Текст книги "Государственная безопасность. Роман"
Автор книги: Сергей Долженко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
«Давай откровенно, старик. Ты ей завидуешь. У нее есть Он. Значит, у нее есть все. И перетерпеть она может любую боль. С Его помощью она знает главное – откуда она и куда уйдет. Она счастлива. Потому что все время как младенец у теплой любящей груди».
«А ты на всех ветрах. Может, тебе и предоопределен такой удел. Кому-то ж надо добывать человеческую истину. Кого-то ж надо раздеть донага, лишить покоя и веры и бросить на камень пустыни».
Завтра, Урмас почти был уверен в этом, в тетрадке его появится, наконец, значимое, стоящее… и тогда он в действительности сделает шаг от себя, пугливого и растерянного существа, кем он есть сейчас.
8
Завтра наступил понедельник. Еще до генерального обхода к ним в палату забежал, как обычно, впопыхах, Станислав Федорович.
– Как самочувствие, Савойский? – присел на его кровать. – Сегодня мы тебя переводим. В новую областную. Пусть нейрохирурги посмотрят.
– Да?
– Я тебе поставлю диагноз: опущение правой почки. Это такая болезнь – с ней сто лет живут. Но больше к урологам не обращайся.
– Но…
– К операции показаний нет. Лечение пройдено. У нас серьезные больные места ждут.
– Я… готов…
А сердце противно дрожало.
– Хорошо, так и скажем Карену Ибраевичу.
На генеральном обходе главврач пусто смотрел поверх Савойского, когда Станислав Федорович скороговоркой докладывал:
– …проведенный курс лечения полностью снял симптомы… выявленные при цистоскопии. По рентгену, – выхватил из папки черные неразличимые снимки и тут же вложил обратно, – есть показания к обследованию нейрохирургами в стационарных условиях. Вполне возможно сжатие спинномозговых корешков…
– Ходить можете? – спросил главврач и с мимолетным интересом посмотрел на больного.
– Не очень. Там будто что-то стукается.
– Машины у нас своей нет… Попробуйте, Станислав Федорович, дозвониться до «Скорой».
– Конечно, конечно.
Урмас и не думал, что так быстро все обернется. Ему даже пообедать не дали. Торопливый обмен рукопожатиями с Юрием Палычем, с Черепановым, неловкий кивок в коридоре удивленной, растерянной Вере… Ему помогли вскарабкаться в фургон, и вот он в смятой, будто чужой, дурно пахнущей одежде, с чемоданом у ног сидит на жесткой лавке и смотрит назад, вниз, на дорогу…
По днищу хлестали камешки, с пылью и шипением извивалась желто-серая лента грейдера. Все то огромное пространство, в котором он жил последнее время, населенное большим количеством людей, сворачивалось тонким полотном в рулон и начинало тонуть в глубине его памяти…
Начался город, асфальт, мелькнула площадь с высокими серыми зданиями, кинотеатр со стеклянным фасадом и широкой крутой лестницей. Шли какие-то люди в цветных одеждах, смеялись, ели с мокрых бумажных стаканчиков мороженое, очередь в белых панамах за разливным молоком, черный мальчишка, бросив руль и широко расставив руки, едет на велосипеде…
Его качнуло к левому борту – они въезжали в низкие зеленые шатры, окружавшие шестиэтажный корпус новой областной.
В приемном покое он почувствовал себя худо, и его положили на кушетку. Боль в правом подреберье ожила и через какие-то промежутки времени медленно и сильно сдавливала ему внутренности. Он скрипел зубами, подтягивал колени высоко к груди и все-таки не мог удержаться от стона. Когда отпускало, а боль исчезала будто насовсем, он смотрел на грязный линолеумный пол, и тот казался бесконечной степью с вывороченными глыбами песчаника и звенящими от ветра сожженными остовами трав.
В этой комнате несколько кушеток, некоторые полузадернуты занавесками из мутно-зеленой клеенки. Ближе к выходу – стол дежурной медсестры, напротив – скрипучий ряд казенных жестких кресел. Урмас видел и коридор, освещенный лампами дневного света, уходящий вглубь здания. В креслах сидела супружеская пара: полуголый загорелый дочерна мужик в брезентовых штанах: одна штанина комом закатана к бедру, под толсто перевязанной ступней натекала темная лужица; жена с укоризной все толкала его в бок:
– Григорий, неудобно как, – и спецовкой подтирала. Мужик со сморщенным то ли от боли, то ли от внимания лицом отмахивался, ибо ему приходилось отвечать дежурной, заполнявшей на него приемный лист.
На пороге в коридор стояла женщина в блеклом ситцевом платье, с ворохом детской одежды в руках. Она непрерывно всхлипывала и лезла рукой под очки, отирая слезы. К ней вышла врач – высокая, с седыми прядями из-под накрахмаленной шапочки. Они сели неподалеку.
– Как помните, мы настаивали на лечении у психиатров…
– Год, год ничего не было.
– Так вы не забыли нашего разговора? Сейчас гораздо будет сложней. Как это случилось?
– С утра все так нормально… Позавтракала. С аппетитом. Обычно, если у нее начиналось, она не ела, замыкалась… Потом говорит, я к отцу пойду. Ну, я накричала…
Она мяла и прижимала к груди одежду дочери.
– Наказал меня Бог, наказал.
– Ну, Бог тут ни при чем…
– Закрылась в своей комнате… Думала, перебесится…
Урмас пошевелился, женщины равнодушно посмотрели на него и продолжали говорить.
Привезли обожженного мальчишку лет десяти. Он ни за что не давал снять с себя нейлоновую рубашку, прикипевшую к спине, и отбивался руками и ногами, матерясь как настоящий мужик. Его увезли по коридору, к лифту, а в двух шагах от Урмаса поставили высокую каталку с пожилым, гладко выбритым толстяком в майке и домашних трико. Он осмысленно смотрел по сторонам и даже весело подмигнул Урмасу. Рядом стояла медсестра в белом халате поверх нарядного шелкового платья и сердито выговаривала:
– Не двигайтесь. Вам нельзя…
– Девушка, да я здоровей, чем ваш жених! – восклицал тот, и все пытался приподняться.
– Сколько у него? – крикнула дежурная.
– Когда везли – двести сорок на сто двадцать…
– Сейчас из терапии подойдут!
– Больной, вам нельзя вставать…
– Вот пристали, – обратился он за сочувствием к Урмасу, – на дачу собрался, и на тут…
Устало положил голову, и вдруг лицо его начало быстро синеть, он затрясся, грудная клетка полезла вверх…
Все, кто был в белом, ринулись к каталке, вцепились в нее, развернули, она накренилась, и умирающий упал вниз лицом на пол. Ударился о цемент и перевернулся, подмяв под себя левую руку…
Тяжелого, обмякшего, его с руганью втаскивали обратно на каталку, одновременно толкая ее в коридор…
И только в шестом часу вечера за Савойским спустилась медсестра из нейрохирургического отделения.
Его переодели, и опять в пижаму, больше похожую на мешок, и куцые штаны, широкие, едва доходящие ему до лодыжек. Тапок не оказалось, и его повели в носках. Грузовым лифтом поднялись на четвертый этаж. Места в палате освобождались завтра утром, после одиннадцати, и его посадили на кровать, одиноко стоящую в конце коридора у туалетов.
Он лег, сразу накрылся с головой тонким шерстяным одеялом, остро пахнущим пылью. И мир перед ним сузился до крохотного темного пространства, влажного от его дыхания.
Но совсем уйти в себя не мог – мешали звуки, толпившиеся вокруг головы с назойливой отчетливостью. За стеной, у которой он находился, кричал неразборчиво радиоприемник, звонко, с прихлопом били об стол костяшками домино… по всей длине коридора шаркали подошвами тапок – особенно невыносимо, когда идущий подволакивал ногу; скрипучий стук костылей, обрывки разговоров, звонкие выкрики медсестер, сновавших по отделению; дверь в мужской туалет почти не закрывалась, оттуда лезла к нему под одеяло вонь; с грохотом, будто вода несла с собою камни, срабатывала канализация, перекрывая смех и непрерывный множественный разговор курильщиков…
Урмас твердо знал, что этот день для него никогда не кончится, но все же пробовал хитрить с судьбой, пытаясь замкнуться на себе. Он сдавливал пальцами глазные яблоки, вызывая перед собой неистово сверкающие огненные дуги; прикусывал палец до тех пор, пока боль не перехватывала дыхание… вслушивался в пульс на больших пальцах рук, пока не начинал ощущать, как они становятся горячими, разбухают, как кровь острыми мелкими толчками бьет в кожу на их кончиках. И большей частью все было бесполезно. Не мог он никак забыться, потому что видел и чувствовал себя все время с двух разных сторон – изнутри и как бы сверху, как он неловкий, длинный лежит на койке, будто выставленной прямо на дневной дороге…
– Больной, вы спите? – громко спросили над ним и бесцеремонно потащили с него одеяло.
Он привстал, прищуриваясь от яркого света люминесцентных ламп. Сестра, стройненькая, хорошенькая женщина присела и поставила под кровать какие-то склянки.
– Завтра я разбужу вас пораньше, сдадите анализы. Кушать вам нельзя, пойдете на рентген…
Урмас молча кивал… в коридоре тихо, круглые часы в деревянной полированной коробке, висящие неподалеку, показывали половину двенадцатого.
– Сейчас я сделаю вам анальгинчика. И поспите спокойно.
– Спасибо, – тихо сказал он, оглядываясь. Мир снова начинал вливаться в прежние границы. Завтра все-таки наступит, а значит, сегодня обязательно закончится.
– Это хорошо, – вслух сказал он…
После укола заснул не сразу, но его почти ничего уже не беспокоило.
Свободных мест не оказалось ни завтра, ни послезавтра, и лишь в четверг его поселили в одиннадцатую палату…
Первый рентген не получился, он второй раз стоял в длинной очереди к кабинету с массивной железной дверью. Вернее, сидел на корточках, ухватившись за свой раздираемый бок. Голодный, злой, слегка отупевший от бестолковых снов. Какие-то гадюки – в жизни их не видел – ползали в его кровати и клали ему на живот тупые, окровавленные головы.
Он находился за мужиком в инвалидной коляске, болтливым до поносности. Тот все время пропускал вперед себя визгливых толстых теток в белых платках и туго перепоясанных халатах, видимо, соседок по отделению.
Всю ночь в их палате сестры с дежурным врачом возились с молодым казахом, лежащим на угловой койке. Его где-то в поезде сильно порезали ножом, лезвие задело позвоночник, ноги парализовало, да из раны на шее постоянно открывалось кровотечение и соседскую кровать всю закапало…
«Господи, сколько покалеченных на этом свете… Будто война идет».
С палатой ему, конечно, не повезло – из шести трое тяжелых.
Одного не понимал: как могло из него так быстро выветриться все, чем он болел в последнее время – его грандиозные планы о поиске смысла бытия? Тетрадка с одним-единственным исписанным листком куда-то задевалась, и ни сил, ни желания ее разыскать. Да и вопросы, которые с таким жаром бросался исследовать, настолько отдалились от него, что он и не совсем понимал, о чем собирался писать. Что-то о мировой философии, которая ни в чем не помогает человеку… даже обиды на нее какие-то высказывал…
Послушно ложился на холодный липкий пластик рентгенстола, задерживал дыхание, когда командовали из-за стальных щитов с бойничными окошками…
Боже, два-три дня и… и будто бессмысленный ураган промчался по его сознанию – полная тишина, и лишь песок скрипит на зубах. Что, спрашивается, хотел?
Как-то он неправильно заходит к этому миру, все пытается лбом…
Лечащий врач их палаты, Роза Юсуповна, на первом обходе ничего не сказала Урмасу, да и что могла? Деловито и подробно осмотрела его, назначила на ночь обезболивающее… словом, подействовала успокаивающе. Да еще сосед, камазист Валера, подбодрил:
– Небось, паря, тебя тута на ноги махом поставят! Я лег – левая рука вообще не двигалась, нерв застудил, а сейчас…
Он сжал большой белый кулачище и близко поднес к Урмасовскому носу:
– Вишь, как могу?
– Выписывать пора, – с уважением отозвался Савойский.
– Рано. Вверх туго идет. Выше плеча и не поднимается.
Сказался больничный опыт, что ли, но он мгновенно стал со всеми на «ты», и даже после обеда всякий старался его чем-нибудь да угостить…
День мелкие хлопоты как-никак съедали, а вот к шести часам время начинало замедляться, и любая минута стремилась всеми правдами и неправдами растянуться в час. За окнами все никак не могло отгореть это проклятое лето – самое длинное в его жизни.
Он выпрашивал у Валеры сигарету, шел в туалет, садился на узкий подоконник раскрытого окна – с этой стороны кроны деревьев перекрывали весь горизонт и ветви с листьями шелковыми, сложенными лодочкой, почти касались его.
Он казался себе стариком. Спокойное естественное отсутствие желаний… терпение… И никакого продолжения впереди. Все его будущее достигало лишь завтрашнего утра – обследование вроде бы прошел, и Роза, может, и поставит наконец-то точный диагноз… А вообще замечательно, что его так скрутило. Есть своя сладкая сторона – на белой простыни, кормят, заботятся. И никаких Казарбаевых… Нашли они, нет?
Курил весь вечер. До тошноты и головокружения. Последний раз вышел из туалета после отбоя. Сегодня на посту дежурила Людмила – девчонка симпатичная, проворная, ни минуты ни сидела за столом. «Шустрая, как электровеник», – с великим обожанием отзывались о ней в палате. Раза два она пристально посмотрела на новенького… да перед отбоем обещала снотворного. Но сухо и на бегу. Он и вообразить не мог, чем этот ненавистный вечер закончится для него…
Она окликнула его в спину, когда Урмас подошел к своей палате:
– Больной, почему не спите?
– Скучно, – моментально повернулся он.
– Тебя как зовут?
– Урмас.
– Юра по-нашему. Юрик. Пойдем со мной, а то у нас завал – семь баб и ни одного мужика.
На втором посту рядом с малой операционной была комната отдыха медсестер. Уголок мягкой мебели, низкий широкий полированный стол, телевизор под белой кружевной салфеткой. На нем высокий стакан из дешевого хрусталя с бледными поролоновыми цветами.
Урмас страшно растерялся и не входил, пока его не втолкнули и не втиснули между пышной в груди санитаркой цветущего предпенсионного возраста и хрупкой большеглазой девчоночкой. Она единственная была в гражданке – джинсах и белой рубашке навыпуск с двумя простроченными карманами на груди.
Пили спирт. Из тонких мутноватых колбочек. Ели мало, хотя на столе и желтел отварной картофель, лежали длинные водянистые, нарезанные повдоль огурцы и розовые обрезки вареной колбасы…
– Осторожнее со мной, задавлю ненароком, что я жене твоей скажу? – шутила санитарка, заботливо двигая ему снедь.
– Он не женат, – с большим значением заметила Люда и толкнула девушку в «штатском». – Не забудь меня, Мила, счастье рядом с тобой посадила. Ты не стесняйсь. Чего съежился? Девушки колючих не любят. Сам расслабься и ей помоги. Руку высвободи и на плечо ей положи. Да не сверху, она не грузчик… Вот так, будто обнимаешь…
– Вы не слушайте, научит она вас… – добродушно вмешалась медсестра напротив. Раскрасневшаяся, с размазанной помадой у краешка губ.
– Болтаю чего хочу. У меня именины, не у тебя!
Урмаса безотлагательно заставили выпить, и он едва не задохнулся. Над ним смеялись, а Люда отпаивала его теплой выдохшейся минералкой.
Он все тужился задать какой-нибудь вопрос Миле. Что-нибудь такое, чтобы она сразу испытала к нему нежность и доверие. О кино? Но последнее кино он видел где-то полгода назад…
– Мил, давно здесь работаешь?
Она ответила:
– Два месяца.
– А до этого?
– Училась, в медучилище нашем.
– А какие парни тебе нравятся?
Она весело посмотрела на него:
– Которые про работу ничего не говорят. Она мне так за смену надоедает. Если б не Людка, не пришла.
– Неприятно здесь, страшно?
– Страшно? Ты какие-то вопросы задаешь… Чего тут страшного. Я вообще самая хладнокровная на курсе. Все девчонки хоть по разу, но падали в обморок, а я – нет.
– А что тогда не хочется сюда?
– Я ж не активист.
– Молодец.
– А як же! У тебя сигарета есть?
– Я могу в палате взять.
– Ладно! Людка, иди сюда!
И ему на ухо, близко:
– Пойдешь со мной?
– Какой разговор!
Они прошли на цыпочках по спящему отделению. Где-то скрипели койки, харкали и постанывали больные, но сейчас тот мир крутился у ног Урмаса серой отвязчивой дымкой…
Забрались на пятый этаж, к лестнице, ведущей на чердак.
– Мы тут с девчонками даже днем курим.
Он взял и себе сигарету, зажег спичку. Высокое оранжевое пламя осветило ее лицо.
– Ближе подойди, – хрипло сказала она.
Он подвинулся.
– Встань, чтобы с лестницы меня не заметили, а? Попрут еще за курение…
– Не попрут. Все возьму на себя.
– Храбрый ты наш, – засмеялась Мила и уронила сигарету. Урмас непроизвольно нагнулся, его подхватили под плечи, и горячие мокрые губы накрыли ему рот. Целовались так долго, что губы его одеревенели и он в изнеможении скользнул щекой об ее щеку и спрятал лицо в ее коротких легких волосах, пахнущих «Лесной водой».
– Нас не хватятся? – спросил он, нисколько этим не интересуясь.
Ладони ее неожиданно обхватили его голую под пижамой спину – Урмас едва не вскрикнул.
– Чего ты боишься? – шепнула она, целуя его шею, ямочку под ключицей. – Нас здесь строго проверяют – каждый месяц.
– Щекотно, – ответил он тем же шепотом, смешно задрав голову. Ему было так стыдно, так неловко, что он вовсе не чувствовал ее поцелуев. Напряженно всматривался в темноту перед собой, но в глазах лишь плавали яркие зеленые и красные пятна.
Боже, что она делает! Урмас вцепился в пояс своих штанов, которые она полегоньку стаскивала, стоя перед ним на коленях и прижимаясь лицом к его животу.
– Мила! – звал он, пытаясь опуститься, но она не слышала, крепко сжимая его колени.
– Идут сюда, – сказал в отчаянии Урмас громко.
Она встала, обняла его и печально спросила:
– Я очень развратная, да?
– Не-е-ет, – запротестовал он, – но…
– Тебе не нравится?
– Понимаешь, – сказал он в мучениях, – во мне столько плохого, почти грязного – не от меня идущего, а от всех этих Лайковых, Казарбаевых, от пыли, палатных запахов…
– Врешь ты все, – сказала Мила, улыбаясь.
– Да пойми! – почти крикнул Урмас, отстраняясь…
Он хотел еще выпалить нечто гневное и уже презрительное, но она так укусила его губы, что он еле вытерпел, чтобы не застонать. И мгновенно ее ладонь скользнула по его втянутому от напряжения животу вниз, за поясную резинку трусов… Даже если бы Урмас и захотел что-то сказать – вряд ли смог – такое постыдное и блаженное онемение охватило его. И, скорее всего, он что-то говорил ей, не различая собственных слов; все пытался обнять, вжать ее в себя так крепко, чтобы она растворилась в нем, исчезла… Но сам уменьшился до размеров той плоти, которую ласкали ее пальцы. – Ты на меня не опирайся, – слышал он ее слова, – раздавишь всю… – она подтянулась под ним и… тогда Урмас действительно ушел, распылившись, в беззвездную тьму.
– …слазь, я сказала, ну? Не слышишь, что ль?
Мила грубо, помогая себе коленом, оттолкнула его в сторону железных прутьев перил, у которых стояла кушетка. Быстро встала, отвернулась, застегивая джинсы, заправляя рубашку.
Урмас все порывался ей помочь, хотя, ясное дело, помощи в этом и не требовалось.
– Сиди здесь, – Мила провела ладонью по его щеке, склонилась, поцеловала, едва тронув губами, и ушла.
Тимур верил, что все это время он соображал очень трезво, однако на самом деле пришел в себя, когда уже отмахал километров десять от уаза с распахнутыми дверцами, на переднем сиденье которого покоилось еще теплое тело несчастного сержанта.
Над степью было светло, виделось далеко и ясно, и Ходжаев невольно старался горбиться и идти чуть ли не наклонившись, пока не догадался, что это глупо, и ему необходимо присесть и узнать, куда он так торопится.
По окаменевшим с весны промоинам спустился в неглубокий сай – лощину с пронзительно белеющими на дне птичьими костями. Гул в ушах от степного ветра прекратился, стало тихо как в пустом театральном зале. Ни камня, ни коряги… Глянув на свои брюки, пропыленные до самых бедер, выругался, сел на глиняную проплешину, вытянув ноги, зажав между колен сетку с продуктами – единственное, что прихватил с собой в те паршивые минуты.
Стол бы ему сейчас, бумагу, стакан крепкого чая с молоком…
– Экинаусцегин, – процедил он в мгновенном отчаянии. – И дипломат в машине оставил…
Достал теплый помидор, надкусил его и, посасывая мякоть, заговорил вслух, негромко, отчетливо, как на оперативках, обращаясь к кучке слипшихся бурых перьев, лежащих чуть подалее его вытянутых ног.
– Время убийства сотрудника милиции мы знаем довольно точно – половина первого – без двадцати час. Задержанный Баскаков, в наручниках, до совхоза бежать будет не более получаса. Участковый Рахимжанов возьмет его под замок, и выедет к месту происшествия. Дождется первой попутки, с ней отправит телефонограмму в район, – поскольку Тимур хоть догадался разбить радуевскую рацию. Ни Шишков, ни Рамазанов без проверки область поднимать не будут. Вот тебе еще три часа.
Ходжаева насторожило то, что он как-то чересчур равнодушен.
Да, спустя три часа поступит звонок в областное управление и в райком партии, оттуда в административно-правовой отдел обкома, в комитет… начнут поднимать воинские части – в Державинке, под Аркалыком, перекроют трассу на Кустанай, авто– и железнодорожный вокзал в Есиле… где-то к утру район поиска будет окольцован, и часов с десяти начнется прочесывание…
И опять на мгновение стало так дурно, так нехорошо…
Он рывком приподнялся, выбрался из сая и пошагал, совсем не таясь.
К Ишиму. Помоюсь, постираюсь. И в Джезказган. Грейдер туда они перекроют, но ждать там не будут. Ждать меня будут на Севере. Днем спать в норах, ночью идти. Дней за пять выйду к Улытау. Поработаю где-нибудь на шабашке. И в Москву. Там пусть и вяжут. С шумом. С пометкой в сопроводиловке: Дело поставлено на контроль Коллегии министерства внутренних дел. Года три под следствием в Алма-Ате. Самооборону не докажешь, пойду лет на пять как за неумышленное убийство. Три вычтем. Год ударного труда и досрочное. Четыре года, и вся предыдущая жизнь – в задницу… Пойдет. За глупость платить надо, как бы ни был велик счет. Иначе чем тогда дурак от умного отличаться будет?
– Ничем, – равнодушно прошелестело над смолкающей к вечеру степью.
Ходжаев медленно, ощущая напряжение каждого шейного мускула, оглянулся. И с востока, откуда светло-лиловыми полосами по небу растекалась великая азиатская ночь, стал усиливаться тяжелый перезвон лопастей идущего низко над землей вертолета.
Урмас сидел на кровати Кожамкулова и рассказывал свой предрассветный кошмар.
В палате пусто, солнечно, тихо – один Дерягин полулежал на угловой койке, расстегнув пижаму и с боязливой нежностью поглаживая свою лезущую из-под кожи печень. Из-за нее к нему даже студентов водили, хотя находился он тут по случаю тяжелейшего сотрясения мозга.
– Дальше? Видишь в степи мазарку, заходишь, там подземный ход, – напомнил нетерпеливо Азат. Бинты с его лица сняли, и на вздутый рубец шрама, с черными точками от снятых швов, идущий со лба, через глазницу, до скулы, смотреть без содрогания было нельзя.
Студент последние два дня чувствовал себя хорошо и уже ненавидел свою постель. Он и сейчас был под системой, и коричневая густая жидкость в перевернутой верх дном бутыли только в узком горлышке обретала горячий цвет крови.
– Ступени ведут не круто вниз, а полого, и, оглядываясь, я еще долго вижу день, и друзей, которые машут мне руками и кричат: Юра, зачем тебе это надо, выходи! У меня тоже хорошее настроение, я им что-то отвечаю, а сам понимаю, что рано или поздно мне придется туда спуститься.
– А внизу?
– Дверь. Толстая, обитая крашеным железом и под слоем пыли. Прислушиваюсь и вроде различаю шум, будто там заперт и бьется ветер. Открываю…
Урмас усмехнулся про себя – Азат слушал, как ребенок свою первую страшную сказку.
– …в щель со свистом вырывается воздух, может, не воздух, какие-то серые духи, я вхожу в земляной коридор, он непонятно как освещен. Вдали крики, стоны… делаю два шага и… вижу на полу части человеческого тела: голову, руки, ногу, грудную клетку. Все аккуратно расчленено и все живое. Глаза на меня смотрят, веки помаргивают.
– Долбануться с такого сна можно, – отозвался Дерягин.
– Что голова говорит, я не слышу, но понимаю, он, как и я, проник сюда и прошел дальше.
– У меня земляк в Ташкенте живет. Он правду рассказывал, – перебил Азат. – Шашлычная на въезде в старый город была. Везде палочка по рублю, а там 60 копеек стоила. И куски крупные. Потом заметили – люди исчезают. Бичи, командировочные. И однажды капитан ментовский пропал. Анау-манау, туда-сюда, вышли на нее. Устроили шмон, а в подвале мясорубки громадные, ванны разделочные…
«Самое странное, – подумал Урмас, – расчлененный вроде бы и доволен был. Мол, видишь, мне хорошо, а ты боишься…»
Азат стал рассказывать свой кошмар, длинный, неинтересный: черного старика с железными глазами все пытается запихнуть в багажный ящик вагона, а тот маленьким ножом старается попасть ему в глаза…
Савойский поскучнел, вспомнил, что ему на уколы.
– Посиди, очередь сейчас, – упрашивал студент.
– У нее к вечеру одни тупые иголки остаются. И так не кожа на этих местах, а дуршлаг.
На самом деле Урмаса ждала Мила. Она стояла у окна в конце коридора их отделения. В ушитом по талии медсестринском халате, голоногая.
У Савойского защемило сердце – она действительно была красивой. Он захотел обнять ее за плечи, мягко, лишь ощутив через строгую ткань тепло ее плеч, но постеснялся, что на них могут обратить внимание.
– Девушка, с вами можно познакомиться? – спросил глупым шепотом.
– Не-а, – ответила Мила, не оборачиваясь.
Под окном находился больничный парк с тонкими, белеными прутьями тополей, рассаженными ровно, словно по клеткам ученической тетради; за бетонной оградкой к бесцветному небу поднималась степь с красно-пылевыми полосами грунтовых дорог и эйфелевыми башнями высоковольтных линий.
Мила взяла его руку, разжала ладонь.
– Чувствуешь, уже не греет, – и показала на солнце, сверкавшее так, что на него по-прежнему нельзя было смотреть. – Уходит. Оно уходит от нас.
– Не верю, – сказал Урмас и поспешно убрал ладонь, будто секундой позже её прибили бы к подоконнику двухсотграммовым шприцем. – Это мы уходим. Я, – поправился он.
– И куда?
– К себе. Я теперь знаю, что в моей глубине, в конце адовых коридоров есть нечто, необходимое всем. Если сумею, возьму и вернусь. И тогда мы все станем богаче, хотя бы на одну истину.
– О чем ты? Мила стояла так близко к нему, что Урмас испугался, что она начнет целовать его, при всех – это он видел по её глазам.
Он, как бы естественно, сел на подоконник.
– Обо мне ты думаешь, немного? – спросила Мила, и уже несколько отстранено.
– Да.
– Тогда почему бежишь от меня?
– Я думал о тебе. Задолго до нашей встречи. Кто будешь ты, где… – ему сжало легкие, и он несколько раз глубоко вздохнул. – Но слабые у меня руки, не унести… Какой я к тебе приду? Еле ходящий, как сейчас, ночами боящийся заснуть, пропахший хлоркой и В12, с неотмытыми от крови подошвами? Ты настолько обо мне ничего не знаешь.
– Я пойму, – просяще сказала Мила.
– И постоянно этот выродок с волосатым брюхом, который мною, как спичкой, ковыряет в своих гнилых зубах. Нет меня пока… Иду, а все получается – вниз. Я не вижу тебя. Нет. Сырость. К щеке липнет какая-то дрянь, впереди то ли неясный огонь, то ли кровь в веках светится от напряжения…
– Жалостливый ты очень, к себе, – Мила пошла, опустив голову, засунув руки в боковые карманы.
Урмас с тоской и будто из страшного далека смотрел ей вслед.
«Еще одна. Пока я не нашел – их будут убивать».
В ту ночь она вернулась с чьей-то одеждой. Они вышли через приемный покой, пробежали в горячей тени темно-зеленого фургона «скорой» – в кабине пожилой водитель читал книгу. В парке близ кинотеатра горели матовые фонари, и они там немного задержались. Говорили мало и даже не целовались. Урмас не хромал, и вслух удивлялся, к чему таких здоровых держат в больнице. Голова его кружилась от свежего воздуха, низко летящих звезд, асфальт казался таким твердым… Она заметила, что у него очень красивая улыбка и он редко ей пользуется. Он шел рядом и ничему не верил. Ни тому, что было с ними, ни этой ночной прогулке, ни тому, что он, непостижимо, счастлив и даже в пальцах покалывает от блаженства.
На тысячу лет к нам пришло расставанье…
Наутро к ним в палату привели здоровенного дядю, бритого налысо, в вязаной лыжной шапочке. Он пережал всем руки, расставил пожитки в своей тумбочке и радостно объявил, что пришел за своим черепом. После инсульта его оперировали и удалили значительную часть черепной коробки. Теперь собирались ставить обратно, и он ежеминутно волновался, чтобы поставили его собственную кость, не чужую, и, не дай бог, с покойника.
Между ними тысяча лет, и Урмас видел пропасть каждого года из этой тысячи. В его неземной жизни Мила была намного реальней.
Он осторожно потрогал свой лоб, и против воли представилось, что кожа горячей обычного, кости нет… надавив, ощутил под пальцами дрожание мозгового вещества, еще одно нечаянное усилие, и палец, прорвав…
Урмас держал ладонь под солнечным сиянием и, действительно, ладонь его оставалась холодной.
Если днем еще припекало до загара, то на заре степь темнела и дрожала в холодных каплях росы.
В машине баранкульского агронома, где читал, покачиваясь, свою газету Барыкин, пахло отсыревшей кожей сидений, в ноги сквозь щели бил ветер и трепал манжеты брюк.
Тускло-красное солнце уже оторвалось от горизонта, а впереди, над мокрыми пшеничными полями, в толще синего прозрачного воздуха все блестела новеньким медальоном луна.
«Сомнений нет, уходит в ночь отдельный, десятый наш десантный батальон…» – напевал Миша, поглядывая в салонное зеркало на спящего позади агронома Туленбаева.
Барыкин ощущал себя необыкновенно – точно не передать, лишь образами: чингисхановским бугатуром, летящим на арабском скакуне с наведенным копьем. Или: самым острием скальпеля, которым опытнейший хирург вспарывает жирную больную ткань лжи, сплетен, слухов, слепых догадок и неясных рассуждений, добираясь до твердого узла опухоли. Или даже: острием миллионотонного конуса, ввинчивающегося в земную хлябь.
Да, если понадобится, от легкого движения его пальца придут в движение колоссальные Челюсти государства, и враг, кичливый и надменный – Миша почему-то представил Вовку Барчука – будет вздернут и перемолот в невзрачную пыль одним Их легким сотрясением. Хм, едва кто-то задумает совершить противогосударственное деяние, даже нет, только начнет становиться тем человеком, который будет способен нанести нам вред, так сразу же понесет наказание, – с торжеством повторял памятную фразу Наставника секретный агент.
Не зря в нем звенят победные песни. Основа для деятельности контрразведки – информация. К Барыкину первому начнут поступать сведения, и от того, как он ими распорядится, зависят и жизни, и судьбы. Это ему каждый раз решать – казнить, миловать… Жутковато немного, но действовать надо. И тогда… и тогда он, наверное, научится не ежиться под холодной мантией судьи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.