Текст книги "Четырнадцать дней"
Автор книги: Сборник
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
День пятый
4 апреля 2020 года
Сегодня вечером приветственные вопли на крышах звучали с особым энтузиазмом, словно весь Нижний Ист-Сайд взорвался: не только обычный грохот кастрюль и свист, но и дружные крики, взрывы хлопушек и вспышки фейерверков, взлетающих в ночное небо, словно на праздновании Дня независимости. Хотя праздновать-то и нечего: в штате Нью-Йорк 113 704 человека получили положительный тест на ковид-19, число умерших достигло 3565, а 4126 пациентов боролись за жизнь, подключенные к аппаратам искусственной вентиляции легких. Куомо предупредил, что пик заболеваемости может наступить в период от четырех до восьми дней.
«Болезнь распространяется, словно пожар», – сказал он. Нью-Йорк заказал и оплатил 17 000 аппаратов искусственного дыхания, но сделка сорвалась, и весь штат в пролете. По словам мэра, только городу Нью-Йорку в ближайшие пару месяцев потребуются еще 15 000 аппаратов ИВЛ, 45 000 медиков и 85 000 мест в больницах. Такие цифры просто в голове не укладываются! Слава богу, в нашем здании вроде бы никто никуда не ходит. Возможно, в «Фернсби» нам удастся переждать в безопасности, пока все не закончится, и тогда мы повылезаем из своих норок. Куомо постоянно говорит о необходимости сокрушить вирус, но по факту сокрушен скорее сам город. Трудно себе представить, что было бы без карантина. Возможно, мы бы наяву увидели сцены из апокалиптического фильма, где люди умирают прямо на улицах? Или карантин вообще ничего не меняет? Есть ли хоть какой-то толк от нашего прозябания взаперти? Все остальные тоже по домам торчат? Похоже, снаружи нет никого, кроме полиции и медиков.
Когда мы собирались на посиделки, я подозвала к себе Мэн и спросила, нет ли у нее возможности помочь мне связаться с отцом. Она с грустью выслушала рассказ про дом престарелых и согласилась с моими опасениями по поводу того, что там может твориться.
– Я сейчас в отпуске, – ответила она, – но постараюсь сделать все возможное, обзвоню всех, попробую что-нибудь выяснить. Дайте мне его имя, номер телефона и название дома престарелых.
Я вырвала листок из блокнота, записала все данные и бросила ей бумажку, но промахнулась, и та упала на крышу между нами. Черт бы побрал дистанцию в шесть футов! Она подняла его, оттопырила большой палец и улыбнулась. Ее улыбка с прищуром вселила в меня надежду.
– Ну как, – заговорила Кислятина, когда все собрались, – вы уже заметили новый шедевр?
Под какашкой на стене кто-то подрисовал рожок для мороженого, а рядом тщательно вывел несколько строк непонятными знаками.
– Это что, на японском? – спросила Дама с кольцами.
– Что тут написано? – заинтересовалось сразу несколько человек.
В конце концов жилец из квартиры 4В (прозванный в «Библии» Поэтом) многозначительно откашлялся.
– Это японское предсмертное стихотворение, написанное Минамото-но Ситаго в десятом веке, в моем переводе.
– И о чем в нем говорится?
– Я сначала прочитаю по-японски, а затем переведу на английский. – Он помолчал и медленно заговорил: – Ёнонака-о нани-ни тато ёму аки-но та-о хонока-ни терасу йои-но инадзума.
После паузы он перешел обратно на английский:
С чем этот мир сравнить могу я?
С осенним полем, что темнеет в полумраке,
Чуть озаренном вспышкой дальних молний.
Должно быть, Поэт написал это, наслушавшись вчерашних историй о смерти: о привидениях, об отце в больнице, о монахине, способной учуять запах скорой кончины. В последнее время спалось мне плохо, и, надо сказать, почти все выглядели осунувшимися и изможденными, как будто и они пропитывались окружавшей нас со всех сторон смертью.
В конце концов мрачную атмосферу разрядил Дэрроу.
– Возвращаясь к вещам более приземленным, кто превратил кучку дерьма в «Мистера Софти»?[46]46
«Мистер Софти» – брендовое название фургончиков, продающих мягкое мороженое.
[Закрыть] – спросил он.
Мы с облегчением рассмеялись.
– Я! – гордо заявил Евровидение.
– Ловко получилось, – сказала Кислятина.
– Спасибо! Тогда давайте начинать? – широко улыбнулся Евровидение. – Надеюсь, мы увидим новые произведения искусства и литературы на нашей ковидной стене – места там еще предостаточно. Итак, кто готов поделиться историей? Ну же, не стесняйтесь!
– Давайте послушаем про любовь и красоту, – предложила Дама с кольцами. – Про смерть уже наслушались.
Кислятина, подозрительно скривившись, покосилась на Даму с кольцами:
– Про любовь и красоту, говорите?
– Что-нибудь воодушевляющее.
– Воодушевляют только выдуманные истории любви. Настоящие вечно доводят до слез.
– Неправда! – возразила Дама с кольцами. – Мир полон простых историй о любви с хорошим концом.
– Вы таких историй не узнаете, потому что люди, подобные ей, – Кислятина посмотрела на Флориду, – предпочитают слушать про несчастья, злоключения и разбитые сердца.
Флорида поджала губы и промолчала. Евровидение открыл было рот, но тут вмешался Вурли.
– Я могу рассказать правдивую воодушевляющую историю о любви, – сказал он, наклоняясь вперед. – Я вырос среди множества сильных, обаятельных чернокожих женщин в Северной Каролине. Одна из них, по имени Берта Сойер, умерла, когда мне было десять лет.
– Надеюсь, в истории есть и музыка? – загорелся Евровидение.
– Музыка есть во всем, – усмехнулся Вурли. – Как и многие музыканты, я начинал в церкви, балуясь с органом. По дороге в церковь мы проходили мимо дома Берты, поэтому для меня она оказалась связана с пробуждением моего интереса к музыке. Иногда, наигрывая медленный рифф с увеличенными аккордами, я думаю о сидящей на крыльце дома Берте. Сам не знаю почему, – возможно, она была подобна тем аккордам: такая же большая, замысловатая и противоречивая. Она там, в глубине моей музыки, вместе со многими другими людьми из моего прошлого.
– Порой я думаю о странных вещах и давно забытых людях, – встрял Евровидение, – когда растворяюсь в пении и теряю себя.
– А когда ваше пение проникает сквозь мою стенку поздно ночью, я тоже кое-что теряю, – ледяным тоном сообщила Кислятина. – В другом смысле.
– О, разумеется, мне очень жаль! – огрызнулся Евровидение.
– Мне тоже!
Вурли склонил голову, провел по ней гигантской ладонью, потом посмотрел на нас и завел рассказ.
* * *
– Берта стала частью моей семьи задолго до моего рождения. Она была давней подругой моего двоюродного дедушки Лео. Лишь много лет спустя я сообразил, что она ему не жена. Судя по старым фотографиям, Берта присутствовала на большинстве семейных праздников, и к ней очень хорошо относились. Видно, что некоторые из членов семьи были глубоко к ней привязаны и уважали ее как старшую. Да она и правда была матриархом.
Я отчетливо помню три эпизода, связанных с Бертой, и каждый показывает ее с разных сторон, но все три напоминают мне о том, какой сильной она была, как любила людей и как люди любили ее. Когда-то моя мать состояла в совете распорядителей в Баптистской церкви Антиохийской миссии в Саут-Миллс. Многие поколения моей семьи, как и я, выросли в этой церкви. Совет распорядителей почти всегда проводил ежемесячные собрания после обеда в субботу, и я ходил туда вместе с матерью – ради органа. Только во время собрания мне выдавалась возможность заполучить орган лично для себя, а не делить его с другими детьми, которые баловались с ним как с игрушкой. А я хотел играть на органе.
Однажды в субботу по дороге в церковь мы с мамой увидели Берту, сидящую на крыльце дома, где выросли мама и все ее братья и сестры. Берта временами жила там с моим двоюродным дедом, а когда они ссорились, удалялась в свой старый автобус, припаркованный за домом. Берта часто сидела на крыльце, махала прохожим и развлекала соседей, приходивших поболтать или выпить.
В тот день мы с мамой остановились поговорить, и, когда пришло время идти в церковь, я попросил маму оставить меня с Бертой. Не помню, почему я решил отказаться от целого часа наедине с органом, но Берта ничего не имела против (а если и имела, то не сказала ни слова). Мама согласилась – с условием, что я буду вести себя хорошо. Берта заявила, что надает мне по заднице, если буду вести себя плохо: в те времена в моем окружении такое считалось нормальным. Более того, так и полагалось делать.
Больше всего меня интересовала возможность посмотреть на автобус Берты изнутри. Все сиденья убрали, вместо них поставили двуспальную кровать и двухместный диванчик. На полу лежали ковры, окна закрывали толстые одеяла, а в центре автобуса стоял керосиновый обогреватель. Место водительского сиденья теперь занимал деревянный столик, полностью заставленный консервами, пачками печенья, крекеров и прочей едой. Среди консервных банок я увидел сардины, которые никогда не пробовал, и спросил у Берты, каковы они на вкус. Она объяснила, что сардины похожи на тунца.
Берта сделала мне бутерброд. Я смотрел, как она мажет горчицей оба ломтика белого хлеба. Едва надкусив бутерброд, я понял, что он слишком отдает рыбой. Доедать его не хотелось, но меня учили, что еду нельзя выбрасывать – особенно если ты в гостях.
Берта, должно быть, заметила, с каким трудом я запихивал в себя каждый кусочек. Она засмеялась и сказала хриплым голосом (не думаю, что она курила): «Так и знала, что сардины тебе не зайдут. Давай мне!» Без тени укоризны она доела за меня бутерброд. Возможно, я ошибаюсь, но думаю, ей понравилось мое упорство. Она спасла меня от сардин и горчицы.
Второе яркое воспоминание относится ко времени на год или два позже того происшествия. Берта и двоюродный дедушка Лео находились под влиянием некого напитка, к которому прикладывались весь день. Они почти подрались, осыпая друг друга ударами и проклятиями. Как только мы приехали, мама выскочила из машины и разняла их. Лео и Берта были примерно одной комплекции – и оба пьяные в стельку. Сложно сказать, кто кого одолевал.
К сожалению, в том возрасте я уже насмотрелся на бытовые ссоры между мужчинами и женщинами, но не привык, чтобы они происходили на глазах у всех. Никогда в жизни не забуду, что во время той драки Берта не пролила ни слезинки – в отличие от дедушки Лео. Мама велела ему пойти в дом и привести себя в порядок, что означало «иди проспись». А Берте было сказано сесть на заднее сиденье маминой машины. Даже напившись вдрызг, Берта думала, как меня отвлечь, и начала спрашивать про школу, уроки и так далее. И она не плакала, в этом я абсолютно уверен. Невозможно забыть подобную силу и решительность. Несмотря на растянутую и порванную футболку и торчащие во все стороны волосы, Берта хотела, чтобы ребенок, то есть я, ничего не заподозрил.
Третье яркое воспоминание, связанное с Бертой, мне очень дорого. Дело было в июне 1989 года, вскоре после моего десятого дня рождения. Берта лежала в реанимации, и мы с мамой пошли ее навестить. Детей туда не пускали, поэтому я посидел немного в холле, листая журналы. В конце концов мама вышла и торопливо протащила меня мимо сестринского поста в палату Берты. Там сидел мой двоюродный дед и еще несколько знакомых. Они смотрели телевизор и разговаривали между собой.
Берта, укутанная в одеяла так, что торчала только голова, не спала. Ее волосы были собраны в небрежный пучок на макушке. Наверное, мама ее причесала перед тем, как тайком провести меня в палату.
К десяти годам я гораздо лучше понимал, что такое смерть. Мне уже доводилось навещать с мамой разных людей в больницах, и вскоре после таких посещений я либо шел вместе с ней на похороны, либо она шла без меня. Даже в том возрасте я в достаточной степени соображал, что к чему, и не особо надеялся снова увидеть Берту идущей по своим делам.
Берта высунула руку из-под одеяла и поманила меня к себе. На все ее вопросы я отвечал «Да, мэм» и «Нет, мэм». Она несколько минут держала меня за руку, и я чувствовал себя неловко. Похоже, Берта снова хотела убедиться, что окружающие в порядке, хотя сейчас именно ей было плохо.
Пару дней спустя Берта умерла.
Мама ходила в похоронное бюро и сказала, что они постарались: Берта отлично выглядит. Я присутствовал на отпевании, которое провели сразу после обычной воскресной службы. На отпевание явилась целая толпа – гораздо больше людей, чем на богослужение в половине двенадцатого. Явилось столько народу, что маме и другим распорядителям пришлось принести из кладовки складные стулья.
Берта в гробу выглядела так, словно собралась сниматься в мыльной опере. Она преобразилась почти до неузнаваемости. Волосы завили мелкими кудряшками, на лицо нанесли макияж. Следы, оставшиеся на губах от многолетнего злоупотребления алкоголем, исчезли.
Берта не была ни школьной учительницей, ни заядлой читательницей, ни даже матерью, но я верю, что она была на все это способна.
Мама верно сказала: Берта выглядела красавицей. Берта была красавицей. Для меня, моей семьи и многих людей в Саут-Миллс в Северной Каролине Берта Сойер была звездой.
* * *
Когда Вурли смолк, Дочка Меренгеро довольно вздохнула.
– Я слышала, вы играли вчера вечером, – сказала она. – Как называется композиция? Звучало божественно.
– Дайте-ка вспомнить… Я развлекался с мелодией Джимми Роулза «Павлины».
Дочка Меренгеро повернулась к Евровидению:
– Эй, любитель музыки, у тебя есть такая?
– У меня есть все! – улыбнулся Евровидение, потыкал в телефон, и над крышей потекли задумчивые аккорды фортепьяно, над которыми рыдал саксофон. – В исполнении Уэйна Шортера и Херби Хэнкока.
Над городом поплыл голос саксофона.
– Вот они, полные боли увеличенные аккорды, о которых я говорил, – кивнул Вурли.
Мелодия закончилась – и тут же донесся густой, землистый запах сырости: приближался дождь.
– Джазмея Хорн создала фантастическую версию этой мелодии, – сказал Вурли и принялся напевать: – «Сохрани память навсегда… Все, что было, просто мираж».
– Раз уж мы заговорили про любовь и боль, у меня есть история, – раздался голос из темного угла крыши. – Про ребенка, которого очень любили даже испорченные люди. Потому что именно испорченные люди способны на самую безумную и щедрую любовь. В моей истории тоже есть музыка.
В освещенный круг вступила Парди, красивая женщина с яростным взглядом, которая жила вместе с дочерью в квартире 6Е. У нее был невероятный голос – низкий и мощный.
– Разве можно тут устоять? – ответил Евровидение. – Мы вас очень внимательно слушаем.
Она уселась на свободный стул и приступила к рассказу.
* * *
– Папочка обожал только меня; он хорошо заботился и о других детях, мальчиках от других женщин, но те с ним не жили. Меня же, «коричневую крошку-сиротку с блестящими глазами», он растил сам и называл Парднер.
В начале шестидесятых в Техасе недели не проходило, чтобы папочка не объявил меня своим «парднером в преступлении», когда мы сидели в столовой нашего дома с видом на залив Галвестон. И едва ли не каждый день он заявлял, что я его «лучший парднер по танцам», когда мы отплясывали шимми в гостиной прямо в домашних тапочках: мои были пушистые, яркие, оранжево-розовые и становились все больше и больше, а его – из шелковистой марокканской кожи густого красного цвета, сорок шестого размера. Когда Ледбелли[47]47
Хадди Уильям Ледбеттер (1888–1949), известный как Ледбелли (от англ. lead belly – свинцовое брюхо), – легендарный чернокожий исполнитель фолка и блюзов.
[Закрыть] пел «человек», мы вопили «парднер!».
Произношение «партнер» как «парднер» в качестве почетного титула, которым награждался любимый ребенок, досталось папочке по наследству от его собственного отца. Папочка передал мне это звание, словно бесценную семейную реликвию, – как и все остальные слова из стихотворения Пола Лоренса Данбара[48]48
Пол Лоренс Данбар (1872–1906) – первый профессиональный чернокожий поэт и писатель в США.
[Закрыть] «Коричневый крошка» (единственное стихотворение, которое мой отец и отец моего отца знали наизусть).
Когда настало время пойти в школу, Белл Бриттон бросил называть меня Парднер на людях, сменив его на Парди, поскольку так, по его мнению, прозвище звучало более женственно.
Папочка имел весьма своеобразные представления о том, что полагается мужчинам и что – женщинам. Вкратце: женщинам нужно больше стрелять, а мужчинам – больше готовить, и каждому следует делать понемногу того и другого, но не с кем попало.
Например, он не верил в межрасовые браки, которые упоминали так же часто, как имя Джека Джонсона[49]49
Джек Джонсон (1878–1946) – боксер, получивший прозвище «Гигант из Галвестона»; в 1908 году стал первым чернокожим чемпионом мира по боксу в тяжелом весе. В 1910 году на День независимости выиграл схватку с Джеймсом Джеффрисом, названным «большой белой надеждой Америки». Поединок получил название «Бой столетия» и привел к широкомасштабным волнениям на расовой почве. Также Джонсон стал скандально известен благодаря нескольким официальным бракам с белыми женщинами.
[Закрыть], то есть нередко в нашем чернокожем и преимущественно мужском Галвестоне.
Папочка меня всячески захваливал, как и его товарищи. Старые друзья из южного и западного Техаса и армейские приятели осыпали меня непомерными и цветистыми похвалами, больше говорившими об их поэтических душах и любви к коричневым крошкам, чем о моих достоинствах.
Армейские приятели обычно гостили у нас минимум неделю и обожали долгие прогулки по песчаным пляжам возле Галвестона. Их визиты всегда взбадривали папочку.
Гости могли заявиться в любое время года, но чаще всего приезжали на девятнадцатое июня – День освобождения, когда весь черный Техас празднует не только конец рабства, но и получение долгожданных новостей.
Один из армейских друзей папочки, Лафайетт, приезжал к нам на неделю на День освобождения, а потом еще на неделю – на День благодарения. Я с нетерпением ждала его, ведь он всегда привозил нам с папочкой лучшие из новых пластинок, а мне – хорошенькую сумочку, которой больше не было ни у кого в Галвестоне.
Папочка часто рассказывал, как однажды, давным-давно, задолго до моего рождения, Лафайетт спас ему жизнь и не дал сойти с ума в корейской деревне под названием Ногылли[50]50
Ногылли – южнокорейская деревня, где во время Корейской войны в июле 1950 года войска США разбомбили и обстреляли беженцев, в результате чего, по официальным данным, погибло более двухсот человек.
[Закрыть].
В нашей семье День освобождения считали важным праздником и отмечали с размахом – в этом мой отец ничем не отличался от других отцов в Галвестоне, хотя во всем остальном не вписывался в местные рамки. Он учился в колледже Прери-Вью, где и познакомился с мамой. После вручения диплома и прежде, чем они успели пожениться, папочка получил повестку и отправился в Корею. А вернувшись, женился на маме, но не стал священником, как собирался, и не захотел учиться в Йельской богословской школе, куда его уже приняли, а пошел работать на заправку. Мама плакала и умоляла, но папочка отвечал, что после Кореи в церкви он хочет только петь в хоре и жарить барбекю на летних пикниках для прихожан.
Именно тогда папочка ускользнул от вечно плачущей мамы и наделал мне сводных братьев, которые жили в Хьюстоне и с которыми я так и не познакомилась, потому что их матери больше знать не хотели папочку. В то время папочка жил не в двухэтажном доме с видом на залив, а в старой развалюхе с двумя высокими пальмами во дворе, неподалеку от дамбы.
Туда папочка и принес меня – один, без мамы. Мама умерла в больнице вскоре после моего рождения. Похоже, папочка считал это своим наказанием. И я точно знаю, он не винил меня в смерти мамы. Он пообещал ей стать мне и мамой, и папой и сделал все возможное, чтобы сдержать обещание, начиная с того, что больше не женился.
Уход мамы он воспринял как возможность внести в жизнь нечто новое, выходящее за пределы церкви и заправок, – и желательно связанное с морем. Он с детства ездил верхом, стрелял и рыбачил, а также плавал и ходил под парусом, и я тоже такая выросла.
Папочка любил воду больше, чем сушу, и ужасно гордился Галвестоном – городом, который стал считать родным. Для папочки гордость есть способ освобождения: она никогда не была личной, а всегда только общественной. Он гордился Галвестоном больше, чем мной, – а это о чем-то говорит.
Он часто повторял и искренне верил (хотя это не считается установленным фактом), что первыми африканцами, ступившими на землю нынешнего Галвестона, были пираты. Он гордился четырнадцатью старинными черными церквями в Галвестоне, а также тем, что колледж для чернокожих здесь появился раньше, чем в Бирмингеме в Алабаме, раньше, чем в Хьюстоне, Далласе и Форт-Уорте. И черная библиотека там тоже была. Он считал Джека Джонсона уроженцем Галвестона и рассказывал про настоящего Чарли Брауна, не персонажа комиксов: чернокожего, который в 1865 году прибыл в город Западная Колумбия в Техасе настолько бедным, что даже сам себе не принадлежал. А к концу столетия бывший раб стал владельцем земли на реке Бразос и сделал состояние на продаже кедровой древесины, дерзко заявив: «Древесина на корню лучше, чем говядина на копытах».
Когда папочке впервые, как он выражался, «подфартило», он купил нам дом над заливом, заказал стол из кедра и повесил в гостиной портреты Чарли Брауна и его жены Изабеллы – бывших рабов, ставших миллионерами. Он не стал вешать мамин портрет, чтобы не доводить нас обоих до слез.
Папочка гордился Норрисом Райтом Кьюни[51]51
Норрис Райт Кьюни (1846–1898) – сын белого плантатора и черной рабыни, считавшийся рабом с рождения, был позднее освобожден отцом вместе с матерью и другими цветным детьми; вел активную политическую деятельность, борясь за права чернокожих, занимал высокие посты, в том числе председателя Республиканской партии Техаса.
[Закрыть], первым великим магистром Масонства Принса Холла в Техасе, и именно поэтому стал масоном. Кьюни основал погрузочную компанию, которая обучила, снарядила и наняла на работу пятьсот негров в те времена, когда «безупречно белые»[52]52
То есть белые расисты, сторонники жесткой сегрегации.
[Закрыть], стоя во главе Республиканской партии, не хотели ни квалифицированных чернокожих докеров, ни чернокожих республиканцев.
Папочка гордился тем, что его дедушка по матери имел счет в «Братском банке и доверительном фонде» – самом первом в Техасе банке, принадлежавшем чернокожему по имени Уильям Мэдисон Макдональд. По словам папочки, его прадед по матери занимался тем же, чем и приемный отец Иисуса, Иосиф, – работал плотником. А еще прадед был масоном. Папина мама вспоминала, как шла между родителями по улицам Форт-Уорта в «Братский банк и доверительный фонд» открывать там счет в 1906 году – том самом, когда создали банк.
На папину семью сильно повлиял Уильям Мэдисон Макдональд, что отчасти проявлялось в их твердой решимости голосовать исключительно за представителей республиканцев, ведь к Республиканской партии принадлежали Линкольн и Макдональд. А еще Кьюни.
Кьюни умер в 1898-м, Макдональд – в 1950-м, но семья папочки порвала с республиканцами еще раньше. В 1948 году Хобарт Тейлор-старший, уезжавший в Атланту, где нажил состояние на продаже страховок, вернулся в Техас и разбогател еще больше, создав службу такси. В то же время он активно выступал за гражданские права и вообще всячески поднимая шум в Хьюстоне ради улучшения положения чернокожих. И вот в 1948 году Хобарт уговорил папиного отца проголосовать за Линдона Джонсона на выборах в сенат, и с тех пор наше семейство Бриттонов голосует за демократов.
Поскольку Хобарт, Чарли Браун и Кьюни стали успешными предпринимателями и дедушка вечно приводил их в пример, папочка, вернувшись из Кореи, решил работать на заправке, пока не найдет способ разбогатеть.
Почему-то ему казалось, что таким образом он сумеет излечиться от боли, мучившей его после пережитого в Юго-Восточной Азии. Он хотел заработать денег для себя и для меня, но еще больше – чтобы помогать другим. Он своими глазами видел, как в трех разных странах – в Америке, в Корее и в Мексике – бедность разрывает душу не хуже бомб.
Его совершенно не привлекала перспектива стать водителем такси или владельцем службы такси, открыть похоронное бюро или перевозить грузы, как Бритт Джонсон и Мейти Стюарт. Он не знал, как можно разбогатеть, не впахивая, как лошадь. Он очень долго заливал бензин, вытирал пыль и раздавленных букашек с ветровых стекол, пока его не осенило, чем именно ему следует заниматься. Точнее, осенило одного из его друзей, а он загорелся настолько, что больше думать ни о чем не мог.
Я присутствовала при том судьбоносном событии, сидя в коляске и поедая булочку. Совершенно точно, я видела поляроидный снимок. Мы праздновали День освобождения. Мужчины поедали ребрышки на лужайке возле домика, под двумя пальмами, когда Лафайетт вдруг сказал: «Дружище, да твой соус продавать можно! Он лучше, чем у Скэттера».
Тогда другой армейский приятель папочки, из Кливленда в Огайо, игравший в американский футбол за команду университета Алабамы и постоянно носивший толстовку с символикой «Мэджик сити классик»[53]53
«Мэджик сити классик» – ежегодный матч по американскому футболу между командами двух самых крупных в Алабаме университетов для чернокожих.
[Закрыть], чтобы напоминать всем про свои спортивные подвиги, начал рассуждать, что в Техасе барбекю «хорошее», «что надо» и «отличное», но классическое кливлендское барбекю – это «альфа и омега»[54]54
Oтсылка к Откровению Иоанна Богослова: «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец…» (Откр. 1: 8).
[Закрыть].
Для папочки назвать нечто «альфой и омегой» равно придать этому неоспоримый божественный статус – в противном случае будет нанесен серьезный урон либо тому, кто провозгласил божественный статус, либо тому, кто оспорил. В такой ситуации можно выбрать лишь один из трех вариантов: согласиться, уничтожить репутацию противника или позволить ему уничтожить собственную репутацию.
Спорить никто не стал. Все, включая папочку, дружно согласились, и вскоре присутствующих смыла волна ностальгии по барбекю в Огайо.
Однако, даже если вам удалось заткнуть человеку рот, не стоит думать, будто вы его переубедили. В детстве я часто слышала это от папочки. Он не спал всю ночь, готовил, натирал мясо специями, кипятил на медленном огне, поддерживал огонь и переворачивал куски мяса священной вилкой с длинными зубцами, к которой не дозволялось прикасаться никому, кроме папочки. На следующий день на обед подали новое галвестонское барбекю.
Мистер Мэджик-сити-классик приготовился насладиться своей порцией, ведь папочка должным образом признал превосходство огайского барбекю, но такого он не ожидал. Он потряс головой, словно у него потяжелела челюсть, и первыми словами, вырвавшимися из его рта, были: «Ты меня в поросенка превратишь!» После чего он обглодал косточку начисто, словно священную реликвию. К тому времени остальные сообразили, что он имел в виду: с таким вкусным мясом растолстеешь, как поросенок.
Заинтригованный Лафайетт взял с гриля ребрышко, откусил большой кусок, склонил голову в сторону папочки и, прожевав, провозгласил: «Да ты деньги лопатой грести будешь! Инвестор нужен?»
Папочка часто говорил, что наши деньги – из оставленного черными пиратами клада, который он нашел в результате усердных изысканий в библиотеке. Некоторые упорно считали, будто он нажился каким-то нечестным способом. Но просто ребрышки были невероятно вкусными. Так я стала принцессой маринада.
Довольно скоро папочка смог гордиться возможностью дать мне все, что продавалось за деньги в Галвестоне. И пускай за пределами Галвестона было полно всякого, что мы не могли себе позволить, – мы-то за пределы округа не высовывались.
У нас был дом над заливом, друзья, еда, и в конце концов папочка стал оплачивать задолженность по арендной плате за совершенно незнакомых людей, а также счета за воду, карточные долги, а порой и наркоторговцу денежку давал.
Он накупил столько риса, бобов и кукурузной крупы, что нам не приходилось платить за глажку его рубашек или за уборку во дворе дома. Всегда находился кто-нибудь, желающий отблагодарить папочку, – и он позволял им это сделать, хорошо понимая разницу между благотворительностью и помощью в трудную минуту.
Весь Галвестон называл меня Парди, и с каждым годом все больше людей, следуя моему примеру, начинали называть папочку Парднер. Правда, они вкладывали в это нечто большее, чем имела в виду я. Для Лафайетта разница была настолько важна, что он ее озвучил за ужином в День благодарения в 1967 году.
Мне тогда было восемь лет – «счастливая восьмерка», как говорили папочка и Лафайетт. Мы сидели за столом и по очереди произносили благодарности. Я сказала, что благодарна за полученный в подарок сингл Сэма и Дейва «Соул мэн», а Лафайетт, посмотрев на меня, ответил, что благодарен за приготовленный мной пирог с бататом. Потом хорошенько глотнул коричневой жидкости из тяжелого старомодного хрустального бокала, наставил на папочку указательный палец и заявил, что, помимо пирога, почти так же признателен еще и за то, за что все «самые отпетые цветные жители Галвестона благодарят тебя, славный малый, – за прощение их грехов, как тебе следовало бы простить и мои!».
«Не прощу до тех пор, пока… не стану прощать!» – резко ответил папочка, и Лафайетт улыбнулся вранью.
У меня побежали мурашки по коже. Папочка не врал. А может, и врал. В любом случае он сменил тему.
Когда очередь благодарить дошла до папочки, он сказал, что благодарен за меня. А я поблагодарила его за маринад для барбекю, зная, что это его рассмешит.
Папочка продавал всевозможные виды соуса. В основном он продавал рецепт и его разновидности крупной корпорации, договариваясь об оплате за право его использования. Папочка прекрасно разбирался в плате за недропользование при добыче нефти и газа и считал, что между нефтью, газом и соусами принципиальной разницы нет. Вскоре он оказался в таком положении, когда ему и пальцем шевелить не надо было.
Да только он все не унимался, и я помогала ему производить и отправлять более дорогой вариант маринада для гурманов, под фирменной торговой маркой, – несмотря на огромную прибыль от продажи обычного соуса и на заявления, будто он больше не работает.
Я была озадачена. Папочка никогда не врал. И я указала ему на это, поскольку он учил меня не спускать с рук вранья. Я решила, что, возможно, он проверяет, призову ли я его к ответу.
«Парднер, ведь ты же работаешь. Я вижу. Отправляешь. Продаешь. Нанимаешь людей. Контролируешь процесс».
Папочка нежно щелкнул меня по носу: «Парди, найди себе дело по душе, и ты не будешь работать ни одного дня в жизни».
В тот год, 1969-й, когда Армстронг прогулялся по Луне, мы с большим размахом отпраздновали День освобождения. На барбекю подавались «красный напиток»[55]55
Традиционный напиток красного цвета, подаваемый в афроамериканских общинах на День освобождения, часто очень сладкий, с цитрусово-фруктовым вкусом.
[Закрыть] и всевозможные виды мяса: не только ребрышки, но и курица, рваная свинина и говяжья грудинка. С помощью знакомых женщин из нашей старой церкви я приготовила для всех своих друзей выпечку с инжиром, пирожки и печенье. Соседские мальчишки языки проглатывали от моих пирожков, а девчонкам больше нравилось печенье.
Самый красивый и румяный пирожок я дала соседскому мальчишке, по которому вздыхала из-за его умилительных и прекрасных карих глаз. Тогда папочка сказал: «Если ты когда-нибудь приведешь в дом белого парня, я вас обоих пристрелю. Вопрос лишь в том, кого из вас убью первым – тебя или его».
Я в жизни не знала ни одного белого парня и абсолютно не интересовалась теми, кого видела в телевизоре, а еще отдала свой лучший пирожок Лэмонту Хиллу, который до этого подарил мне цветочек, – и папочка ведь улыбался, давая столь странное обещание, поэтому я ни капельки не испугалась. Я приняла к сведению. Никогда в жизни я не приведу домой белого парня. Папочка не вынесет, если ему придется меня убить. А я не вынесу того, что папочка этого не вынесет. Это я знала точно.
Между Днем освобождения и моим десятым днем рождения, летом 1969 года, «Аполлон-11» взлетел в космос, обогнул Луну и отправил на Землю фотографии, которые показывали на экране телевизора в нашей гостиной. Папочка то и дело прилипал к телевизору и, от взлета до посадки, места себе не находил. Мне же было до лампочки. Уткнувшись в книгу, я путешествовала с Гэндальфом и хоббитами по Средиземью. Однако папочка заставил меня оторваться от книги и посмотреть, как Нил Армстронг шагает по поверхности Луны. После чего я поднялась к себе в спальню, залезла в кровать с балдахином и читала, пока не уснула, ожидая увидеть папочку уже утром.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?