282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Роман Сенчин » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 12 марта 2024, 23:09


Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

На будущее

Поздний гость

Затрещало. Противно, как перфоратор. Но не за стенами, а здесь, в квартире.

Максим подскочил, сел на тахте, соображая, что это. Ирина Старых в телевизоре как раз подошла к стрельбищу, хотя лидеры уже отстрелялись…

Треск повторился. На этот раз был длинней и настойчивей. Звонили в дверь.

Непривычно – дверным звонком давным-давно не пользовались. Вместо него был домофон. Сначала один нежный перелив – значит, пришедшие у калитки, потом второй – они возле подъезда. И через минуту Максим открывал дверь, подъезжал лифт, и он встречал гостей или доставщика еды.

Приблизился к двери осторожно, глянул в глазок. Увидел Костяна. Тот улыбался, явно предвкушая, что сейчас впустят.

– Кто там? – тихо из-за спины спросила жена.

– Костя. Однокурсник. Открыть?

Максим знал, что жена его недолюбливает.

– Трезвый?

– Да вроде.

– Ну открой. Что уж…

Вздохнул – про биатлон можно забыть. Открыл.

– Привет.

– Привет! Примете позднего гостя? Обещаю, не буду хуже татарина.

– Всё каламбуришь? Проходи.

Костян шагнул в прихожую, протянул Максиму пакет.

Одет хорошо. Чистый, трезвый. Максим оглянулся на жену – жена кивнула: «Посидите. Что уж».

– Вот тапки.

– Отлично! Извините, отбивал реагент, но все равно натопчу… Дети-то дома? Я им гостинцев…

Жена хмыкнула:

– Разлетелись наши дети!

– В смысле? Как?

– Алинка два года почти как замужем, у Павки девушка – у нее живет…

– Ё-о! А мы не виделись-то сколько?

Жена пожала плечами; ее наверняка мало интересовало – сколько.

– Лет пять, – сказал Максим.

– Да? Да ладно…

– Ну, зато в фейсбуке каждый день…

– Эт да, убью я его.

– Зачем?

– Зачем… – В голосе Костяна послышались нехорошие нотки. – Затем, что в нем жить стал, бухать с ним даже… Ну, вообще – с компьютером.

– Захотелось с живыми наконец-то? – И жена тоже заговорила нехорошо, со звоном; Максим не знал, чего ждать: то ли она скажет: «А вот бухать – в другое место куда-нибудь?», то ли начнет кокетничать… Тогда, на первом курсе, она сначала-то заметила Костяна…

– Да, Лар, захотелось. Не прогоните?

– Да что ты. Мы же взрослые люди.

Вошли на кухню, Костян взял обратно пакет у Максима, стал выкладывать…

– Ну, это нам, мужикам, «Хаски»… Это тебе, Ларчик, чилийское. А это детям… – Появилась коробка конфет «Ассорти». – Блин, еще выбирал, чтоб без алкоголя… А чего вы их нынешние фотки не выкладываете? Они у вас там всё десятилетние…

– Запрещают. – Жена постояла над столом, такая уютная в халате с нахлестом, уже засыпавшая под приглушенный голос комментатора Губерниева; звуковой фон ее всегда усыпляет, как кошку. – Так, ребята, я вас, наверно, покину. Вино потом с удовольствием… Максим, ты разберешься?

– Да, конечно.

– Извини, Костя, устала…

– Я понимаю. Жалко. – Но искреннего разочарования Максим не услышал, скорее, наоборот, облегчение: останемся мужской компанией.

Жена ушла.

– Так, – Максим хлопнул ладонью о ладонь, оглядывая кухню. – Есть… есть. – Открыл холодильник. – Тушенка говяжья, из «Ермолина». Настоящая, прямо куски мяса. С макарошами. А? Как в общаге.

– Я не против. Давай.

– Или – лучше! Пельмени. Мы с Ларой сами лепим. Как-то подсели на это – сближает. Теста замесим, я фарш сам кручу из трех мяс…

– Ну, пельмени быстрее, – перебил Костян. – Давай их.

Он сидел за их большим овальным столом, кинув руки на спинки соседних стульев, как хозяин жизни. Хотелось бы, чтоб действительно был таким, – проще будет беседа.

Из его соцсетей ничего нельзя было понять – как он, что, где. Сплошь абстрактные посты, перепосты…

– Значит, пельмени?

– Давай. Пятнадцать штук.

– Ты на счет их ешь?

– Эт по привычке. Бабушка всегда спрашивала, кто сколько будет… Изба, декабрь, солнце такое в окне заледеневшем – красный кружок. Печка топится, дрова трещат, вода булькает. И бабушка: «Кому сколько?» Я сначала, маленький, говорил – пятьдесят. Потом научили говорить – пятнадцать.

Максим налил в кастрюлю горячей воды из чайника, включил. Достал из холодильника соленой капусты в пластиковом ведерке с надписью «Белоручка», остатки холодца в контейнере, порезал сыр, колбасу.

– Кстати, – вспомнил, глянув на «Хаски», – может, «Белуги»?

– Ни фига ты водку какую стал пить!

– Это на Новый год. Гости принесли. Полбутылки осталось.

– Ясно. – В этом послышалось «а меня-то не пригласил»; Максим не отреагировал.

– Охладить «Белугу»?

– Не надо. Неживая. Не люблю «Смирнофф», «Абсолют», «Белугу» эту вашу… Давай «Хаски».

– Как скажешь. – Максим сунул бутылку в морозильную камеру. – Как живешь-то?

– Ты как у больного спрашиваешь…

– Так, прошу без подтекстов. – Вспомнились давние тяжелые, ушедшие, казалось, в прошлое разговоры с Костяном, но этот ответ, особенно интонация, встревожили. – Нормально спрашиваю. У меня вот все нормально.

– У меня – тоже. Поэтому и приехал. На позитиве.

– Молодец.

Максим резал хлеб, сыр, делил холодец на кубики и ощущал, что Костян любуется их кухней. Кухня хорошая. Недавний ремонт превратил ее в стерильное светлое место.

– Не женился? – задал новый вопрос; молчание затянулось.

– Да нет… Хватило. Двух детей сделал, помогаю. А баб-то, – Костян понизил голос, – миллионы, реально. И все готовы, все сами лезут.

– Хм! Не замечал.

– Ну на «Тиндер» зайди – и заметишь.

– Да мне как-то… Мне Лары хватает.

Костян вздохнул досадливо:

– И вот сейчас получится, что ты у нас примерный семьянин, а я – старый кобель. Так ведь, да?

– Слушай, мы еще ни рюмки не намахнули, а ты уже… Давай хоть выпьем, закусим, тогда и начнешь задираться.

– Задираться, – повторил Костян. – Какое слово, как из детства, блин. Смешное. Хоть уж бы «наезжать». Задираться…

– Я вообще часто о детстве думаю. И слова на язык приходят. А что, – Максим достал водку, – дети выросли, внуков нет пока, а природа требует ребенка рядом… или привычка. Вот и вспоминаю.

– Да? – Голос Костяна стал серьезным; он проследил, как наполняются стопки, поднял свою. – Давай, друг, за нас. Что живы, что, в общем-то, на плаву… Давай!

Чокнулись, выпили. Закусили холодцом.

– О, у меня хрен есть!

– Погоди, Макс, присядь.

– Ну, вода закипела.

– Ладно, засыпай свои пельмени…

– А ты не будешь?

– Да буду, буду.

– А чего тогда? – Максим достал пельмени в полиэтиленовом пакете, стал бросать в кастрюлю, считал шепотом. Костян тем временем наполнил стопки. Сказал:

– Да ничего, не обращай внимания. Просто поговорить хочется, а как всегда, на первое место жратва выходит.

– Без жратвы наша беседа долго не продлится.

– А когда-то длилась. Два пузыря на двоих, яблоко или карамельки, вода… И по полночи обо всех вопросах бытия.

– Ну, тогда нам двадцать с копейками было, а теперь – почти полтос.

– Почти полтос… Давай, Максыч, за полтос.

– Заранее нельзя.

– Не ссы. Теперь мы долго жить будем. Вовремя не умерли – теперь долго…

– Наверно.

Чокнулись. Выпили. Закусили холодцом. Потом съели по кусочку сыра.

Максим поднялся, помешал пельмени в кастрюле.

– Ты вот о детстве, а я о юности нашей думаю, – сказал Костян. – Или это уже молодость была? Хрен с ним. Короче, наше время институтское.

– Хорошее было время.

– Хорошее… Потом стало нехорошо.

– Хм! Почему это?

Костян не ответил. После паузы, во время которой Максим еще раз помешал пельмени, спросил так же тихо, как про обилие баб:

– Ты стихи пишешь?

– Нет.

– Да? А почему? Нас же на них учили. Пять лет. Государство деньги тратило.

– А ты пишешь?

– Пишу.

Костян сказал это мгновенно, не задумываясь, и с вызовом смотрел на Максима. «Ну что, – типа, – а?»

– Что-то не встречал твоих публикаций. Журналы-то я просматриваю в Сети.

– Я их пишу и выбрасываю.

– А, ну коли та-ак!

– А чего ты иронизируешь?.. А что еще делать? Вовремя не прорвался, чего теперь лезть. Поэт должен приходить молодым.

– Ну, сколько исключений…

– Погоди!

– Не ори ты, сейчас Лариса прибежит.

– Поэт должен приходить молодым, – тише и с расстановкой повторил Костян. – И приходить ярко. С шумом. Чтоб… Ну, ты понимаешь, надеюсь. Я упустил момент, ты упустил момент, тысячи нас, талантливых, упустили… Но для себя-то я по-прежнему – поэт, и самый лучший. Пускай об этом знаю только я. Мне плевать, ясно?

– Ясно.

– Опять ирония?.. Слушай, Макс, не притворяйся таким вот уютненьким. Ты тоже мучаешься. Признайся, Макс.

– У меня пельмени. – Максим поднялся.

– Браво! Достойно Чехова… Тут о смысле жизни, а тут – пельмени.

– Нет, Чехов бы до такого штампа не опустился.

– Наверно. Но видишь, какие штампы реальная жизнь подкидывает.

– Если действительно пельмени… переварятся и превратятся в дерьмо, потом сам будешь говорить, какие у Максима Пестина дерьмовые пельмени.

– Красивая, кстати, у тебя все-таки фамилия для поэта – Максим Пестин. Завидую.

– Да ладно, Константин Слепцов тоже ничего…

– Может. Но я в любом случае не воспользовался.

Максим поставил на стол две тарелки с пельменями.

– Налетай. Сейчас сметану, кетчуп… И – не мучайся.

– Угу… Поздно мучиться.

– Этими вопросами – поздно. Возьми вот, напиши что-нибудь документальное.

– Воспоминания?

– Ну, вроде того. Про институт, про Москву девяностых, про клубы, про «ОГИ», «Пироги», ту атмосферу вообще…

– А кто я такой? Воспоминания должен писать человек хоть более-менее известный… Кстати! – Костян аж подпрыгнул на стуле и схватился за айфон. – Я ж такую фотку нашел! Помнишь Виталину Тхоржевскую?

– Ну дак! Дала она жару на первом курсе!.. А что?

– Гляди! – Костян показал фотографию. – В интернете наткнулся. Это стопудово Витка. Да? С гармошкой сидит…

– Ну вроде – да.

– А это кто?

– Янка?

– Да, точно! Помнишь… А это этот… Петкун. Из «Танцы Минус».

– Прикольное сочетание, – кивнул Максим, но без особого воодушевления; помолчал и спросил: – И что?

– Что… – отозвался Костян тускло, как эхо. – Что. – Теперь осмысленно, с жирной точкой после слова. – То, что Виталина была рядом с Янкой, может, подыгрывала ей. Что-то у нее спрашивала, Янка ей отвечала. А мы тогда к Виталине как к алкашке относились.

Максим дернул плечами:

– Ну, не как к алкашке. Как к своей. Жили в одном коридоре, бухали, стихи читали друг другу… Слушай, что вообще за дела? Я к Виталине всегда нормально относился. Все на первом курсе были гениями, все бухали как сумасшедшие. И всё… – Остановился и поднял руки: – Так, прошу не лезть в душу. Все мы были гениями и все обосрались как поэты. Ни одного из нас не вышло…

– Давай, – Костян подвинул ему стопку с водкой, – за наш курс.

– Хм…

– Давай. Я всех люблю. Мы все мощные были.

– А по факту оказались дерьмом. Как поэты.

– Пей, Макс.

– Хороший совет.

Резко, почти враждебно чокнулись, швырнули в себя водку. Пожевали.

– Вкусные пельмени, – сказал Костян. – Не могу понять с чем. Фарш, но и еще что-то…

– Соленая капуста… Немного добавляем.

– Прикольно… А у Виталины я, по крайней мере, строку помню. Одну! Но – навсегда. «Мотыльки стучат о пламя». Это уже много, Макс, много! Не согласен?

– Ты помнишь, еще человек пять в лучшем случае. Из ста сорока миллионов. Да и пяти нет. И вряд ли она первая об этом написала.

– Может. Но я помню. Через нее. Ну, благодаря ей.

Помолчали.

Максим потер лицо.

– Слушай, у нас какая-то фигня происходит. Ты… Да не хочу даже слов искать. Пришел и стал мне тут мозги вправлять, в наше прошлое мордой тыкать… Зачем, Костя? Ну, не получилось, и давно это там осталось, в другой жизни.

– Не-ет, – усмехнулся Костян. – Оно в нашей. В наших жизнях. И оно не отпустит.

Наполнил стопки. Но предлагать пить не стал. Чувствовал, видимо, что вот сейчас, в эту минуту, Максим с ним пить не будет… Попросил:

– Поставь Янку. «Ангедонию».

– Что? – Максим расслышал, но спросил, надеясь, что Костян одумается и переведет разговор.

Не перевел:

– Пару песен послушаем. Пару песен всего.

– Включи в айфоне, вставь наушники и слушай.

– Я хочу вместе. Чтоб вместе послушали.

Язык его стал заплетаться.

– Ты пьяный, что ли? Чёрт, я и не заметил. Слушай, Кость…

– Поставь. Послушаем пару песен.

– Не буду я это ставить… Пей, и – давай прощаться.

– Да? Прямо вот так сразу – прощаться?

– Да, Кость, прощаться. Я не готов… У меня всё хорошо. Нет никаких причин слушать Янку. И, надеюсь, не будет.

– Да? Такое она дерьмо, получается, по сравнению с тобой нынешним?

– Нет… – Костя смотрел в глаза Максиму, и Максим запнулся. – Она слишком гениальна, чтоб слушать ее и жить.

Замерли над столом. Костян первым отвел взгляд.

– Да, ты прав. – И ударил кулаком по столешнице. – Да! Ее песни есть, и мы – есть… Это взаимоисключающе, понимаешь?

– Не ори!

– Извини… Поставь Янку. Одну песню. «Домой». Да я сам поставлю, действительно! – Костян полез в карман за телефоном.

– Не надо. Включишь – вылетишь отсюда.

– Да? Так, значит, ты стал общаться…

– Так. Я живу, моя жена живет, дети. У нас все нормально. Квартира, машина, дача. Внуков ждем.

– Поздравляю… У тебя всё тот же «вольвик»?

– Да. Мне хватает. Как новый почти.

– Что ж, у меня есть повод для зависти.

– Не вижу, чему ты можешь завидовать. И у тебя годами все нормально. А потом что-то происходит – и ты приходишь со своей Янкой.

– Да, прихожу. Потому что только она меня и удерживает.

– От чего? От – в тихий омут буйной головой?

– Ну, примерно так.

– Это подло. Слушать песни того, кто убил себя, про невозможность жизни – для того, чтобы самому жить.

Костян снова уставился на Максима. Щеки были напряжены, под ними играли желваки. Но вот расслабились и стали медленно сползать вниз. Обвисли.

– Ты меня подталкиваешь к суициду? – спросил он как-то по-стариковски.

– Ни к чему я тебя не подталкиваю. Но – это смешно, Кость. Успокойся. Живи.

– Да не хочу я жить!

– Ну так – с моста в небеса.

– Да?.. Сука ты, Макс.

– Почему? Я тебе честно, как товарищу, однокурснику говорю. Никто тебе этого не скажет. Во всей Москве тебе не скажет, а я – говорю: не можешь, не хочешь – утопись, повесься, выкинься из окна.

– Да?..

– А что? Ты просишь поставить Янку. В пятнадцать лет ее можно слушать и взрослеть, в двадцать пять слушать и убеждать себя: я прорвусь, переверну мир, а в наши сорок восемь – нет. В нашем возрасте нельзя ее слушать. Кто слушает – слушает просто так.

– Я ее слушаю не просто так.

– А как?

– Что?

– Послушал, закрыл свой ноутбук или что там и лег спать?

– А что – действительно топиться, что ли?

Максим приподнял плечи и опустил:

– А что – жить дальше?

– Блин… В натуре, ты меня достать хочешь… Тебе легче станет, если меня не станет?

Максим хмыкнул:

– Мне – всё равно. Если умрешь – выпью пару стопок, закушу вкусненьким.

– Ну ты и сука все-таки… Да, я бы убил себя. Но – стыдно. Стыдно в сорок восемь лет.

– Стыдно. И мне стыдно. И умереть стыдно, и жить стыдно. Не стыдно только от тебя получать «суку». Лет двадцать назад я бы тебе за слово это морду разворотил. Но теперь – ничего, видишь, принимаю.

– Развороти.

– Хренушки. Живи так. Давай выпьем.

– Да…

Выпили.

– Мы в неравных состояниях, – выдохнул Костян. – Я пьяный, а ты трезвый, мудрый.

– Не надо было нажираться перед дверью… И никакой я не мудрый. Я говнее тебя в сто раз. Ты хоть трепыхаешься иногда… Но – все так живут. Кто выжил. Все вжились. И я. И – спасибо им. Янке, Егору, Башлачеву, Вене Дыркину…

– Он вроде сам умер.

– И Летов сам. И Янка, может, сама… Я не об этом. Я давно сказал им спасибо и попрощался.

– Я понял. – Костян шлепнул Максима по плечу. – Я буду дальше…

– И слава богу.

– …буду дальше зарываться в дерьмо жизни.

– Ну, и я тоже. А какие варианты?

– Нет вариантов… Триста грамм водки – вариант… Посидеть, помолчать да по столу постучать.

– Не надо, – подхватил поднятый кулак Костяна Максим. – Давай без шума.

– Без шуму, без пыли. Хорошо. Передохнём в тишине.

– Еще поживем.

– Поживем, ага! – согласился Костян с какой-то деревенской готовностью.

– Опять бабушку вспомнил?

– В смысле? Что тебе моя бабушка?

– Она, наверное, хорошая была, простая. Не заморачивалась всякой фигней, как мы.

Костян устало, почти безвольно кивнул:

– Не заморачивалась. У нее других проблем хватало… Ла-адно! – выдохнул и поднялся, – пойду. Поговорили в меру сил, теперь надо подумать…

– Извини, не задерживаю. Поздно уже, десятый час.

– Десятый час… Когда-то сутками сидели.

– Да что тебе это «когда-то»?.. Водку заберешь?

Костян глянул на бутылку, поморщился:

– Не.

– Да забери, пригодится.

– Я новую куплю. Целую.

Обулся, влез в пальто.

– Давай, Макс, не хворай и благополучие береги.

– И тебе того же.

Максим ожидал еще какой-нибудь фразочки Костяна – такой, с подтекстом. Но Костян больше ничего не сказал.

– Ушел? – появилась из спальни жена.

– Да.

– Что он разорялся?

– Мучается. Поэт ведь.

Жена скривила губы, словно услышала чушь:

– Он им, кажется, на первом курсе еще быть перестал.

Сама она училась на переводчика.

– Это, Лариса, пожизненно, – сказал Максим.

Оглянулся на дверь.

– Пойду машину посмотрю.

– Зачем?

– Мало ли что от этих больных ожидать. – Быстро оделся и, уже оказавшись в подъезде, закрыв дверь, добавил: – От всех нас… живых.

Мятеж Мурада Гельмурадова

В их стране редко бывали гости. Говорят, что раньше, когда страна была частью огромного братства народов, приезжали туристы, которым нравилось ходить по покрытым красноватым песком горам; из столицы братства часто спускались на длинных, цвета снега самолетах официальные делегации. Но всё это прекратилось задолго до рождения Мурада. Однажды братство с треском и кровью развалилось, и их страна закрыла границы, чтобы кровь не залила и ее.

Мир вокруг был опасен, жесток – по телевизору показывали, что на востоке, юге, западе и севере всё время взрывают, стреляют, плачут. А у них – танцуют и поют. Там митингуют, протестуют, жгут автомобили. А у них работают и потом весело отдыхают.

В телевизоре был отдельный канал, где президент управлял страной. В восемь утра он входил в кабинет, вешал на спинку кресла черный пиджак и садился перед мониторами. Наблюдал за строительством государственных дворцов и памятников, стрижкой овец, добычей газа. Часто вызывал министров и ругал их. Министры стояли, нагнув спину и опустив голову, мелко, часто кивали. Потом президент разрешал им идти, и через час, другой недостаток устраняли, ошибку исправляли.

В девять, а случалось, и в одиннадцать вечера президент поднимался, надевал пиджак и шел домой. Ел он редко, уезжал из города несколько раз в году, а из страны – раз в несколько лет. И другим он говорил, что нужно жить дома. У них всё есть: и море, и горы, и теперь даже леса – их вырастили в пустыне и поливали с помощью трубочек-капилляров, покупая воду в соседней стране.

Впрочем, выехать и при желании было сложно. Нет, не запрещали, но требовалось много документов, визы стоили дорого; Мурад знал всего с десяток тех, кто побывал за границей, и все они говорили, что там нехорошо – слишком хаотично, многолюдно, непонятно, тревожно. Сам он о других странах всерьез не задумывался. Ему хватало своей. Он узнавал ее постепенно, зато подробно, детально. И писал об этом рассказы.

Писать начал еще в школьные годы. Спасибо учителю литературы – тот, прочитав его сочинения, сказал, что у Мурада способности, их нужно развивать, посоветовал написать о своем деде, потом о своей маме, потом придумать историю старого граната во дворе школы…

Сначала Мурад относился к этому как к игре, а затем почувствовал: словами на бумаге может выражать очень многое. Так он стал писателем.

Его рассказы о хороших людях, природе печатали в газете «Родная страна» и журнале «Родная речь», читали по радио артисты театра; в руководстве Управления литературой заговорили о выпуске первой книги. Заговорил заслуженный Мылла-Кули, который считался наставником Мурада, и его поддержали. Но нашлись те, кто заметил: Мурад еще слишком юн – двадцать лет.

– А книга – это очень серьезно. Она должна созреть. Пусть закончит университет. Мы ждали первую книгу годами.

Мурад окончил университет, потом аспирантуру, стал младшим преподавателем мировой литературы. Читал лекции студентам, и лекции походили на те, какие читали ему. Это было не из-за лени Мурада – просто ему так посоветовали.

– Ничего хорошего в последние тридцать лет не появилось. Наоборот, в основном разврат, индивидуализм, духовное разложение.

Мурад не спорил.

Его книга из сорока лирических новелл давно была сдана в издательство, но очередь двигалась медленно, в нее постоянно вклинивались произведения старших, уважаемых писателей. Они работали очень много и быстро, хотя на вид были дряхлыми, ходили с палочками, говорили одышливо, медленно.

Дряхлел и Мылла-Кули, продолжавший опекать Мурада; заметно сдавал даже президент. И однажды президент умер.

Страна застыла в страхе и растерянности, но утром люди увидели по телевизору, как в кабинет президента вошел его заместитель, повесил пиджак на спинку кресла, так же стал наблюдать за строительством, стрижкой овец, сбором урожая, ругать министров… Через два месяца он стал президентом.

Всё пошло почти как прежде. Правда, новый президент несколько раз заметил, что при прежнем были отдельные недостатки, а теперь их не будет, что строили много памятников, а теперь будут строить много жилых домов, что слишком сильно закрывались от остального мира, а теперь в разумных пределах откроются…

После выхода дебютной книги, которая, правда, не принесла ему большой радости – видимо, перегорел, пока ждал, – Мурад сделался уважаемым человеком и сам почувствовал свой вес. И решил написать не очередной рассказ или новеллу, а большую вещь. Может быть, роман. Тем более Мылла-Кули учил:

– Чтобы остаться в народной памяти, нужно создать эпос. Современный эпос должен иметь форму романа.

И вот в атмосфере легкой свежести и в ощущении скорых перемен, от которых, правда, иногда становилось тревожно – к чему приведут? – Мурад быстро, вдохновенно создал произведение в пятьсот страниц. Что это, эпос или нет, он, сам знаток литературы, определить не мог. Сейчас он был автором, для которого главное не знание, а наитие.

Мурад написал о том, как старый человек после нескольких лет жизни в родном поселении, затерянном в пустынных горах, приехал в столицу. Он сел на остановке и стал делиться с людьми впечатлениями о произошедших изменениях в облике города, рассказывать о своей судьбе, трудной, но честной, трудовой, предостерегать молодежь от ошибок, давать советы и наказы мужчинам. Люди на остановке менялись, а старик всё сидел, то погружался мыслями и речами в прошлое, то оглядывался вокруг и мечтал, что родная страна станет еще краше и богаче.

Произведение получилось. Мурад понимал это. Сначала лишь чувствовал, когда писал, а потом, когда правил, стараясь воспринимать написанное как чужое, – уже понимал. И, окрыленный удачей, отнес рукопись в Управление литературой, где происходил отбор того, что достойно быть изданным.

Наверное, он совершил ошибку, что сначала не показал Мылле-Кули. Не подстраховался, а главное, не соблюл старинное правило – поделись своим опытом с наставником.

И Мылла-Кули стал первым и самым суровым критиком произведения. Наверное, он обиделся. Наверное, посчитал себя униженным. И критиковал не с глазу на глаз, а громко, прилюдно, на собраниях и конференциях.

– Уважаемый Мурад Гельмурадов совершил большую ошибку, – говорил он, дрожа щеками и нижней губой. – Ошибка эта граничит с клеветой, злобным поклёпом…

Когда Мурад услышал это обвинение впервые – не поверил ушам. Нагнулся в кресле и замер, словно распекаемый министр в телевизоре.

– Надеюсь, он действовал неумышленно, – продолжал Мылла-Кули. – Надеюсь, он хотел лучшего. Но получилось то, что получилось. А получилась ложь, после которой уважаемый Мурад Гельмурадов рискует, очень сильно рискует стать неуважае-мым. Ведь как – как! – можно было измыслить, чтобы человек в нашей стране много часов ждал общественный транспорт?!

Поначалу Мурад пытался объяснить, что не имел этого в виду, что его старик задумывался, увлекался рассказами и потому пропускал нужный маршрут. Но объяснения не принимались. Наоборот, попытки объяснить еще больше злили Мыллу-Кули и других мэтров.

– Вы считаете, что старый человек не в уме и способен так заговориться, что забыть о цели? Не-ет, молодой человек, – на этих словах говоривший обычно усмехался, – даже в старости наши граждане знают, куда им нужно, чего они хотят. Они не забалтываются.

– Мой герой не болтает, – слабо возражал Мурад, а ему тут же, при помощи двух-трех фрагментов, где он хотел вызвать у читателя умиление старым крестьянином, доказывали обратное.

Ни о каком издании романа теперь не могло быть и речи, о переработке – тоже. Мурад вычленил из него несколько кусков и сделал новеллы. Их приняли в газеты и журналы, но публиковать не спешили – ждали, когда скандал уляжется. Да и напечатай эти новеллы быстро, автор может не поверить в серьезность критики – критика должна закончиться наказанием.

– Сейчас не прежние времена, – говорили мэтры, – в колонии перевоспитания отправляют только самых закоренелых негодяев. Но и оставлять без последствий ошибки мы не имеем права.

Теперь на лекциях Мурада сидели мужчины средних лет. Явно следили, скажет ли он что-нибудь крамольное, поделится ли историей со своим романом… Запрещенных тем в их стране вообще-то не существовало, но каждый знал, что стоит говорить, а что не стоит, что можно критиковать, а что нет…

Только-только к Мураду вновь стали относиться тепло – не просто пожимать руку при встрече, а приобнимать, – как в критику включился начальник сценарного отдела киностудии. Государственной и единственной.

Он выступил на совещании по делам культуры, и почти вся его речь была о романе Мурада.

– Мало того что это в высшей степени клеветническая писанина, так она еще и подражательная. И кому подражает автор? Не нашим великим классикам, не старшим товарищам. Нет, потому что им в голову такое прийти не могло: делать клоуна и больного маразматика из труженика, ветерана. Автор взял за образец американский фильм «Форрест Гамп», в котором умственно неполноценный персонаж так же сидит на автобусной остановке и делится со случайными слушателями историей того, как стал миллионером. Этот персонаж олицетворяет собой воплощение пресловутой американской мечты… Герой Мурада Гельмурадова, к счастью, до миллионерства не дошел, но лишь потому, что в нашей стране такое невозможно – мы все обеспеченные, но скромные люди.

Мурад видел «Форрест Гамп», его иногда показывали по телевизору. Но когда писал свой роман, не вспоминал, не копировал ситуацию. Или все-таки подсознательно подражал получившему несколько «Оскаров» фильму, тоже надеясь на награду?

Сидя дома, обхватив голову руками, Мурад пытался вспомнить, возникали ли мысли о фильме. Хоть на секунду. Появлялся ли мгновенный жар возможной славы… Нет, славы, признания он, конечно, хотел, но не таким путем – не путем подражания американскому блокбастеру.

Подходила жена, молча гладила по голове. Она не читала романа, поэтому ободрять не могла. И ругать тоже… В детской спали сын и дочка. Они были малы, не знали, что их отец сейчас очень мучается, что отца считают заблудшим и почти врагом…

На протяжении почти года разносов Мурад несколько раз пытался поговорить с Мыллой-Кули. Раза три удалось оказаться с ним один на один, и на вопросы: «Вы действительно считаете мой роман ужасным, ошибочным?», тот сухо отвечал: «Ты умный человек – ты сам должен понять».

Но что понять – что написал вредную вещь или что не дал сначала прочесть тому, кого считал своим наставником, – Мурад не мог…

Среди новшеств после смерти прежнего президента появилось и такое: в столице решили проводить книжную выставку. Раз в год, в марте, когда жара еще не приходила, но фруктовые деревья уже цвели.

Во Дворце литературы на десять дней устанавливали пластиковые перегородки, в образовавшихся ячейках размещали свою продукцию местные и зарубежные издатели. Проходили конференции, круглые столы, торжественные встречи.

Мурада приглашали на них даже в период критики, но слова не давали. Он сидел в третьем или четвертом ряду и слушал. И во многих речах слышал укор себе. Или ему так казалось… Выступали и гости; связующим языком был язык Пушкина, который в их стране изучали в школе наряду с английским. Гостям, не владеющим этим языком, выдавали наушники с переводом.

Мылла-Кули на правах патриарха – он стал старейшим писателем из известных еще со времен братства народов – обычно завершал мероприятия. Говорил о честности, об ответственности за слово, о дружбе. И неизменно заканчивал свое выступление строчками:

 
                        Если я заболею,
                        К врачам обращаться не стану.
                        Обращаюсь к друзьям,
                        Не сочтите, что это в бреду, —
 

и в голосе его слышались слезы.

Поначалу и Мураду хотелось плакать – так трогательно читал Мылла-Кули. А когда слышал в третий, пятый раз – удивлялся. Потом повторяющаяся речь почти слово в слово, иногда в дни выставок по нескольку раз на дню перед разными делегациями, стала раздражать и смешить. Случалось, Мурад еле сдерживал себя, чтоб не захохотать.

И сам Мылла-Кули его раздражал всё сильнее и одновременно смешил. Такой умилительно-добрый с этими малознакомыми людьми и такой каменно-суровый с ним, своим учеником. Наверняка он ждет, что Мурад рухнет перед пим на колени и будет умолять о прощении, как описано в старых сказаниях. Но Мурад не рухнет. Скоро рухнет сам Мылла-Кули – его каменность источили годы, он стар и немощен; очень скоро он уйдет в другой мир, а Мурад останется. Через несколько лет уйдут и другие начальники, эти аксакалы-саксаулы, и наступит время Мурада и его поколения.

История с романом не так и ужасна. Да, не издали, не напечатали даже отрывки, переделанные в рассказы, но сверстники и люди помоложе стали относиться к нему с любопытством. Неявным, но заметным: этот Мурад Гельмурадов написал что-то такое, за что его так долго ругают. За пустяк бы ругать не стали. И, случалось, он ловил на себе взгляды, напоминающие глаза бездомных псов, ищущих хозяина.

Но ждать несколько лет становилось всё тяжелей. Писать на будущее, в стол Мурад не мог – получались наброски, зарисовки, часто лиричные, порой едкие, злые, но без той глубины, какая появляется, когда знаешь, что пишешь для читателей, для народа… Что будет с ним, с Мурадом Гельмурадовым, через эти несколько лет? Физически он войдет в самую силу, а вот морально, духовно? Не перегорит ли, не сломается? Может и сломаться. И когда наступит его время, он не почувствует этого, или испугается, или махнет рукой.

Сейчас он на слуху и на устах; его роман прочитали единицы, но наверняка тысячи хотят прочитать, подозревая там нечто великое, то, что откроет им глаза, позовет к новому. Видимо, потому, гадают люди, старики и не хотят публикации, ругают автора. Да, неведомое всегда сильней и притягательней известного… Скоро об этом неведомом забудут, и Мурада забудут тоже. Еще и презирать станут, что покорно снес ругань, смирился, согласно кивал. Люди ведь не знают, что он не хотел бунтовать, не хотел менять, ни к чему недозволенному в своем романе не призывал. Что ругали его за ерунду, за высосанное из крючковатого пальца Мыллы-Кули. Не обидься старик на Мурада, и роман бы издали, и Мурад сидел бы сейчас в первом ряду, опустив ноги на пестрый ковер.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 4.3 Оценок: 3


Популярные книги за неделю


Рекомендации