Электронная библиотека » Сергей Кузнецов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 19 апреля 2016, 12:20


Автор книги: Сергей Кузнецов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

3
1901 год
Покинутые соты

Представь себе мужчину, уже немолодого, лет сорока. Одетого не чопорно – скорее изысканно, изобретательно. Скажем, бархатный жилет и сюртук с увядающим цветком в петлице. Шелковый шейный платок, завязанный пышным бантом. Соломенная шляпа с черной лентой, тонкая трость с набалдашником слоновой кости. Может быть, даже перчатки… белоснежные, как пена прибоя, как снег на вершинах гор.

Впрочем, сэр Эдуард предпочел бы «прибой, белоснежный, как мои перчатки» – что-нибудь в этом духе. Пусть, так сказать, Природа подражает Искусству – хотя бы в том, что касается совершенства белого цвета.

Во всем остальном, если честно, природа, окружающая сэра Эдуарда, вовсе не собирается подражать – ни ему самому, ни его одежде, ни его искусству (если, конечно, в этом случае можно разделить искусство и одежду). Природа Сицилии – избыточна, роскошна, барочна; сэр Эдуард – сдержан, ухожен, холоден.

Настолько холоден, насколько это возможно при плюс тридцати пяти в тени, за полвека до появления кондиционеров.

Сэр Эдуард Грей сочиняет письмо:

Мой милый мальчик, используя слова бедного Оскара – зачем искать своих слов, когда люди лучше и утонченней нас уже сказали всё? – так вот, Оскар говорил, что любит истому жарких дней и ненавидит холод нашей зимы, столь безжалостной и столь определенной, что она дает лишь форму, когда мне хочется цвета, дает лишь ясность, когда мне нужна тайна, да и вообще превращает несчастных людей в красноносых и сизоносых страшилищ.

Видит Бог, Уилл, тебе бы следовало бросить твои дурацкие дела, которые ты придумал себе в Лондоне, и приехать сюда, где вечно синие волны моря разбиваются о скалы, увитые изумрудно-зеленым плющом.

Мы бы стояли вместе на балконе маленького отеля, глядя, как солнце садится в воды Средиземного моря, я бы чувствовал твою руку на своем бедре и снова был бы счастлив.

Впрочем, нет… не следует так писать. Ни слова, ни упоминания о том, что было. Простое дружеское письмо, путевые заметки, которые один старый приятель пишет другому:

Вопреки распространенному мнению, Сицилия совершенно безопасна, а если и дика – то лишь дикостью первозданной природной красоты. Местные жители сдержанней и привлекательней своих шумных соотечественников, живущих по ту сторону Мессинского пролива: вероятно, так сказывается арабская кровь. Там, где неаполитанцу нужно двести слов, сицилиец ограничится десятком. Впрочем, в том, что касается физической красоты, я не возьмусь сказать, кто привлекает меня больше… Хотелось бы мне, милый Уилл, чтобы ты сам мог взглянуть на этих крестьян, исполненных живительной и плотской силы, и составил о них свое мнение.

Впрочем, о чем это я? Тебе ведь надо готовиться к первой брачной ночи, и эти мысли могут тебя отвлечь. Или, наоборот, помогут быть на высоте, когда ты останешься наедине с новоиспеченной леди Макдугл?

О нет, Боже мой, нет! Нельзя так писать!

Насмешка – хорошая приправа для дружбы, но никуда не годный дижестив для любви.

Густой аромат жимолости проникает сквозь раскрытую балконную дверь. Эдуард лежит на простой деревянной кровати, голубоватый дым зажженной папиросы поднимается к стропилам и исчезает в полутьме. С улицы доносится гомон толпы, рев мулов, крики погонщиков.

Эдуард закрывает глаза и представляет мальчика-возничего… как его звали? Мануэле? Франческо? Сальваторе? Прелестный юноша с тонким лицом, неуловимо похожий на танцующие мужские фигуры Черепахового фонтана в Риме, которым они любовались вместе с Уиллом в прошлом году.

Фонтан показал им Генрих, герр Вайсс, немолодой и вульгарный немецкий журналист, встреченный в какой-то траттории. Ведя их за собой по узким улочкам Рима, Генрих потчевал своих новых английских друзей баснями об огромных бриллиантах и разорившихся миллионерах – но в конце концов вывел к фонтану, где четверо юношей танцевали на спинах дельфинов. Конечно, он не преминул рассказать, что фонтан построили за одну ночь, по приказу молодого римлянина, тщетно добивавшегося руки девушки, жившей на площади.

– Какая прекрасная история, – сказал тогда Уилл, – четверо танцующих юношей – как грации с картины Боттичелли! Конечно, наутро девушка согласилась?

– Какая девушка устоит против такого! – усмехнулся Генрих, а Уилл улыбнулся в ответ:

– Хочется верить, что они жили долго и счастливо.

Может быть, он уже думал о женитьбе? – спрашивает себя сэр Эдуард. – Ласкал меня, а сам примерялся то к одной, то к другой лондонской невесте?

Эдуард горько усмехается. Стоило ехать так далеко, чтобы изводить себя мыслями о женитьбе Уилла! С тем же успехом можно было остаться в Лондоне и почетным гостем прийти на свадьбу.

Лучше всего – в женском платье. Выдать себя за подружку невесты.

Наверное, гости были бы скандализированы. Возможно, ему отказали бы от дома. Никто бы не оценил красоты жеста.

Как все изменилось! Еще двадцать лет назад никто не говорил о «любви, которая назвать себя стыдится», никто не называл веселых развратников человеколюбами, отвратительным латинским словом, вульгарным, как почти все, пришедшее из Германии. Тогда Эдуарду и в голову не пришло бы переживать, что его любовник женится, – в конце концов, джентльмен должен жениться рано или поздно.

Наверное, поэтому двадцать лет назад любовники Эдуарда никогда не утверждали, что им омерзительна сама мысль о близости с женщиной.

Никто не тянул Уилла за язык, думает Эдуард, – и слово «язык» влажно поворачивается во рту, отдавая солоноватым вкусом так и не забытых поцелуев.

Вечером Эдуард сидит на кафедральной площади. Каменная чаша фонтана, в центре, на возвышении, черный слон из вулканического туфа, вздыбленный над ним обелиск увенчан крестом в обрамлении ажурных ветвей. Пальма и дуб? Или это олива? Слишком высоко, трудно разглядеть листья.

Эдуард пестует свое горе.

Прохлада вечернего воздуха, терпкий вкус местного вина.

Так сладко быть несчастным в подобные вечера, посреди города, где тебя никто не знает.

Хозяин гостиницы что-то говорил про чародея, чей дух вселился в этот фонтан. Или в слона? Может, в обелиск? Эдуард плохо понимает по-итальянски. Видать, уроки латыни не пошли впрок – дай Бог сейчас вспомнить хотя бы одну строчку Горация, кроме хрестоматийной, про монумент прочнее меди. Зато стоит закрыть глаза – и сразу увидишь крепкие руки мистера Гринока, его сильные пальцы, поросшие чуть заметным золотистым волосом. Сейчас я бы сравнил их цвет с отсветом италийского солнца, сохраненного в языке древних римлян, удовлетворенно улыбается Эдуард.

Хорошая метафора.

На краю каменной чаши сидят оборванные мальчишки. Беззаботная возня, дружеские тычки, надтреснутые колокольчики смеха, ломкие подростковые голоса. Самый красивый, нагнувшись к чаше фонтана, зачерпывает воду и горстью подносит ко рту. Через полчаса быстрые южные сумерки скроют точеные черты его лица, но пока Эдуарду хорошо видны густые брови, полные губы, пронзительные глубокие глаза, гладкая, без единого изъяна смуглая кожа, девственная, еще не тронутая бритвой, не изуродованная порослью усов или бороды.

Мальчик снова зачерпывает воду, влага капает с ладони, и на миг он становится частью фонтана – склоненное чело, поднесенная к устам рука, напряженное юное тело, различимое сквозь прорехи в ношеной, не по размеру большой рубахе. Мгновение – и он выпрямляется, тыльной стороной ладони вытирает губы и что-то говорит соседу по-итальянски.

О чем они говорят? Конечно, о том же, о чем все мальчишки на свете.

Эдуард не помнит, о чем говорил с одноклассниками, когда им было столько же, сколько этим маленьким итальянцам. Обсуждал учителей? Хвастался боевыми подвигами отца? Говорил, что, когда вырастет, тоже станет военным?

Память, не удерживая слов, услужливо подсовывает образы и запахи: мальчишечьи лица, налитые мускулы атлетов в гимнастическом зале, аромат роз в школьном саду, спертая сладковатая духота дортуара, вкус солоноватой кожи на губах, первые объятья.

Наверное, в двенадцать лет он думал, что такой и должна быть мужская дружба. И мысль о том, что кто-нибудь из его товарищей может жениться, вовсе не печалила Эдуарда.

Он и сам пару раз раздумывал о браке. Пятнадцать лет назад все было по-другому. Как они говорили? Жена – для денег и положения, конюх – для удовольствия, мальчик и юноша – для любви.

Как все изменилось! Куда подевались веселые остроумцы, читатели «Желтой книги», куда ушла прелесть тех далеких дней?

Впрочем, как говорил Оскар, вся прелесть прошлого в том, что оно – прошло.

Через пятнадцать лет сицилийские мальчики превратятся в коренастых немногословных мужчин, усатых и усталых.

У каждого будет жена и выводок детей, в прошлом – шумная свадьба в местном соборе, похороны матери или отца, новое извержение Этны, чудесное спасение города или его очередное разрушение. Летним вечером они будут сидеть на этой площади, пить свое вино, курить свои трубки, настороженно глядеть на длинноволосого иностранца в причудливом наряде, привычно скользить взглядом по барочному фасаду, черному слону, южному небу, почти не обращая внимания на стайку мальчишек у кромки каменной чаши, оборванных, юных и прекрасных, таких же, какими они сами были когда-то.

Эти мальчики не знают своей красоты, думает Эдуард, как не знают знойной жаркой красоты южной природы, которая раскрывается только тому, чья жизнь прошла в безжалостном холоде вечной английской зимы. Каждый день они видят ультрамариновую глубь неба, изумрудную зелень плюща, мерцающее серебро олив, колышущиеся гирлянды соцветий – малиновые, сиреневые, фиолетовые – и не замечают их, как мы не замечаем лондонский смог и не слышим грохота кэбов за окном. Люди юга считают естественной красоту окружающего их Божественного творения, не думают, что их Эдемский сад зажат между пустынями Африки и промозглой сыростью севера – узкая полоска на карте мира. А дети не ценят своей красоты, своей невинности, не знают, что им отпущено всего несколько лет – узкая полоска между пустыней иссушающей зрелости и сопливым младенчеством.

Этот остров не знает своей красоты, думает Эдуард. Эти мальчики не знают, что они прекрасны. Для того мы, англичане, и приезжаем на юг, чтобы дать красоте шанс. Ведь то, что никем не увидено, – не существует.

И сейчас, кроме меня, во всем городе нет человека, который бы мог по-настоящему увидеть этот вечер, – и завтра не будет снова.

Сумерки опускаются на площадь, мальчишки превращаются в едва различимые фигуры, трактирщик ставит перед Эдуардом еще один кувшин с вином.

Как обидно, Боже мой, как обидно, думает Эдуард, эти мальчишки – они бесконечно богаты, им дарован самый ценный Божий дар: шаткая, недолгая земная красота. А они не знают этого, и никто не расскажет им. Никто, сдерживая дрожь, не проведет ладонью по напряженным мышцам мальчишеского торса, не прикоснется губами к смуглой горькой коже предплечья, к едва заметным венам хрупкой шеи, к мягкой податливой мочке уха. Никто не прошепчет ti amo, не взъерошит черные волосы, не прижмет к груди, не отзовется всем телом на учащенные удары юного сердца.

Если ты даже заставишь себя встать – на виду у всей площади, под взглядами усталых усатых мужчин за соседними столами, – если заставишь себя подойти к фонтану, попытаешься заговорить по-итальянски, прикоснуться, обнять за плечи – нет, даже это не поможет. Твоей жизни, жизни всех путешествующих урнингов Англии не хватит, чтобы объехать все маленькие южные городки, не хватит на короткие сумерки, теплый воздух, детские голоса.

Эдуард думает об ускользающей красоте юных сицилийцев – а мальчишки у фонтана обсуждают смешного иностранца, разодетого как огородное пугало. Он простодушно поводит обиженными глазами, его фигура преисполнена важности, даже стакан с вином подносит ко рту торжественно, словно вершит таинство евхаристии. Чокнутый придурок, говорит тот, что постарше. Мальчишечий голос звонко разносится над вечерней площадью. Ну и ладно, иностранец все равно ни бельмеса не понимает.

Дорогой Уилл, вчера я поднялся на Этну, заночевав в какой-то хижине, на соломенном матрасе, похоже, набитом одними блохами.

Тут надо бы написать, что путешествие того стоило, но я не очень-то в этом уверен. Склоны, покрытые у подножья бурной зеленью, ближе к вершине превращаются в черную пустыню не вполне остывшей лавы с редкими вкраплениями грязного снега. Проводник разрыл землю и почти насильно впихнул мне в ладонь пригоршню теплых камешков. Сначала я подумал, что их нагрело солнце, но, нагнувшись, убедился, что жар исходит из самой земли. Пожалуй, этот момент был самым неожиданным и интересным за всю нашу прогулку.

Таково всякое путешествие к прославленым достопримечательностям: покинув зеленеющие склоны, полные жизни, ты обречен рыться в грязи веков в поисках сокрытого тепла древних времен, возможно, сохранившегося под слоем жирных взглядов американских и немецких туристов, которых возит по свету какой-нибудь Томас Кук. Помнишь, сколь омерзительны были их толпы на пасхальной мистерии в Обераммергау?

Так что Этна оказалась сплошным разочарованием. Огромный конус, возвышающийся над всем местным побережьем, при ближайшем рассмотрении оказался дырой, откуда воняет, словно от прелых прелестей какой-нибудь шлюхи.

Я вряд ли отправлю тебе это письмо, милый Уилл, – ведь только неотправленные письма по-настоящему искренни, и, значит, я могу не лицемерить и спрошу напрямую: как прошла твоя первая брачная ночь? Ты говорил, что даже в доме терпимости не мог быть с женщиной. Интересно, чем удалось тебе осчастливить новоявленную миссис Макдугл?

Впрочем, желаю успехов в твоих супружеских подвигах. Может, воспоминания о ночах, проведенных со мной, придадут твердость символу твоей мужественности, по которому я так скучаю.

Несмотря ни на что, нежно целую тебя.

Мне очень одиноко здесь.

Твой Эдуард

(перебивает)

В начале двухтысячных я жил в Силиконовой долине. Приехал ко мне в гости приятель, и я повез его смотреть Сан-Франциско. Взяли такси, поехали в район Кастро-Мишн. Кругом – радужные флаги, трансы на каблуках, брутальные геи в коже. Приятель посмотрел в окно и сказал:

– Вот ты представь, приезжает сюда какой-нибудь гей из отсталой репрессивной страны. Так он же на все это смотрит – как мы в восьмидесятые смотрели на зарубежные магазины русской книги. Солженицын там, Аксенов, Довлатов…

– Да, – говорю, – такому можно только позавидовать.

Ну, покатались, решили выпить. Рассчитались с таксистом, оставили чаевые. Выходим из машины, а он нам вслед:

– Давайте, ребята, отдохните как следует!

Наверное, принял нас за геев из отсталой репрессивной страны.

Голуби на пустой площади доклевывают рис, присыпанный свернутыми ленточками серпантина. Эдуард подцепляет спиральку концом трости – и через мгновение позволяет ей соскользнуть на плиты мостовой.

– Есть что-то трогательное в этих католических обрядах, не правда ли? – по-французски говорит его собеседник, бледный, высокий и тонкий юноша.

– О да, – отвечает Эдуард. – В прошлом году мне посчастливилось видеть в Риме богослужение в Латеранском соборе. Конечно, религия – лишь суррогат веры, но, вы знаете, красное облачение, красные перчатки, желтая митра – епископ выглядел так по-средневековому зловеще… был так великолепен, что наводил на мысль о гобелене в залах какого-нибудь французского музея.

– Готическое искусство – это и есть подлинный реализм, – отвечает юноша, – а вовсе не картины со страдающими пейзанами, которые в такой чести у моих соотечественников.

Облокотясь о перила балюстрады, они смотрят вниз. Зелень сбегает по склонам горы, несколько рыбачьих лодок замерли на глади залива. Эдуард вспоминает, как в одном из римских соборов они с Уиллом, потрясенные, смотрели на пронзенное стрелами прекрасное тело святого Себастьяна. «Это самый красивый мужчина, которого я когда-либо видел, – сказал тогда Уилл и добавил: – Конечно, после тебя». Сердце привычно сжимается, но почему-то сегодня это воспоминание не вызывает знакомой боли.

– Вам понравилось в Палермо, Николя? – спрашивает Эдуард.

– Очень, – отвечает юноша. – В Палатинской капелле мозаика, подобной которой я не видел даже в Равенне.

Эдуард кивает.

– Вы, наверное, давно путешествуете по Италии?

– Уже полгода, – отвечает Николя. – Знаете, в прошлом веке художники ездили в Рим и Флоренцию…

– Вы художник?

– Я учился на художника, – слегка смущается Николя, – но потом бросил. Господь не дал мне таланта, как и предсказывал отец. Он хотел, чтобы я стал военным, как все в семье.

У Николя вьющиеся волосы, светлые, с рыжиной, немного припухшие губы и еле заметные в сумерках розовые веснушки. Эдуард смотрит в его голубые глаза и говорит:

– Как странно… моя семья тоже хотела, чтобы я стал военным. Мой отец служил в Индии, а брат зятя воевал в Афганистане.

Николя улыбается, нервно и доверчиво:

– Мой дядя тоже… В смысле, в Афганистане, не в Индии.

– Ну да, – смеется Эдуард, – до Индии вы еще не добрались.

– Я был мальчишкой, – продолжает Николя, – и дядя рассказывал про войну. Я толком ничего не понял тогда, какая-то река, какой-то мост, афганцы стреляют, наши солдаты бегут… я только запомнил, он сказал: «Весь мост был завален трупами! Наших всего ничего погибло, а афганцы повсюду лежали! Идешь – и под ногами буквально хлюпает!» Он это говорил с гордостью, а мне стало так мерзко, так противно…ну, и в пятнадцать лет я сказал, что буду художником, а в армии служить не стану.

Ему бы пошла военная форма, думает Эдуард. Прямая спина, стройные ноги, широкие плечи. Он представляет себе Николя в обтягивающих рейтузах кавалериста, в черных начищенных сапогах, разгоряченного быстрой скачкой, пахнущего крепким мужским потом, конской сбруей, свежескошенной травой…

– Вот так я и стал фотографом, – говорит Николя.

Милый Уилл, сицилийское вино бурлит в моей крови, и мысли путаются, но я не могу не написать о чудесной встрече, которую послал мне лукавый сицилийский бог.

* * *

Утром трактирщик сказал, что в нашей гостинице остановился еще один straniero. За завтраком – салями с прекрасной глазуньей – мы познакомились. Увидев его, я сразу понял: передо мною человек настолько обаятельный, что, если я поддамся его обаянию, он поглотит меня всего, мою душу и даже мои воспоминания о тебе.

Он прелестен, хотя не так уж юн: ему двадцать два. Впрочем, его суждения поражают взвешенностью и жизненным опытом – почти как твои в лучшие минуты. Представь себе пронзительно голубые – как сицилийское небо – глаза, полные губы и нежнейшие волосы, золотистые, как сияние над головами католических святых. Его зовут Николя, и он приехал из России изучать итальянское искусство.

Мы провели вместе весь день, гуляя по Таормине, одному из прекраснейших сицилийских городков. Впрочем, точнее назвать ее деревушкой, раскинувшейся между несколькими величественными соборами и палаццо. Из конца в конец Таормину можно пройти за час – что мы с Николя и проделали несколько раз, заходя в местные трактиры, дабы утолить жажду.

О чем мы говорили? О новом веке, веке новых любовей, рождений и смертей, надежд и разочарований. Веке, который наступил в этом году (или год назад? Помнишь, мы так и не доспорили?), о художниках, поэтах и музыкантах, которых мы оба любим. Мы говорили о Ницше, д’Аннунцио и Вагнере, чей «Тангейзер» приводит Николя в восторг почти религиозный – особенно первая сцена, танцы фавнов и нимф, Леды и Европы, явление Венеры, охраняющей покой спящего героя. Николя рассказал, что в Палермо, в комнате Вагнера до сих пор витает запах розовой эссенции, которой великий композитор душил свое белье.

Николя сказал, что Вагнер некоторое время жил здесь, в Таормине – как наш бедный Оскар и, кстати, сам Ницше, который закончил в этой прелестной деревушке своего великого «Заратустру». Здесь, под южным солнцем, он прозрел явление сверхчеловека – этот немецкий профессор, проведший всю жизнь в холоде и педантизме своего Фатерлянда.

Ты не поверишь, но мне показалось, упомянув Оскара, Николя как-то по-особенному взглянул на меня. Ты знаешь, я не умею определять «настоящих» урнингов – в годы моей юности все было гораздо проще. Если бы ты был со мною – с нами, – ты, наверное, куда лучше понял бы тайный смысл слов Николя (если, конечно, у них был тайный смысл).

Ночью мы поднялись в комнату Николя: он обещал показать фотографии (забыл сказать, мой новый друг – фотограф, он путешествует по Италии, фотографируя места, где останавливались художники, которым он поклоняется). Ты помнишь, когда-то я презирал фотографию как жалкую попытку подражать Природе – но глядя на изображения, сделанные Николя, я подумал, что через алхимическое волшебство серебряной амальгамы и преломляющих свет линз Природа может приблизиться к Искусству.

Однако оставим этот разговор салонным эстетам. Лучше вообрази себе комнату в итальянской гостинице: маленькую, в меру грязную, еле освещенную одной-единственной свечой. Мы склонились над столом, где разложены, как называет их Николя, карточки. Наши тела соприкасаются, и моя рука несколько раз поднималась, чтобы опуститься на его плечо, – но вотще! Не поверишь, я боялся оскорбить моего друга. К тому же я слышал, русские страшно обидчивы и до сих пор сохраняют представления о «чести», присущие XIX веку.

Впрочем, что может быть прекрасней смерти на дуэли у подножья величественных гор? Полдневный жар, мое недвижное тело, капля за каплей сочится кровь, кругом теснятся уступы скал… но довольно! Видать, сицилийское вино ударило мне в голову, вызвав столь вульгарные картины.

Как ты уже догадался, ничего не произошло. Мне не удалось добавить юного русского к моей коллекции (о, ты не отказал бы себе в этом удовольствии!), он остался у себя, я вернулся в свою каморку, где, пытаясь заснуть, сочиняю тебе письмо.

Сегодня мы видели сицилийскую свадьбу. Молодых осыпали рисом и свернутыми бумажками. Во всем была какая-то варварская – и католическая – трогательность, но упаси меня Господь оказаться в смешной и унизительной роли человека, дающего у алтаря клятву на пару с женщиной. Деверь моей сестры Чарльз говорит «женщины врут, как афганцы, заключившие перемирие» – хотя, ты знаешь, я всегда находил женщин по-своему прекрасными.

Передавай привет твоей молодой жене. Уверен, она прелестна – у тебя слишком хороший вкус, чтобы я заочно не доверял сделанному тобой выбору.

Твой Эдуард

P. S. Кстати, дядя моего Николя, похоже, пятнадцать лет назад побывал в той же афганской заварушке, что и Чарльз, – с другой, разумеется, стороны. В этом смысле наша встреча должна что-то означать – но я выпил слишком много вина и не могу понять, что именно.

Эдуард засыпает – а за окном, калачиком свернувшись у подножья дремлющей Этны, засыпает Таормина. Пенные волны поднимаются и опадают, словно кружевное одеяло, колеблемое дыханием; галька на пляже шуршит тихим шелестом снов, на цыпочках приходящих ко всем, кто устал за день.

Эдуард спит – и с каждой минутой все дальше соскальзывает в прошлое, в уходящий век изысканной скуки, декоративного ориентализма, неспешных путешествий. Там, в глубине его сна, лорд Байрон, Джордж Браммел, Барбе д’Оревильи и Бодлер фланируют по улицам исчезающих городов, изысканные и холодные, исполненные колкого остроумия и небрежных парадоксов. Они пропадают в тумане сна, и их города тоже исчезают, уходят в прошлое, тают, проходят, как мальчишеская красота. Время поглощает их, как стремительные южные сумерки – очертания пальм и олив.

Эдуард спит и не знает, что через сто лет скоростные поезда и трансатлантические самолеты довершат начатое Томасом Куком и сделают вульгарным любое путешествие. Всякий клерк будет мечтать провести две недели отпуска там, где когда-то жил его любимый художник, музыкант или поэт. То, что было изысканным удовольствием для эстетов, станет банальным развлечением для туристов. Тиражи путеводителей взлетят до небес, а надгробный памятник Уайльда будет зацелован так, что его придется спрятать под стекло, дабы уберечь мрамор от губной помады.

Эдуард спит, а ХХ век шуршит галькой, волной набегает на пляж – шумный, вульгарный, подчиняющий природу и низводящий искусство до ярмарочного балагана, циркового представления, шествия дрессированных зверей…Чумазые мальчишки, сидя на краю мраморной чаши, свистят и улюлюкают: они требуют клоуна, настоящего клоуна, с роскошным бантом, в бархатной жилетке, в соломенной шляпе, со смешной тросточкой. Клоун важно выходит на арену – спотыкается и падает под радостный хохот публики. Слезы фонтаном бьют из накрашенных глаз – но ему не больно, конечно же, совсем не больно.

Мой дорогой Эдуард!

Я не стал будить Вас и поэтому записываю слова прощания, вместо того чтобы произнести.

Наша встреча взволновала меня. Полночи я не мог уснуть: мне казалось, мы должны немедленно продолжить наш разговор. Я порывался вскочить и найти Вас – и застывал в ужасе при мысли, что мы можем разминуться.

Утром я проснулся с больной головой – да-да, у русских тоже бывает похмелье! – и вспомнил, что обязательно должен быть завтра в Катании, где меня ждет судно, с капитаном которого я договорился еще в Палермо. Поэтому в спешке я упаковал свой нехитрый скарб и теперь покидаю этот прекрасный город, который подарил мне радость встречи с Вами.

Надеюсь, Вы простите мой отъезд, так похожий на бегство.

Искренне ваш, Николай Шестаков

P. S. До отплытия я обязательно взгляну на фонтан со слоном, о котором Вы столько говорили. А Вас я умоляю не забыть о греческом театре, куда мы так и не добрались.

P. P. S. Надеюсь, трактирщик передаст Вам это письмо – не то гореть ему в Аду, горячем, как лава его родной Этны.

* * *

Мраморные скамьи амфитеатра поросли травой. Когда-то здесь умещались тридцать пять тысяч зрителей. Жарким июньским полднем 1901 года сэр Эдуард, лорд Грей, абсолютно один здесь – если не считать бутыли вина, почти опустевшей.

Солнце слепит глаза. В проеме между античными колоннами, словно взятый в раму, сверкает залив. Безграничная морская даль, золотые пески побережья, не оскверненные ни шезлонгами, ни зонтами от солнца. Пройдет полвека – новая волна знаменитостей захлестнет Таормину, а следом – волна за волной – любопытствующие и туристы, привлеченные не Вагнером, Ницше и Уайльдом, а Элизабет Тейлор и Авой Гарднер. Старая Таормина исчезнет навсегда – как денди XIX века, как мимолетная красота сицилийских подростков, – исчезнет, сохранив лишь название, соборы и палаццо. Останется слово на карте – но не будет больше деревушки, где английский лорд и неудавшийся русский художник разыграли на двоих декадентскую драму неслучившейся любви.

Но и тогда, как две тысячи лет назад, будут золотиться пески прибрежных пляжей, синеть и сверкать на солнце Средиземное море и вздыматься, заслоняя полнеба, дремлющая Этна, даруя иллюзию, что не всякая красота быстротечна.

Солнце слепит глаза, Эдуард вытирает слезы батистовым платком с монограммой. Они говорили о смерти Уайльда, и он сказал:

– Когда погибает художник, бывает очень тяжело.

– Есть люди – художники жизни, – ответил Николя, – их гибель не менее тяжела.

Фотографы, думает Эдуард, и есть художники жизни. Они берут жизнь такой, как она есть, пропускают через линзы своих аппаратов и дают осесть на покрытых серебром стеклянных пластинах. Так застывает мимолетная красота, так сквозь декорации жизни проступает вечность, скрытая, как тепло лавы под слоем пепла.

Николя показывал на фотографиях дом, где жил Вагнер, гостиницу, где Ницше написал «Заратустру», – пустые соты, покинутые медоносными пчелами. На карточках – неподвижные пейзажи и смазанные смутные тени прохожих, словно призраки тех, кто жил здесь до нас.

Эдуард воображает фотографию кафедральной площади Катании: черный слон с хоботом, чей изгиб повторяет изгибы двух белых бивней. Обелиск огромным фаллосом устремлен в небо. Полупрозрачные силуэты на краю фонтана, там, где сидят мальчишки.

Это – памятник Эдуарду, monumentum aere perenius.

Он комкает в руке прощальное письмо Николя. Я порывался вскочить и найти Вас – но не вскочил, не нашел.

Оно и к лучшему: только неслучившееся по-настоящему подлинно.

Древние развалины расплываются перед глазами. Белоснежные колонны, резные капители, руины, величественные, обветшалые, немые свидетели античных времен. Эдуарду кажется: едва различимые тени, словно призраки с фотографий Николя, мелькают, вьются над ступенями амфитеатра.

Стоит закрыть глаза – они обретут плоть. Мускулистые тела атлетов, борцы, слившиеся в напряженном объятье, седой мужчина опирается на плечо юноши, почти мальчика. Густые брови, полные губы, глубокие глаза, гладкая, без единого изъяна смуглая кожа. Юноша смотрит на мужчину с почтением и любовью, внимая его словам:

– Храни любовь в сердце своем. Жизнь без нее подобна бессолнечному саду с мертвыми цветами.

Люди древности, думает Эдуард, обладали иной душой: они любили прекрасное, они были открыты настоящей любви. Любовь, знакомая нам, – только слабый отзвук древней любви, тепло остывающей лавы, когда-то раскаленным семенем извергнутой в этот мир.

На горячих ступенях разрушенного амфитеатра Эдуард повторяет одними губами:

– Это был рай. Эдем. Эдемский сад.

Мужчины, юноши и мальчики бродили по его тропам, грелись на его солнце, искали прохлады в тени его дерев. Так было, пока Ева…

Впрочем, там не было никакой Евы! Ни Евы, ни Лилит.

А древо познания? Древо познания – было?

Да, понимает Эдуард, древо познания было. Оно и сейчас установлено в каждой церкви христианского мира. Признанное священным орудие древней пытки – Santa Croce, святой крест.

Девятнадцать столетий назад мужчины вкусили запретный плод – тело и кровь Христову. Вкусили – и были изгнаны из Рая, лишены любви.

Те, кого мы любим, покидают нас, потому что мы не можем их удержать. Потому что деньги, слава, мирская тщета – сильнее любви. Все еще сильнее.

Горячее солнце ласкает Эдуарда, тепло нагретых ступеней вливается в его кровь.

Но мы можем вернуться! шепчет он. Отравленный плод, запретный фрукт съеден слишком давно. Яд утерял силу, распался в наших жилах. Вино и облатка – это не кровь и плоть. Чуда пресуществления больше не происходит: мы не верим в него. Мы очистились от проклятия, а если даже не мы, то мальчики, обнимающие друг друга в душной темноте дортуаров, – они точно очистятся.

Врата Эдема откроются: нужно лишь набраться смелости и войти. Вот оно, начало нового века! Уилл был прав, век начался 1 января 1901 года. Бедный Оскар, раздавленный лицемерием и ханжеством, не дожил всего месяц. Если бы он знал то, что открылось мне сегодня, он, возможно, нашел бы силы жить дальше.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации