Читать книгу "Остановка. Неслучившиеся истории"
Автор книги: Роман Сенчин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Темир-орлан
Полвека назад больница была новой и свежей. Галина Павловна помнила, как ее строили. Сначала снесли избушки из черных, будто обугленных бревен, – а они действительно были обуглены, обуглены солнцем, – потом вырыли котлован и заложили фундамент, затем стали слоями класть молодые, сочно-оранжевые кирпичи.
Кирпичи накрыли шифером, в темные прямоугольники в стенах вставили рамы, и на стеклах днем играли солнечные лучи, а вечером окна светились от электричества. Правда, светились по-разному – одни, поменьше размером, уютно-желто, другие, широкие и высокие, – холодно и бело.
В детстве Галина Павловна не понимала, почему свет разный, придумывала объяснения, сказочные и сложные, а когда подросла, узнала: за небольшими окнами находятся кабинеты врачей и палаты с больными, а за широкими и высокими – операционные. Там людей разрезают, достают сломавшиеся органы, что-то меняют и зашивают.
Ей открылось, что человек может жить без многого – без кишок, без части желудка, без легкого, почек, селезенки, желчного пузыря, без глаз, ног, рук, языка…
Ребенком она часто болела ангиной, и самым действенным способом не болеть ею в то время считали удаление миндалин. И Галине Павловне их удалили. Это аукнулось лет через тридцать – ее стала душить астма.
В теплое время года болезнь проявлялась редко, но наступал отопительный сезон – город состоял большей частью из деревянных домов с печками, – и Галина Павловна начинала задыхаться. На улицу почти не выходила, правда, это слабо спасало – угольный чад доставал и в квартире; один приступ следовал за другим, таблетки и ингаляторы не помогали, и ее клали в больницу.
Кирпичи из оранжевых стали бордовыми, как куски вяленого мяса, рамы окон давно посерели, да и стекла, хотя их, конечно, мыли, всегда теперь были мутными, не блестели и в самые ясные дни. Внутри стéны, дверные косяки, потолки исправно красили и белили, но почти без толку – больница выглядела старой, пыльной, ветхой, и сразу, как только человек оказывался в ней, вызывала тоску и мысли о скорой смерти. Казалось, не только стены, потолок, кровати, одеяла, тумбочки, но и сам воздух, запертый в коридорах и палатах, до предела пропитался духом тысяч побывавших здесь больных людей. Лечившихся и не вылечившихся.
Такой же, после десятого или двадцатого привоза сюда, лечащейся, но неизлечимой считала себя и Галина Павловна. Даже сочувствовала врачам, которые часто досадовали, что бьются, бьются, а ничего по-настоящему не помогает. Ни капельницы, ни кислород, ни один ингалятор, ни другой. Легкое улучшение, а через неделю-другую скорая вновь привозит ее, жадно и впустую хватающую ртом не пробивающийся в легкие воздух.
Подобных было в больнице немало. В основном – пожилые. Кто с астмой, кто с язвой, сердечники, сосудистые…
Постепенно появились у Галины Павловны подруги поневоле. Часто сидели на лавочке в маленьком холле между отделениями пульмонологии и гастроэнтерологии. Наблюдали больничную жизнь.
Заведующей гастроэнтерологии была Зоя Сергеевна Бородавкина, поразительно похожая на свою фамилию.
– Вот расскажи кому, и не поверят, – шептались обитатели больницы, – как нарочно…
Узкое, костистое лицо Зои Сергеевны было щедро осыпано, может, и не бородавками, но какими-то наростами, выпуклыми родинками, бугорками. Губы очень узкие, углы рта загнуты книзу. Фигура тоже была незавидная – плечи косые, талия и бедра одного размера, ноги узловатые. Голос часто становился хрипловатым и резким, даже добрые фразы стегали, как плетка. Хотя заметно было, что хочет она говорить плавно и нежно.
– И ведь нестарая.
– По нынешним временам еще и замуж выйти не грех.
– К ней сватался один, говорят.
– Да что ты!
– Но. В позапрошлый раз когда лежала – слышала. Хороший человек – хирург с поликлиники.
– И она чего?
– Она категорически так: «Меня полюбить нельзя!» И всё, весь разговор.
Полюбить Зою Сергеевну, наверное, было можно, если долго-долго за ней наблюдать, с ней общаться. По крайней мере, Галине Павловне ее резкий голос, глаза, горячие, темные, стали со временем придавать сил. Да, голос стегал, глаза обжигали, и хотелось сделать над собой усилие и победить болезнь. И она жалела, что в их отделении не было такого врача.
В гастроэнтерологическом, как и везде, имелись свои завсегдатаи и старожилы. Большей частью мужчины, сжегшие себе всякой отравой желудок, разрушившие печень. Но был там и совсем молодой паренек, почти еще мальчишка, Темир. Его привозили из далекого села во время очередного обострения, и Зоя Сергеевна, лучший гепатолог республики, его спасала.
– Бедняжечка, – тихо вздыхали женщины, провожая взглядом бледного, еле ковыляющего Темира, похожего на маленького старичка. – Вот что желтуха нелечёная делает.
Обязательно кто-нибудь поправлял:
– Не желтуха, а гепатит.
– Да какая разница? Одно это и то же.
Вяло, убивая время, спорили, одно или нет, а в итоге неизбежно сходились на жалости к Темиру.
По возрасту он должен был лечиться в детской больнице, но Зоя Сергеевна его с готовностью принимала, когда родители Темира сообщали, что ему очень плохо. «Это мой больной», – рубила она в ответ на претензии главврача, и тот смирялся.
Галина Павловна через подруг узнала – не специально, а во время долгих сидений на лавочке, – что Темир очень хороший наездник, победитель многих скачек. Ему даже присвоили нечто вроде титула – к имени добавили слово «орлан»: Темир-орлан. «Орел», «герой», по-нашему.
Но из-за скачек он так часто и попадал в больницу. Почти после каждого соревнования родители везли его к Зое Сергеевне Бородавкиной…
В тот год приступы астмы стали мучить Галину Павловну не зимой, когда город засыпáла угольная сажа, не весной, в период цветения, а в августе – месяце, до того для нее безопасном.
Она с детства очень любила август. Он был одним большим праздником. Огород, который требовал ежедневного труда и заботы в апреле, мае, июне, июле, наконец-то отплачивал обильными плодами. И огурцов, помидоров столько, что их можно просто срывать с плетей и веток и тут же есть. Арбузы, дыни, кабачки, тыквы лежат на земле и просятся на обеденный стол. В тепличке перцы, баклажаны. Морковка выпирает наружу. От аромата укропа и чеснока голова сытно кружится. Коробочки мака посерели; осторожно срываешь их с подсохшего стебля, отламываешь крышечку и сыплешь зернышки в рот. Хрустишь. Вкусно. А потом идешь к подсолнухам или кукурузе, выбираешь созревшее и до сумерек сидишь на лавочке, щелкаешь семечки или грызешь початок.
Наконец-то не надо полоть грядки – сорняки почти перевелись. Поливать уже не нужно так обильно – корни растений крепки и длинны, достают влагу из глуби. Можно передохнуть. Порадоваться жизни. Пусть скоро школа, училище, работа-работа-работа, но сейчас каникулы, отпуск и – довольство.
Галина Павловна с мужем и детьми давно жили в благоустроенной квартире, а домик и двенадцать соток земли на окраине города, оставшиеся от ее родителей, были дачей. Правда, дачей в советском понимании этого слова – там много работали и мало отдыхали. Отдыхали в основном как раз в августе. А Галина Павловна отдыхала вдобавок от своей болезни.
И вот этот график, что ли, этот распорядок сбился, и почти весь август она проводила в больнице. Бесконечные капельницы. Медсестер и санитарок не хватало, приходилось самой караулить, когда бутылка с лекарством опустеет. Не дай бог заснешь, и пойдет в вену воздух. Смерть. А так хочется спать под капельницей, так хочется…
Когда немного отпускало, Галина Павловна добиралась до лавочки между отделениями или спускалась вниз, а то и выходила во двор – подальше от запаха лекарств, подкисшей еды, больных людей, – встречалась с детьми и мужем, принимала дары их дачи. Старалась не плакать, но было обидно проводить такие дни – теплые, но уже мягкие, без жары, хорошие, в общем, дни – в больнице.
И здесь, во дворе, когда прикрыла глаза и пыталась хоть на десять минут забыть, что рядом палаты, вздохи и стоны многих несчастных людей, что у нее самой впереди наверняка много приступов и какой-то вполне может оказаться смертельным, она услышала тяжелый разговор.
– Ну как так можно? Как?! – хлестнуло ее по спине, заставило заморгать и подобраться; она узнала голос Зои Сергеевны, но сейчас в нем кроме резкости, шершавой хрипотцы были слезы, много слез. – Я ведь требовала – мальчику необходим покой. Покой! Даже быстро ходить нельзя. А вы что наделали?!
– Ну, мы… эта… – какое-то привычно, безысходно виноватое.
Галина Павловна обернулась. Перед Бородавкиной стояли низенькие, худенькие мужчина и женщина. Лица и руки загорелые до черноты, морщинистые и сухие.
Они казались старыми, но это, наверное, от образа жизни, работы. Скорее всего, чабаны – Галина Павловна иногда бывала в районах, несколько раз попадала в юрты чабанов. Чабаны в основном именно такие… А может быть, действительно старые, и Темир – а она догадалась, о ком речь, – у них поздний ребенок.
– Просили нас сильно, – переступая выгнутыми колесом ногами, с усилием произнес мужчина.
– Кто просил?
– Ну, там, люди. Сумон весь. Праздник же, эта. Как без аът чарыжы… без скачек…
Да, недавно ведь Наадым был, вспомнила Галина Павловна, – праздник урожая. И там обязательно конные соревнования, почему-то среди детей, стрельба из лука, борьба, вареная баранина…
– Темир побеждал всегда, – продолжал оправдываться-объяснять мужчина. – С восьми лет первый или, эта, второй. Не ниже. И последний год у него, чтоб, ну, участвовать. Четырнадцать лет ему… И просили люди: скачи, Темир, победи опять. И, эта, первым пришел!
– А что теперь? – выслушав, заговорила Зоя Сергеевна. – Вы понимаете, у него печени нет теперь. Фарш один. Тыркан. Правильно?.. Да что я, – негодование в голосе залил новый поток булькающих в горле слез, – погубили вы своего сына. Погубили. Ради скачек каких-то…
– Он сам проси-ил, – вроде бы с обидой отозвалась женщина. – Поскачу, сказал. Мы против.
– Сам… Он хотел, конечно. Ему бегать хочется, играть, прыгать. Но нельзя! Я каждый раз вам объясняла.
Мать и отец Темира кивали, опустив лица, и громко, мучительно кряхтели…
В следующие дни Галина Павловна часто видела Бородавкину. Та быстро входила или выходила из своего отделения или стояла на улице, курила и задумчиво, наверняка невидяще смотрела куда-то на тополя. Глаза ее теперь были не горячие, а растерянные, углы губ совсем обвисли. Галине Павловне хотелось ее пожалеть.
Но как будешь жалеть взрослого человека? Только еще больше расстроить можно, если показать, что заметил его слабость, бессилие… Жалели с больничными подругами Темира, когда оказывался рядом – в холле между отделениями или во дворе.
Выглядел он намного хуже, чем раньше. Двигался совсем медленно, по лестнице шел, ставя ноги на каждую ступеньку; кожа была зеленовато-желтой, из-под пижамного пиджачка выпирал большой круглый живот. На худом теле этот кругляш смотрелся особенно жутко, инородно.
– Темирчик, ты лечись, – говорили женщины. – Зою Сергеевну слушайся. Она знает. Лечись, сынок, – они так привыкли к нему, что называли «сынок», – ты ведь молодец у нас. Орлан.
Темир кивал очень похоже на своих родителей. Лицо опускал, будто виноватый. Давал себя гладить, а потом отходил, трогал набухший шиповник, щипал тополиную кору…
Однажды днем сидевшая на лавочке между отделениями Галина Павловна услышала страшный крик в гастроэнтерологии. Потом сказали: Темир умер.
Странные
– К стенам нашего дома почему-то плохо прилипает грязь, – пожаловался Илюха.
Мужики заржали.
– Ничего смешного. Ласточек жалко – строят, строят, а потом – бац, и всё на земле.
Илюху считали в деревне странным. Не дурачком, конечно, но и не вполне нормальным. Ну взять хотя бы то, что он переехал сюда из самой Москвы. Купил участок в конце Кишки, возле леса; там когда-то была изба, но никто из местных этого не помнил. В кадастровых бумагах память только и сохранилась.
Залил фундамент, привез сруб из Мордовии, сам сложил, сам крышу покрыл. Всё сам, один практически. Мужики вызывались помочь, видя, как он корячится, Илюха с улыбкой отнекивался, объяснял:
– Хочу себя проверить, свои возможности.
Объяснения были непонятными, мужики настаивали:
– Да мы бесплатно. На бутылку дашь – хорошо, нет – и ладно. Жалко тебя – все жилы порвал ведь.
– Ничего-ничего. Как-нибудь. А на бутылку и так могу дать.
Мужики не брали – не халявщики.
Поначалу Илюха часто появлялся в деревне. Разговаривал с местными, записывал в блокнотик слова, какие считал редкими, спрашивал значение. Местные решили – ученый. А ученые и должны быть странными.
Отпустил бороду до титек, хотя в деревне бороды не носили, разве что деды старые, у которых и бриться сил нету.
Пообжившись, Илюха стал выходить за ограду редко. В магазин раз-другой в неделю ездил на своем маленьком внедорожнике. Всё что-то копался на участке; баню построил, теплицу привез из поликарбоната, сколотил будку в ветках тополя.
– Дом на дереве, – ответил гордо на вопросительные взгляды.
В первые два-три года можно было его увидеть на берегу Пары с удочкой или спиннингом, но потом и рыбачить бросил. В Москву уезжал считаные разы – хоть и интернет теперь повсюду, но все равно это редко. Странный, в общем, человек.
У Илюхи были жена и сын. Навещали его. У жены – женская машинка сиреневого цвета. Низенькая. Чтобы могла добраться до ворот, Илюхе приходилось обращаться к местному фермеру Гронову, владевшему «Беларусом» с отвалом. Равняли дорогу, которая после дождей становилась полосой с препятствиями.
Иногда жена и сын жили здесь по месяцу и больше, особенно летом, в каникулы, но чаще оставались на несколько дней. Ну ясно – сын учится, а у жены наверняка нормальная работа. Потом узнали – психолог. Повыясняли, кто это, поняли – не очень нормальная. Странноватая. Зачем психологи, когда есть пиво…
Спрашивали у нее, а кем Илюха работает, она отвечала:
– Пишет.
Уточнять не стали – местные были людьми деликатными, в душу не лезли: решили, если пишет, то диссертацию. Укрепились в версии, что ученый. Но интереса к Илюхе не теряли. Наблюдали, обсуждали между собой.
Деревня была маленькая, глухая. До трассы пять километров, до райцентра – почти семьдесят. До областной столицы – двести с гаком. Автобус к ним не пустили – считалось, что здоровый до остановки на трассе и сам дойдет, а больного заберет скорая. Детей школьного возраста давно не было, кроме как у Гронова – их он возил учиться в район, – соответственно, и школы тоже. Даже почты. Только ящик почтовый. Два раза в неделю заезжала машина, забирала корреспонденцию, продавала конверты.
Центром деревни был магазин. Возле него, на лавочке, встречались и мужики, и женщины, делились новостями.
Любая мелочь становилась новостью, а происшествие превращалось в бурю.
Например, пес Гронова как-то куснул жену Маченцева. Давно говорили фермеру: посади на цепь, из щенка вымахал в теленка с клыками. Порода непонятная. А может, и не порода, а понамешано чёрт-те чего – алабай с кавказской овчаркой и бультерьером каким-нибудь.
Гронова в деревне не любили. Он был из своих, но в середине девяностых, молодым совсем парнем, решил богатеть. Взял в аренду землю, купил трактор, пахал, сеял подсолнечник, продавал семечки, перерабатывал будылья на корм скоту. Со временем завел коров, маслобойный заводик организовал. Местных принимал на работу, но никто его не устраивал – увольнял в итоге.
И вот появился повод разобраться с Гроновым. На место поставить. Взяли мужики вилы, ринулись к его воротам. Осадили, стали кричать, чтоб выдал им пса. Весь день переговоры продолжались. В итоге Гронов вышел с цепью, прибил ее к столбу, пристегнул карабин к ошейнику. Пес принялся прыгать, рваться, аж столб зашатался. Правда, выдержал. С тех пор пес никого не кусал, но воспоминаний местным хватило на годы.
Деревня бы наверняка вымерла, если бы церковное начальство не решило возродить неподалеку монастырь. Он там был когда-то, при советской власти его уничтожили. А теперь вспомнили. Не монастырь, вернее, а скит. В чем отличие, местные не поняли – несколько гектаров огорожены рабицей, внутри поля́, церковь, домик монахов, возле входа пекарня, где можно купить вкусный хлеб.
Монахи были менее строги, чем Гронов, и бо́льшая часть трудоспособных постоянно или сезонно работала в этом скиту.
Проезжали через деревню многие в этот самый скит, а задерживались единицы. И то возле магазина. В разговоры обычно не вступали, а местные и до райцентра выбирались раза два-три в год. Некоторые, особенно кто постарше, так и вовсе не ездили.
В общем, Илюха со своей семьей был главным объектом интереса жителей деревни.
Вот однажды сообщает Вадька Юрьев на традиционном месте:
– Илюха-то со своими по берегу лазют!
– Зачем? – логичное, конечно, в ответ.
Вадька дернул плечами.
Пошли смотреть. Увидели: Илюха, его жена и сын собирают бутылки, сигаретные пачки, пакеты в черные мешки. Никогда такого никто не делал – мусор исчезал сам, когда Пара разливалась в апреле и смывала не только бутылки и прочее, а, бывало, и ближайшие к реке заборы. Вроде и течения никакого, но весной или после долгих дождей Пара становилась сильной, опасной.
Деликатность не позволила местным напрямую спрашивать Илюху, зачем они это делают. Стали гадать, выдвигать предположения. В итоге пришли к выводу, что им платят – нанялись и теперь за каждый мешок что-то получают. Ну а что – пусть Илюха и ученый какой, но столько лет сидит в избе, вряд ли получает приличные деньги. Вот и решили таким образом заработать.
Остановились на этой версии и успокоились.
И вот теперь новый повод – Илюха прибивает к срубу длинную доску. Горизонтально. Потом короткие над ней, вертикально. Вроде как ячейки выходят. И это после его слов про ласточек. Не лепятся, дескать, у них гнезда на его доме.
Тут радоваться надо: слепят – это полдела, но потом по всей стене потеки из помета. И сбить гнездо – живодерство, и смотреть тошно.
Может, не знает? Решили снова подойти, втолковать.
– Да ничего, – отмахнулся Илюха, – пускай. Соскоблим осенью. Жалко ведь…
– Ну гляди. Убьет жена.
Илюха сочувствующе как-то вздохнул. Себе сочувствовал, что ли. Или мужикам. Или жене.
В следующие дни местные частенько доходили до конца Кишки, смотрели издали на стену. Ласточки словно поняли, что эти ячейки для них, и почти каждая стала заполняться глиной и травой – строительство гнезд шло ударными темпами.
Недели через полторы примерно, под вечер, приехали жена с сыном. Узнав об этом, человек пятнадцать мужиков и женщин потихоньку прибежали наблюдать, как Илюхина жена отреагирует на гнезда. Убить не убьет, но отругает точно.
Нет, и ругаться не стала. Все втроем сидели за столом во дворе, пили чай и умиленно смотрели, как ныряют ласточки в свои гнезда. Вот жена погладила Илюху по волосам и положила голову ему на плечо. Странные они все-таки люди.
Покушение на побег
Двое суток шел скучный, мелкий, совсем осенний дождь. Тучи сгрудились над селом, прикрыли ее своими серыми сырыми телами. Березы обвисли, улицы опустели и размокли, люди сидели по домам, смотрели в окна. Скучали.
Утром на третий день дождь перестал, тучи отплакались и растворились, оставив в небе жидкую хмарь; день был теплый и душный, от земли поднимался парок, ночью опустился туман.
Еще через день Михаил Палыч отправился в лес. Он вышел на рассвете, по обильной росе, одетый в изношенную, любимую свою штормовку, резиновые сапоги. Взял с собой острый нож и большое ведро. Отправился посмотреть грибы.
Лес был тих и спокоен, казалось, он еще спал. Трава согнулась, с нее гроздьями на сапоги опадала вода.
Михаил Палыч хорошо знал места и сейчас первым делом пошел в лога, где могли выскочить сухие грузди. Им уже давно бы срок – числа с пятнадцатого июля появляются, а уже вот-вот август. Погоды не было подходящей, все жара да сушь, а нужны дожди и – самое главное условие – туман. Туман их и рождает, грибы.
Вот меж веток все больше паутины – значит, место здесь тенистое, влажное. Трава межуется со мхом, начались прогалинки – голая земля, засыпанная толстым слоем хвои и листвы. Что ж, самое для груздя здесь местечко… Михаил Палыч пошел медленно, сгорбившись, вороша хвою, слегка придавливая носком сапога кочковато растущий мох; под ним-то обычно и прячутся грузди.
Вообще-то грибов всяких много. Еще с опушки начали попадаться хилые, кривые поганки; потом видел Михаил Палыч дождевики, свинухи, навозники, разноцветные сыроежки – всё съедобные, – но он такие грибы не берет. Может, и вкусна сыроежка (говорят, жарят ее, усолевает всего за сутки), только брать-то как? На нее и нож не поднимется – вид не тот. Михаил Палыч уважает грибы мощные, мясистые, породистые. Это как на охоте: можно и ворон настрелять, а ведь ищешь чего настоящего.
Под стволом сосны – бугорок. И совсем не случайный, не от шишки он или сучка. Ну-ка… Нет, груздь, да не тот. Этот черный – чернушка – тоже идет в еду, но гриб неинтересный. Ломкий, квелый какой-то. Михаил Палыч прикрыл его обратно подопревшим мхом, пошел дальше.
По логам пока нет. Прогалинки хотя на вид и как раз для грибов, но, видно, еще не срок им здесь. Нужно по склончикам посмотреть. И – правильно. На первом же увале нашел семейку сухих груздей. Прошел было уж мимо, но как-то боковым зрением заметил беловатое пятнышко. Повернулся, вгляделся – вот он, пробивается из земли, поднимает шляпкой иголки и листья. Рядом трухлявая палка – из-под нее и полез. Всё путем, всё по природе… Михаил Палыч осторожно расчистил груздок, полюбовался и срезал. Немного ножка червива, отрезал ее под самые пластинки. Сойдет. Но ясно, что гриб несвежий – и шляпка с гнильцой слегка, и дырочки в ножке. Постоял уже, постарел.
Как был на корточках, Михаил Палыч осмотрелся. Ну, так и есть! Под ногами самыми еле заметная шишечка на хвое, а под хвоей – раскопал – с пуговицу от пальто величиной – грибок. Потом еще, еще… Штук семь нашел. И все чистые, аккуратные, только что народились.
Обошел, изучил весь склон, напряженно всмат-риваясь, вороша лесную подстилку, проверяя моховые кочки, укромные места под поваленными стволами. И вот – с полведра. Удачно, удачно. Но самая большая удача – крохотный рыжик, не еловый, рыже-синеватый, в засоленном виде становящийся темным совсем, а сосновый, веселый и яркий. Сибирский янтарь.
Та-ак… Михаил Палыч поставил ведро, сел на землю, закурил. Уже и утро вовсю, роса спала, лес посветлел и ожил. Летают мухи по каким-то своим делам, комары пищат перед носом, но не садятся, испуганные сигаретным дымом. Птица щебечет однообразно, но радостно. А он и не заметил, как все проснулось. Да, увлекся… Что ж, можно походить, побрать сухие грузди, они, кажется, есть. Но потянуло взглянуть на другие места. И всё рыжик этот шальной. А вдруг там, на сопочках, где земля солнцу открыта, но тут же и есть у нее защита – близкие сосны, так что припекает коротко, на несколько минут буквально, зато как следует, он и выскочил? Там рыжику самое место. И живет он недолго: солнце сушит, червь на него бросается. День, другой, и становится он рыхлым, источенным, непригодным. А вот молодой… О, да самый замечательный гриб! Самый вкусный из всех. Груздь – тот же сухой, его со сметаной лучше, волнушки в пироге – объедение, острую, горьковатую белянку под рюмочку хрумкнуть приятно, а рыжик просто ешь, без всяких добавлений.
Михаил Палыч тщательно затушил окурок, проверил, не осталась ли какая искра, и направился к сопкам. Первый выход у него нынче – надо всё обойти, всё осмотреть. Про сухие грузди теперь понятно, они есть, они и будут теперь до холодов высыпать волнами, а вот другие как…
По пути к рыжиковым местам Михаил Палыч сделал два приятных открытия. По краю полянки в молодом пушистом соснячке нашел он обабки. Они растут парами. Вот увидел один – знай, рядышком и второй где-то прячется. Взрослые обабки не очень-то симпатичны: шляпка у них кверху загибается, делается иссиня-коричневой, мякоть из белой превращается в грязно-серую, изъеденную даже не червями, а какими-то длинненькими, быстроногими козявками, ножка тощая у старого обабка. Зато молодой – загляденье просто. Стоит этакий крепыш, шляпка как атласная, ножка толстая, шероховатая, весь он плотный, сбитый.
Обабки, они сразу для жарёхи, их и варить перед тем не надо. Порезал, бросил на раскаленную, шипящую жиром сковороду и жарь с полчаса. Можно и с картошечкой, луком перемешать, ломтики сала добавить. А второе открытие, вторая радость, – белянки. Эти росли на самой поляне, на припеке, лишь слегка прикрытые травой-резуном. Михаил Палыч срезал одну, осмотрел. Их называют еще «сухари», эти белянки – они действительно сухие, без сока. Красивые грибы, но с горчинкой, и, хоть неделю вымачивай, она не уйдет; и червь, кстати, сухари не любит. Вот еще бывают другие белянки, те в тенистых местах растут, в березняке в основном, те более уважаемы и людьми, и червями, конечно.
А рыжик-то есть. Е-е-есть… Вот рядочком выстроились, как солдатики на плацу. Меленькие, один к одному, твердо торчат на короткой ножке. Как срежешь, ножка пустотелая, и сок на срезе выступает желтоватый. Настоящее грибное молочко. Оно у самых ценных, породистых только грибов: у груздя сырого, у рыжика и у волнушки. Рыжики, если нашел их, надо брать. От них не уйдешь, как от сухого груздя. Сухой груздь, он так, он просто первым всегда появляется, его и хватают, торопятся, а в засолке он так: как бумагой соленой похрустел. Рыжик же на вилку подцепишь – и сразу вспомнятся лето, и эта сопочка, и солнце летнее после дождя. И на вкус он – ни с чем не спутаешь.
Почти до краев ведро. Примета людская подтвердилась: где масленок есть, там и рыжик ищи. Только сегодня наоборот получилось – Михаил Палыч за рыжиками пошел, а вот и масленок тут как тут. Вообще-то сосновый масленок не очень, лучше всего тот, что при лиственнице растет. Тот масленок достойный. Но в этих краях лиственницы нет, а на жарёху и такой сойдет. Мариновать если, то лиственничный куда лучше – красивый он, мясистый, а сосновый блеклый какой-то, суховатенький.
Хотя мариновать – это женское дело и еда склизкая, ненатуральная. Солит же Михаил Палыч всегда только сам. Надо, как вернется, замочить первым делом кадушку – успела рассохнуться за пару месяцев, как пустая стоит. В банках же солить – над грибом издеваться. В стекле задыхается он, вкус теряет, тесно ему, а в кадушке – другой коленкор. Дерево – оно и есть дерево. К кадушке имеется у Михаила Палыча и крышка хорошая, специально чуток малая, чтобы рассол наверх пускала, когда грибы оседать начнут; и кусок мрамора по форме кирпича имеется, чтобы прижать. А сегодня вывалит он свеженькие эти грибки в большую бочку – заранее, знал будто, что наберет, натаскал в нее из колодца воды, – и вечером будут сидеть всей семьей во дворе, чистить.
Хорошие это минуты. Солнце зашло, но светло еще будет долго; дела по хозяйству необходимые сделаны, жена, ребята, сам он – все вместе, все одним теперь заняты. Грибы в бочке помокли немного, и сколько бы их ни было, а до последнего кажется, что еще ой как много: всплывают они, на поверхность рвутся, легкие потому что. И запах от них идет… Михаил Палыч любит крепкие, предосенние запахи – как чеснок пахнет, укроп, и вот грибы какой запах имеют. Надежный, сытный, придающий уверенность.
А потом постоят дня три, обязательно чтоб под гнетом и чтоб воду менять, выйдут горечь из них, яд, и можно солить.
Исходил Михаил Палыч сопки. Хорошо, что не рубаху под штормовку надел, а свитер. Снял его, завязал узлом рукава и ворот – получился мешок. А ведро уже с горкой. Испачкается свитер, конечно, жена заворчит… Маслята, на то они и маслята, что скользкие, будто обваляли их в масле; а молоденькие-то какие! На многих снизу и пленочка еще не лопнула. Да, Люда, скорее всего, мариновать таких красавцев захочет. Дело ее. Маслята и обабки сдаст Михаил Палыч ей: на твое, мол, усмотрение. А с остальными – сам.
Помаленьку стал возвращаться к деревне. В осинничке подобрал несколько подосиновиков. Они навроде обабков, только шляпка у них рыжеватая и ножка на срезе быстро синеет. Вот еще на жареху добавка.
После осиновой рощицы лес совсем пошел смешанный. Тут и сосны, и ель кое-где, береза, осина, кусты всякие, ивняк даже, черемуха. Солнца мало, трава чахлая, прогалины попадаются редко. Такие места любят волнушки. Так и есть. Мало, правда, но оно и понятно – еще им не срок. Им заморозочка надо, когда листва полетит. Волнушка – позднего августа гриб. Но все ж таки есть мала-мала.
Что ж, полный набор почти получился. Как в сказке какой или во сне. Вот бы груздя еще настоящего… В те места и идет теперь Михаил Палыч, приберег на конец. Начал с легкого, с так себе грибка – с сухого груздя, а закончить поход мечтает царем грибов. Тьфу, тьфу, тьфу, загадывать здесь нельзя. Есть – есть, нет – и ладно. И так вот – грех жаловаться. А хотелось бы хоть один найти, для души. Поверх горки на ведре его так положить…
Снова ложки́. Лес все смешанный, густой, земля мшистая. Надо теперь очень внимательным быть. Груздь, он гриб капризный, ему, такому, и положено капризным быть. Сильный он. В руку возьмешь и чувствуешь – груздь. А когда кочку вдруг заметишь, где он сидеть может, так душа ойкнет и замрет и на колени встанешь. Рыжик, обабки, маслята на корточках режешь, а груздь – на колени обязательно надо. Как-то выходит так.
Михаил Палыч крадется тихо и осторожно, наклонившись, заглядывает под кусты, пробует кочки палочкой. Пусто пока. Ох, хотелось бы… Вспоминаются прошлые годы. И сколько по грибы он ходит, а всё волнуется, как первый раз, как ребенком.
Что-то вдалеке затрещало. Знакомо и однообразно, нехорошо. И стремительно приближается, нарастает, грозит придавить. Михаил Палыч выпрямляется, смотрит вверх, но неба не видно, его закрывают плотные, одна к одной, кроны сосен. Звук обрывается резко, снова становится хорошо и спокойно…
Та-ак, под этим кустом уже посмотрел… И слышит хриплый, со сна неприятный голос жены:
– Миш, вставать пора. Слышишь? Опоздаешь ведь – у тебя дежурство сегодня.
– У-у, – тонко и жалобно, как-то по-детски простонал в ответ Михаил Павлович. Проснулся от этого, совсем не его, жалобного стона; и уже своим, устало-твердым, солидным голосом ответил жене: – Встаю, встаю, Люда… Встаю.