Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 22 февраля 2022, 10:05


Автор книги: Сборник


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Меняется и само значение гетто. В воображении народном (если судить по легендам, записанным Хубербандом), в гетто безопаснее, чем среди поляков, но после публичной казни первых восьми евреев за нелегальный переход на другую сторону (17 ноября 1941 года) Каплан отмечает ужас и отчаяние всего населения гетто. В 1940-м самым страшным унижением для варшавских евреев были ненавистные парувки, во время которых в их квартирах травили вшей, а жителей в разгар зимы силком загоняли в бани (по свидетельству Опочиньского). Через два года, в марте 1942-го, Каплан уже пишет о братских могилах на кладбище Генша, где хоронили умерших от голода. А еще через несколько месяцев словарь пополнили новые понятия: умшлагплац, откуда в период великой депортации за полтора месяца вывезли в концлагерь Треблинка почти триста тысяч евреев; засады, которые устраивали на улицах обитателям гетто; принадлежавшие немцам мастерские, где работали те, кто уцелел после великой депортации; номер, который присваивали каждому еврею; нелегальные квартиры, брошенные высланными, где прятались тридцать пять тысяч незарегистрированных евреев; и, наконец, подземные бункеры, которыми пользовались во время восстания и окончательной ликвидации гетто.

И все-таки способ преодолеть центробежную силу времени существует. Нужно стараться – непрестанно, совместно, настойчиво – жить в иной системе летоисчисления, вести принципиально иной календарь – календарь другой культуры[25]25
  Rosen A. Tracking Jewish Time in Auschwitz // Yad Vashem Studies 42, no. 2. 2014, 11–46.


[Закрыть]
. Хроникеры гетто, даже те, кто называл себя неверующими, делали записи о еврейских праздниках, счисляли время по еврейскому календарю вместе с большинством населения гетто, по-прежнему отмечавшим главные праздники и по возможности шабат, – у себя ли дома, во дворе ли, на работе, нелегальной или разрешенной властями[26]26
  Guide, 640–657.


[Закрыть]
. Немцы, в свою очередь, тоже счисляли время по еврейскому календарю и выбирали для казней, надругательств, разрушений наиболее священные дни[27]27
  Guide, 642.


[Закрыть]
.

В течение пяти самых страшных дней великой депортации, вошедших в историю как «Дос кесл» («Котел»), с 6 по 10 сентября 1942 года, Авраам Левин не открывал дневник. Всем евреям, оставшимся в гетто, приказали покинуть дома и собраться на улицах, прилегающих к умшлагплац. Всех, кто официально не был трудоустроен, отправили в вагонах для скота в Треблинку. Очередную запись Левин сделал лишь в пятницу, 11 сентября, накануне Рош а-Шана: она посвящена сопряжению времени сакрального и времени апокалиптического. «Сегодня канун Рош а-Шана, – пишет он в конце. – Пусть новый год принесет спасение тем, кто остался в живых. Сегодня пятьдесят второй день величайшего и самого страшного убийства в истории. Мы – горстка уцелевших из самой крупной еврейской общины в мире».

Помимо шабата и праздников нерелигиозные евреи писали о культурных достижениях восточноевропейских евреев – на идише, иврите и польском. Перечень вечеров, концертов, кабареточных и театральных представлений в Варшавском гетто[28]28
  Guide, 594–640.


[Закрыть]
пестрит событиями в память таких классиков, как И.-Л. Перец (апрель 1941-го), создатель театра на идише Авром Гольдфаден (май 1941-го), писавший на иврите поэт Хаим Нахман Бялик (июль 1941-го), творивший на идише прозаик Ицше Меир Вайсенберг (сентябрь 1941-го), скончавшийся в гетто польскоязычный поэт Мечислав Браун (февраль 1942-го), а также чествованиями здравствующих деятелей культуры: писавшего на идише поэта и прозаика Аврома Рейзена (март 1942-го), польского актера и драматурга Владислава Лина, жившего в гетто (июль 1942-го). И это не считая бесчисленных благотворительных концертов, которые в афишах значились как «творческие юбилеи»: четверть века на музыкальной ли сцене, на писательском ли поприще (будь то на идише или польском). 13 сентября 1941 года, в третью годовщину смерти И. М. Вайсенберга, Авраам Левин высказывает по этому случаю две противоречащие друг другу, даже, пожалуй, взаимоисключающие мысли. Одна – о необходимости противостоять губительному влиянию гетто, где «правит смерть во всем ее величии, а жизнь еле тлеет под густым слоем пепла», где «сама душа, как человека, так и общины, казалось, умерла от голода, иссохла, притупилась. Остались только потребности тела, которое влачит растительно-физиологическое существование». Другая – о том, что нужно славить «тех творцов, кто приходит к нам словно сами по себе, кто прорастает, точно цветок на невозделанном поле». Обращаясь к присутствующей молодежи, Левин проводит аналогию с цветущей природой: так и еврейское культурное возрождение, подобно ей, даже в узилище гетто «вдруг пробьется из-под земли, точно сокровенный родник»[29]29
  Lewin A. A Cup of Tears: A Diary of the Warsaw Ghetto. Oxford, UK: Basil Blackwell in association with the Institute for Polish-Jewish Studies, Oxford, 1988, 243–244.


[Закрыть]
. Памятные торжества в гетто – не просто тоска по утраченному наследию, по прошлому, которое представляется безопасным прибежищем. Каждая лекция, представление или религиозный обряд совершались в настоящем, и, пока настоящее длилось, оно ковало живую, непокорную цепь, связывающую его с прошлым, являло собой надежду на будущее общины, на жизнь в первом лице множественного числа. «Наша цель, – писал Рингельблюм, – заключалась в том, чтобы череда событий в каждом местечке, опыт каждого еврея (а во время этой войны каждый еврей – целый мир) были переданы как можно более просто и точно».

Таким образом, собирая чужие дневники и ведя собственную хронику, Рингельблюм одновременно достигал нескольких целей. Он утверждал неприкосновенность личного субъективного опыта: ведь каждый еврей – это целый мир. И тем самым сохранял последовательность, продолжительность времени гетто, исключительно индивидуальное чувство времени, ежедневный отклик на отчаяние, лишения, голод и болезни – о чем, к слову, редко кто вспоминает в свидетельствах, записанных уже после войны. Рингельблюм выделял и хвалил дневник Хаима Каплана (тот писал на иврите), глубоко сожалея, что Каплан отказался отдать в архив оригинал. По мнению Рингельблюма, именно обыденность опыта Каплана, его относительная изолированность от окружающего мира придают той части его дневника, в которой говорится о гетто, такую значимость. Для самого же Каплана дневник, который он начал вести в 1933-м, был его жизнью, спутником, конфидентом. «Без него я бы окончательно пал духом, – так начинается запись от 13 ноября 1941 года. – В нем я изливаю душевные переживания и чувствую облегчение». Более того, дневник – источник и объект его творчества, «и пусть будущее даст ему заслуженную оценку».

Труднее всего передать (поскольку труднее всего выдержать) изнурительный, ослабляющий, беспощадный голод. Пожалуй, самый совершенный в литературном отношении фрагмент архива «Ойнег Шабес» – «Хроника одного дня» Лейба Голдина. Композиционно хроника разделена на три части: до ежедневной миски супа, во время супа, после супа. Признавая, что из писателей не он первый попытался запечатлеть податливость и эфемерность времени (вспомним хотя бы такой величественный образец, как «Волшебная гора» Томаса Манна), рассказчик у Голдина возмущается невзгодам, выпавшим ему на долю: «Война идет вот уже два года, ты четыре месяца питаешься одним супом, и для тебя эти жалкие месяцы тянутся в тысячи тысяч раз дольше предыдущих двадцати – нет, дольше, чем вся твоя прежняя жизнь». Все вращается вокруг миски супа, которую Арке наливают без двадцати час.

Чтобы читатель как следует прочувствовал вкус этого супа, Голдин приводит многочисленные аналогии между временем прошлым и настоящим. Время до гетто полнилось возможностями: то было время любви и великой литературы, борьбы за лучшую жизнь для народа, даже самоубийств (которые ныне, в 1941-м, представляются роскошью), тогда как во время гетто ужасная пропасть разверзается между интеллектуалом Арке и его брюхом.

Это кто с тобой так говорит? В тебе уживаются два человека. Это ложь, Арке. Это поза. Не хвались. Такое раздвоение можно позволить себе, когда ты сыт. Тогда ты вправе утверждать: «Во мне уживаются два человека», и делать трагическую страдальческую мину.

Да, в литературе такое нередко встретишь. Но в наше время? Не городи ерунды: это ты и твое брюхо. Твое брюхо и ты. На девяносто процентов брюхо и лишь на самую малость ты.

Вооружившись всеми доступными литературными и идеологическими доказательствами, Арке решается утверждать, что ни политика, ни культура не способны хоть на минуту унять голод. По мнению Арке, единственная аналогия, подходящая для голодающего гетто – это зверинец. «С каждым днем профили наших детей, наших жен обретают горестный вид лис, динго, кенгуру. Наши стоны похожи на вой шакалов». Однако в тот же день он становится очевидцем хирургической операции, спасшей жизнь ребенка из гетто, и вынужден признать, что звери на такое неспособны.

Но и это еще не последнее слово, поскольку самоуничижительный внутренний монолог Арке идет по кругу: он кончается тем же, с чего начался – обрывками новостей из официальных СМИ (скорее всего, из Gazeta Żydowska, еврейской газеты, выходившей в Кракове под эгидой немецких властей) и неослабным мучительным голодом. И это только август 1941-го: самое худшее впереди.

Самое модное место в Варшавском гетто, знаменитое и престижное кафе «Штука» («Искусство») по адресу улица Лешно, дом № 2[30]30
  Guide, 585–590.


[Закрыть]
, предназначалось не для таких, как Арке. Самым популярным представлением 1942 года был «Живой дневник», сатирическое кабаре на польском языке, которое вел любимец публики Владислав Шленгель: он и писал сценарии, и выступал перед зрителями. Удивительная плодовитость Шленгеля сама по себе позволяет составить точное представление о времени в гетто. Стихотворение «Телефон» было написано в первые месяцы существования гетто, но в нем вполне заметна репортерски острая наблюдательность поэта. Лирический герой дежурит у телефона (единственного функционирующего телефона на весь набитый жильцами дом). Глядя на молчащий аппарат, он вспоминает многочисленных знакомых, оставшихся за стенами гетто: поляков-христиан, с которыми он некогда был так близок и которые теперь вряд ли ответят на его звонок. В следующих двадцати строфах стихотворения рассказчик все равно снимает трубку, набирает номер «милой автоответчицы» и вступает с нею в оживленный диалог, вспоминая события предвоенных лет. С одиннадцати двадцати семи до без трех двенадцать, за полчаса реального времени, он вспоминает всё, что видел, слышал, вспоминает ночные пирушки в некогда любимой части города, столь безнадежно далекие от уныло-безлюбой ночи в стенах Варшавского гетто.

Другое дело «Вещи». Написанное сразу же после великой депортации стихотворение стало одним из «стихов-документов», которые, по словам Шленгеля, он писал не для живых, а для мертвых[31]31
  Kassow. Who Will Write Our History? 316–317.


[Закрыть]
. Скорее всего, в первый раз он прочел его в квартире на Свентоерской, где по-прежнему каждую неделю выступал с «Живым дневником» перед значительно сократившейся и павшей духом публикой. В шести синкопированных строфах стихотворения воссоздано методическое истребление польских евреев. В каждой строфе метонимически описана очередная остановка на скорбном пути – не какого-то одного мученика и не народа в целом, но «табуреток, диванов / узелков, чемоданов», поскольку хозяев выселили и отправили туда, откуда выбраться не так-то просто; к четвертой остановке они отправляются уже «без диванов, роялей / канотье и сандалий / без подушек пуховых / без приборов столовых», и с собой им дозволено взять лишь «чемодан в одни руки», и вот их ведут ровным строем по пять человек в шеренге к узилищу, где их ждет рабский труд, а там и к смерти; позади остаются «в опустевших квартирах / занавески из тюля / пианино, костюмы / сундуки и кастрюли». В конце первых двух строф все эти трофеи достаются «арийцам». Но во втором пришествии «еврейских вещей» они возвращаются величественной процессией materia mnemonica, жаждущей мести, по последнему пути замученных.

18 января 1943 года немцы возобновили депортации из гетто, рассчитывая действовать по прежнему плану, однако отряды самообороны из Еврейской боевой организации, состоящей из участников сионистского и бундовского подполья, взялись за оружие и дали им отпор: нацисты понесли первые жертвы. Автор «Живого дневника» тоже принялся за дело и создал манифест вооруженного сопротивления, стихотворение «Контратака», которое ходило по гетто во множестве копий[32]32
  Guide, 547, 763–766.


[Закрыть]
. Если прочесть стихотворения Шленгеля в той последовательности, в которой они были написаны, можно получить точное представление о времени в гетто: от изоляции к истреблению, а от него к сопротивлению. В метафорическом смысле вещи в череде точных метонимий представляют самую трагическую главу польского еврейства: от бесполезного телефона к массовым процессиям бесхозного скарба и забрызганным кровью пачкам «Юно», немецких солдатских сигарет.

В нескольких кварталах от Шленгеля (и в другом мире с точки зрения поэтики и мировоззрения) обитал рабби Калонимус Калман Шапиро из Пясечно, ученый-талмудист, потомок двух хасидских династий. Когда его дом № 5 по улице Дзельной включили в пределы гетто, он устроил у себя в квартире одновременно синагогу и бесплатную столовую для сотен своих последователей. Там он читал и толковал Тору – еженедельно и в праздники, начиная с Рош а-Шана 1940-го и до 18 июля 1942-го; через четыре дня началась великая депортация. Рабби лично переводил проповеди с идиша на иврит и редактировал для потомков[33]33
  См. Rabbi Shapira K. K. Sermons from the Years of Rage: The Sermons of the Piaseczno Rebbe from the Warsaw Ghetto, 1939–1942. Jerusalem: Herzog Academic College, Yad Vashem, and the World Union of Jewish Studies, 2017.


[Закрыть]
. В архив «Ойнег Шабес» рукопись вместе с другими неопубликованными трудами Шапиро, скорее всего, передал в начале 1943 года Менахем Мендель Кон, один из ближайших соратников Рингельблюма[34]34
  Там же, 1:31–32.


[Закрыть]
.

Еженедельное чтение Торы – опыт странствия в космическом времени, экзистенциальный диалог с вечным прошлым, исследование Бога, Его промысла и траектории еврейской судьбы. Рабби Шапиро оценивает беспрецедентные испытания и несчастья, выпавшие на долю народа Израиля, исследует параллельную вселенную, практически неизведанную территорию страдания Божьего. В раввинистических текстах, созданных более двух тысячелетий назад, говорится, что Господь страдал вместе с Израилем и не оставил его в изгнании. К февралю 1942-го впору было придумать новое измерение бесконечного страдания Господня. Рабби Шапиро описывает мир на грани уничтожения: одна искра Божественного страдания способна испепелить мироздание, проникни она в его границы. В этой проповеди утверждается нечто вроде «мистицизма катастрофы»[35]35
  Polen N. The Holy Fire: The Teachings of Rabbi Kalonymus Kalman Shapira, the Rebbe of Warsaw Ghetto. Northvale, NJ: J. Aronson, 1994, 106–121.


[Закрыть]
. Именно из руин, пишет рабби Шапиро, возникает откровение: здесь внешнее разрушение трансформируется во внутреннее, границы личности растворяются, и человек слышит, как Бог… плачет.

В проповеди от 14 марта 1942 года рабби Шапиро развивает мысль о том, что Бог и человек страдают вместе. Обращаясь к понятию «хестер паним» («Бог скрывает лицо», – немецко-еврейский философ и теолог Мартин Бубер в этом же смысле говорит о «затмении Бога»), рабби Шапиро утверждает, что Бог скрывает лицо Свое, желая уединиться в скорби. В ситуациях отчаянного страдания, учит рабби Шапиро, человек может нарушить уединение Господа, так сказать, проникнуть в тайное его обиталище и разделить с Ним скорбь. Слезы, которые мы проливаем с Господом, придают нам сил. Из этого мистического единения у последней черты рождается обновленное желание действовать – изучать Тору, соблюдать заповеди Господни.

Заключительный и самый радикальный шаг рабби Шапиро делает 11 июля 1942 года, в предпоследней своей проповеди. В ней он дает новое определение принятому в теологии понятию страдания, переформулирует еврейский концепт мученичества, киддуш а-Шем. Киддуш а-Шем – не следствие мученичества, не способность пожертвовать жизнью как испытание веры, которое утверждает славу Божью, а само существование Бога. Эта война – в первую очередь против Бога. А поскольку народ Израиля не мыслит себя без Господа, то и разделяет Его муки. Евреи страдают за Бога. Таким образом, войну против евреев рабби Шапиро считает войной против Бога, и евреи в этой войне – армия Господня. Следовательно, как бы ни были велики страдания евреев, они второстепенны по сравнению со страданием Бога. Не говорите, что катастрофа – наказание за каждый грех, будь то малый или великий, совершенный Израилем. Скажите лучше: катастрофа – доказательство того, что Израиль не мыслит себя без Бога.

Таким образом, в Варшавском гетто существовало два диаметрально противоположных понятия времени. Согласно новейшей системе счисления времени, все евреи, «мужчины и женщины, старые и молодые, те, кто живет, страдает, видит и слышит», сами должны стать историками, описывать то, что творится сегодня, чтобы завтра об этом не позабыли. Их задача – передать длительность времени, подвести итог времени – центробежного ли, центростремительного. Но рядом с ними жила и религиозная часть общины, пользовавшаяся древним календарем памятных дат, и члены этой общины стремились следовать указаниям духовных наставников. Один из самых почитаемых проповедников, предчувствуя наступление последних времен, связал страдания людей со скорбью Господней. Во времена великой катастрофы, наставлял он, Бог, который вне времени, погружается в скорбь, и слезы Господни – вернейший знак непреходящего величественного завета.

Время до / Время после

Однажды ночью во двор дома Иешуа Перле явились немцы и велели всем жильцам выйти на улицу. Перле проигнорировал приказ, остался в квартире и уцелел. Как один из выживших, он продолжал писать для подпольного архива, создав, помимо прочего, беспощадную сатиру на тех, кого он называл «избранными из избранных»: на тех тридцать тысяч евреев, кого не затронула великая депортация, но не обошел стороной рабский труд. «4580» (так называется последнее известное произведение Перле) – это Перле собственной персоной, некогда гордый польский еврей, превратившийся в безликий, лишенный истории набор цифр. Его номер был «избран» и зарегистрирован – дьявольское искажение библейского обещания, зловещая карикатура на статистическую эффективность.

«4580» – отчасти размышление о значении имени человека, отчасти завещание и последняя воля, отчасти итог жизни и творческого пути автора, отчасти самообличение. Перле вспоминает свою любимую Сару, которая покончила с собой в 1926 году. Он упоминает о том, как ради своего доброго имени перестал сочинять бульварное чтиво и написал роман «Евреи как евреи», исключительное достижение современной прозы на идише[36]36
  См. Perle Y. Everyday Jews: Scenes from a Vanished Life. New Haven, CT: Yale University Press, 2007. Русский перевод: Перле И. Евреи как евреи, готовится к выходу в ИД «Книжники» в 2022 году.


[Закрыть]
. Он признается: «Но чтобы мне превратиться в номер, пятьдесят три моих года пришлось тыкать ножом до крови. Тыкать ножом, надругаться, глумиться. Чтобы мне превратиться в номер, сперва им пришлось уничтожить мой дом». И в этот темный час его поддерживает одно-единственное произведение, не теряющее актуальности по сей день: не что иное, как «Мальчик Мотл» Шолом-Алейхема, повесть о неунывающем, симпатичном сироте. Обыгрывая любимое присловье Мотла, известное каждому еврейскому читателю: «Мне хорошо – я сирота!», Перле с горечью признается: «Мне хорошо – я номерок!»

Ситуацию, не имеющую аналогов, когда время раскололось на до и после, можно подчеркнуть и иным способом: сменить язык. В первые дни великой депортации Авраам Левин, прежде писавший в гетто дневник на идише, вдруг перешел на иврит. 30 мая 1942 года, в субботу, которую Левин называет «одним из самых тяжких, самых кошмарных дней, какие нам довелось пережить», когда участники «Ойнег Шабес» записывают рассказ адвоката об ужасах, творившихся во Львове, Левин еще ведет дневник на идише. А через три месяца, к 28 августа, когда сотрудники архива записывают свидетельство первого очевидца того, что творится в Треблинке, Левин уже перешел на иврит. Но зачем переходить с одного еврейского языка на другой? Потому что текст на иврите переводит личный опыт на метаисторический план? Позволяет обессмертить написанное? Придает таинственности? Внушает автору ощущение психологической безопасности? Или и то, и другое, и третье, и четвертое? Какова бы ни была причина, смешение языков свидетельствовало о том, что адресат неизвестен. Кому предназначен этот текст? Кто из выживших расшифрует его содержание?

Отклики разделились на два лагеря. Одни считали истребление европейских евреев мрачной кульминацией предшествующих мытарств, другие видели в нем страшное новое начало, некий, еще безымянный, архетип. Для Рахель Ауэрбах, наблюдавшей за происходящим из «арийской» части Варшавы, великая депортация лета 1942 года стала поворотным пунктом. О тех неделях беспримерного ужаса Ауэрбах напомнил случай в варшавском трамвае. Напротив нее сидела полька, католичка, которая, запрокинув голову, разговаривала сама с собой (у нее убили сына). Слыша и видя слезы убитой горем матери, которая плачет прилюдно, точно пьяная или помешанная, пассажирка-еврейка вспоминает другую несчастную, тоже казавшуюся пьяной или помешанной, библейскую Хану в Шило, изливавшую перед Господом скорбь бездетности (1 Сам. 1). Но еврейке, живущей по документам «арийки», опасно плакать при всех. Чем она может помочь? Только сесть и описать увиденное. Обратиться к древнееврейскому траурному обряду, поминальной молитве Изкор.

Для Маора, также скрывающегося в «арийской» части города, поворотным пунктом стало не восстание, к которому он, кажется, примкнул, а систематическое массовое уничтожение гетто ради того, чтобы расправиться с несколькими тысячами обитающих в нем евреев-подпольщиков. В какой-то момент происходящее кажется ему похожим на фильм с Чаплином, но, увидев гетто в огне, он понимает: кинематографической фантазии, даже самой необузданной, не охватить Холокост.

Занимается ясный день, и при свете солнца немногие уцелевшие видят «спаленные дотла дома гетто в убитом городе».

«И пусть это, – пишет он, – остается для памяти».

Чтение во времени

Некоторые памятники отсеченному прошлому доходчивее прочих. Двигаясь по Аллее славы, что начинается прямо от каменных ворот ныне полностью восстановленного еврейского кладбища на улице Окоповой в Варшаве, нетрудно заметить полукруглое мраморное надгробье над могилой И.-Л. Переца. Кладбище, на котором находятся более двухсот тысяч могил, чудесным образом избежало уничтожения (после немецкой оккупации 98 % Варшавы было в руинах). В смерти Перец воссоединился с Яковом Динезоном и Семеном Ан-ским, как некогда эти трое объединились в призыве к евреям Восточной Европы во времена тяжких испытаний самим писать свою историю. Величественное надгробие скульптора Авраама Остржеги сохранилось в том виде, в каком предстало глазам публики на пышной церемонии открытия в 1925-м, на Песах, в десятую годовщину со дня смерти Переца (история, которую саму по себе интересно прочесть[37]37
  Ruth R. Wisse. A Monumentum to Messianism // Commentary, март 1991, 38–42.


[Закрыть]
). На камне по-прежнему можно разобрать надпись на идише, строки из написанной Перецем драмы в стихах Ди голдене кейт («Золотая цепь»), в которой изображены четыре поколения хасидских лидеров. «Мы выходим к Нему на встречу, – говорится там, – мы поем и танцуем. / Мы, евреи величия и славы, / Евреи праздника субботы, / И сердца наши пылки!» В общем, посещение варшавского еврейского кладбища сулит немало сюрпризов: в частности, это надгробие может служить символом удивительной, даже чудесной стойкости.

Молочный бидон со второй частью архива «Ойнег Шабес» (ныне в постоянной экспозиции вашингтонского Мемориального музея Холокоста) производит совершенно иное впечатление. Он кажется капсулой времени, отправленной с другой планеты, все обитатели которой погибли. Бесхитростная реликвия в окружении разбросанных листков с записями на диковинных языках. Но теперь, когда архив «Ойнег Шабес» вновь объединили, описали и каталогизировали, когда его переводят и публикуют, а его история вдохновляет историков и кинематографистов, наконец можно оценить его с точки зрения литературных достоинств, как исторический труд, который останется грядущим поколениям. Это мемориал, который в режиме реального времени строили люди, умевшие писать как во времени, так и вопреки времени. Еврейские тексты из Варшавского гетто представляют собой невыносимо ограниченную и радикально сокращающуюся цивилизацию в миниатюре. Их донесло до нас множество спорящих друг с другом, подчас сварливых голосов – беженцев и варшавян, портных и контрабандистов, учителей и проповедников, художников и ремесленников, торговцев и нищих, почтальонов и полицейских, матерей и отцов, мужей и жен, оптимистов и пессимистов, борцов и кликуш, а также одного официального историка, – и тексты эти предназначены для того, чтобы их читали во времени. Теперь эти голоса услышаны, восстановлены, возвращены в живую хронологию – и их уже не заглушить.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации