал он.

– Миссис Чанлер уехала, сэр.

Он не ответил. Он не двигался. Я взял поднос, ушел на кухню, вымыл фарфор и поставил в сушку. Когда я вернулся, доктор все еще ни на дюйм не сдвинулся с места. Я и прежде наблюдал это десятки раз: молчаливость Уортропа возрастала в прямой пропорции к глубине его переживаний. Чем сильнее были его чувства, тем меньше он раскрывался. Его лицо было безмятежным – и пустым – как маска смерти.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации