Автор книги: Сергей Яров
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Признаками распада являются не столько эти правонарушения как таковые, сколько то, что они стали возможны (и не прекратились) во время беспримерных человеческих страданий. Не просто отнимали хлеб, но понимали, что ограбленный человек вскоре умрет, и не могли не понимать этого: путь к любой булочной шел через трупы. Знали, до какой степени дошли люди, безостановочно отрывающие кусочки от крохотного пайка, выйдя из магазина, знали, что иначе они могут не дойти до дома. Знали, что почти у каждого из ограбленных и обворованных имелись голодные родственники. Знали, что этот шатающийся бледный ребенок, которого послали в магазин, потому что все его родители слегли, не может оказать сопротивления…
Не менее прискорбны этические последствия таких поступков. Пусть лишь несколько человек решались снять вещи с мертвого, но вид не убранного и за несколько дней трупа с голыми ногами мог снизить порог дозволенности у многих из тех, кто был очевидцем этого зрелища или слышал о нем. Не участвовали в избиениях, но привыкали к ним, и видели, как ползают в крови, не имея сил встать, исхудавшие дети и подростки – а разве это не способно было вызвать черствость и безразличие?
Можно предположить, что стремление погреть руки на народной беде не было первоначально четко осознаваемой целью и у некоторых продавцов: прежде всего хотели спасти себя и своих близких, конечно, за счет других. Но не могли удержаться, появлялся дух наживы, и акт собственного спасения превращался в акт «цивилизованного» грабежа несчастных, обессиленных, оказавшихся на блокадном дне – грабежа с целью обогащения. Если возможны страшные, немыслимые еще недавно преступления, то не следует ли менее бурно откликаться на мелкие нарушения этики? Следует ли себя считать виноватым, если речь идет не о воровстве, а о том, чтобы отвернуться от упавшего на снег, не ответить на просьбу о помощи? Все это впитывалось человеком, могло им усваиваться даже подсознательно, стало привычной реальностью, задевающей далеко не всех, не требующей эмоционального отклика. Все это не возникло внезапно, но исподволь начинало предопределять мотивы его поведения: с чем-то надо смириться, на что-то не надо тратить слов – не удивляться, не сердиться, не обещать, не спрашивать себя…
Глава II. Содержание нравственных норм
Понятие о чести1
Изучение представлений ленинградцев о морали во время блокады трудно в силу нескольких причин. Во-первых, иногда сложно отслоить позднейшие оценки от тех, которые были распространены в «смертное время». Помещая себя как действующее лицо в блокадные рассказы, человек неизбежно в своем повествовании должен был часто давать такие объяснения своим поступкам, которые не выглядели бы парадоксальными и жестокими в свете этики мирного времени. От него ждали не оправдания отступлений от нравственности, с чем очевидцы тех дней встречались на каждом шагу, а драматического пересказа наиболее ярких блокадных эпизодов. Покаяние при этом могло выявляться в меньшей степени, нежели вполне оправданное стремление подтвердить значимость своего подвига.
Во-вторых, нельзя говорить и о прочности этических представлений горожан на рубеже 1941–1942 гг. Они менялись столь же постоянно и быстро, как и блокадная повседневность. Их динамику и содержание можно оценить в полной мере, только изучая «большие тексты» – многостраничные дневники и объемные, насыщенные подробностями записи. Такие документы, однако, встречаются не очень часто. О бытовавших тогда нравственных нормах мы нередко узнаем из кратких и не всегда мотивированных, порой единичных откликов. Определить точно, что же перед нами – глубинный настрой или проявление минутной слабости, обычай или единичный случай, исключение из правил или принципиальная позиция – мы едва ли сможем. Отметим также, что иногда один и тот же человек способен был едва ли не одновременно совершить поступки как благородные, так и бесчестные.
По фрагментарным записям мы можем дать лишь набросок портрета того человека, который считался порядочным и честным. Чем более пространно его описание, тем сильнее выделяются его самые позитивные характеристики. В документах, передающих детали блокадного кошмара, вообще трудно встретить «равновесие» отрицательных и положительных оценок, равно как и их взвешенность. Нередко даже один, потрясший человека поступок, способен был начисто стереть все то мутное и обидное, что было между людьми.
Для И. Меттера образцом порядочности являлся писатель А. А. Крон. В рассказе о нем виден, конечно, навык литератора, стремление найти привлекательные черты, умение подобрать слова возвышенные. Слова, не всегда стершиеся, порой и резкие, обращающие на себя внимание необычностью метафор: «Он поражал меня своей человеческой естественностью, закономерностью. Закономерностью всегдашней порядочности, чести, личного достоинства. Его поведение было предсказуемо. Оно обеспечивалось золотым запасом надежной нравственности… Светился своей обычной, привычной интеллигентностью»[250]250
Меттер И. Будни. Л., 1987. С. 356–357.
[Закрыть]. Пример его доброты здесь тоже приводится, («он приносил мне кусочки своей еды, сэкономленный обед на корабле»); его значимость подчеркивается и тем, что сам А. А. Крон был болен цингой[251]251
Там же. С. 357.
[Закрыть]. Но важны не только эти подробности. Чтобы передать с особой силой восхищение им, как раз и необходима такая манера предельно обобщать, оценивать различные проявления гуманности и сострадания короткими фразами, которые своей яркостью и пафосностью кажутся единственно приемлемыми в этом рассказе.
Подросток В. Мальцев – не литератор, как И. Меттер, но отбор только положительных качеств в подробной характеристике описываемого им порядочного человека заметен и здесь. В письмах В. Мальцева отцу речь идет о майоре Никифорове, который обучал школьников военному делу. У подростка и слова проще и оценки прямее: «Он первый из тех военных, что я встречал по пунктам и в военкомате, который оставил глубокий след… Чувство уважения к нему сохранится надолго»[252]252
В. Мальцев – М. Д. Мальцеву. 12 декабря 1941 г. // Девятьсот дней. С. 267.
[Закрыть].
У В. Мальцева конкретная, «житейская» причина, вызвавшая положительную оценку, названа открыто и не затемнена, как у И. Меттера, каскадом патетических формулировок. Майора уважают потому, что он честен. Если его подчиненные рыли окопы, то и он рыл тоже. Он ползал по снегу на тактических занятиях так же, как и обучаемые им школьники. Он опытен, он прост, он не придирается, он требует ответа только после того, как сам все подробно расскажет и удостоверится, что его поняли. Так в многообразии замеченных В. Мальцевым различных образцовых поступков выкристаллизовываются и упрочиваются важнейшие понятия о чести: не пользоваться, как средством, другими людьми, не относиться к ним безразлично, а сопереживать им, увлекать их, помогать им, понимать их, быть с ними в их заботах и трудностях.
2
Такие развернутые характеристики в блокадных записях, правда, довольно редки. Обычно в них только кратко отмечаются отдельные, чем-то особо обратившие на себя внимание поступки. По ним представить облик «идеального» человека весьма сложно, но они дают возможность лучше понять содержание коллективных нравственных норм.
Что такое порядочный, честный человек в представлении блокадников? Прежде всего это тот, кто не будет жить за чужой счет. Даже детям педагог К. Ползикова-Рубец пыталась внушить, что они, пока здоровы, не должны позволять родителям отдавать им «свою порцию еды»[253]253
Ползикова-Рубец К. В. Они учились в Ленинграде. Л., 1954. С. 82 (Дневниковая запись 26 января 1942 г.).
[Закрыть]. Пытаясь устроиться на работу, подростки объясняли это тем, что хотят помогать семье и не быть нахлебниками[254]254
См. письмо В. Мальцева матери и сестрам: «…мне весьма неудобно: сижу без дела и трачу отцовские деньги. Если занятия не начнутся, пойду работать» (В. Мальцев – З. Р. Мальцевой и И. Мальцевой. 22 октября 1941 г. // 900 дней. С. 264). В воспоминаниях И. А. Чернявской говорилось об одной семье – 15-летнем подростке, его матери и бабушке. Все они голодали. Мальчик решил пойти на завод «Электрик»: «Хоть пользу буду приносить, да и хлеба дадут двести пятьдесят граммов» (Чернявская И. А. Источник силы // Без антракта. Актеры города Ленина в годы блокады. Л., 1970. С. 107). См. также: Волкова А. Первый бытовой отряд // Ленинградцы в дни блокады. Л. 180.
[Закрыть]. «Я страшно устаю, но зато по своей рабочей карточке могу существовать сама, не объедая маму, которая страшно похудела, и делюсь с папой, который тоже неузнаваемо изменился», – читаем в дневнике А. С. Уманской[255]255
Уманская А. С. Дневник. 10 апреля 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 72. Л. 34 об. Ср. с записью в дневнике М. С. Коноплевой 3 декабря 1941 г. о восьмикласснике, сыне ее соседки, который, чтобы «прокормиться сам и поддержать мать, поступил в пожарную охрану на заводе» (Там же. Ф. 368. Д. 1. Л. 193).
[Закрыть]. Разумеется, здесь имела значение и возможность подкормиться самому, но крайне истощенный вид родных едва ли отмечался в таких свидетельствах случайно.
Некоторые из блокадников особо подчеркивали, что они стеснялись принимать хлеб в подарок, тем более его просить. В. Г. Даев рассказывал даже о своей дальней родственнице, не имевшей денег (она потеряла работу), чтобы выкупить хлеб – а просить их у многодетных сестер она не решилась[256]256
Даев В. Г. Принципиальные ленинградцы: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 91.
[Закрыть]. Артист Ф. А. Грязнов, передавая рассказ брата о том, как он питался в столовой Дома Красной Армии («достал… несколько мясных, добротных и по качеству и по размеру котлет с тушеной капустой и съел там приличный суп»), писал, что у них с женой при этом «слюни текли»: «Талонов у нас нет». Когда же брат предложил «взять у него на двоих котлету», то они отказались: «У него самого плачевно с продуктами»[257]257
Грязнов Ф. А. Дневник. С. 126 (Запись 28 ноября 1941 г.); см. также рассказ председателя Культпропотдела завода им. Молотова И. В. Туркова о секретаре цеховой партячейки Гринько: «Я вижу, что слаб человек, вряд ли он дойдет до дома. Я ему говорю: „Сходи в столовую, пообедай, я дам тебе талоны“. Как я ни уговаривал его взять мои талоны, он ни на что согласился» (Стенограмма сообщения Туркова И. В.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп. 1. Д. 128. Л. 7 об.-8).
[Закрыть]. Назвать это распространенным явлением сложно, но сам этот случай весьма показателен.
«Ведь до чего может дойти человек», – записывала в своем дневнике 10 января 1942 г. А. Н. Боровикова, даже еще не попросив оставшуюся у друзей на столе тарелку супа, а лишь поймав себя на мысли о том, что не отказалась бы от нее[258]258
Боровикова А. Н. Дневник. 10 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 15. Л. 99 об.
[Закрыть]. Е. Мухину подруга уговорила взять ломоть хлеба, сказав, что это паек ее недавно умершей матери[259]259
Мухина Е. Дневник. 7 марта 1942 г.: Там же. Д. 72. Л. 91 об.
[Закрыть].
Заметим, что не все могли и привыкнуть пользоваться привилегиями, зная, сколько рядом людей голодает. В их записях об этом имеется даже некий оттенок патетичности – верный признак того, как высоко они продолжали оценивать человеческое благородство и в блокадном кошмаре. «…Наружно я неудачник (больно жалкий вид у меня), – отмечает в дневнике 16 декабря 1941 г. А. Лепкович. – Мне многие сочувствуют, жалеют даже так, чего я не заслуживаю, а пользоваться привилегией больного "инвалидом" [так в тексте. – С. Я.] стыдно, я еще очень молод так низко опускаться»[260]260
Лепкович А. Дневник. 16 декабря 1941 г.: Там же. Д. 59. Л. 9 об.
[Закрыть]. Другого блокадника, Г. Кулагина, врач спросила, почему он не посещает «столовую усиленного питания», и услышала в ответ: «Неудобно садиться за стол рядом с человеком, который еле пришел с палкой»[261]261
Кулагин Т. Дневник и память. С. 218.
[Закрыть]. Примечателен тут и отклик врача: «Радостно закивала: „Я вас понимаю, понимаю“»[262]262
Там же.
[Закрыть].
Блокадная повседневность поправляла любые патетические жесты и, разумеется, в трудную минуту вынуждены были пользоваться привилегиями даже люди, публично порицавшие их. Происходило это в разных, порой запутанных ситуациях, когда и не всегда ясно было, берут ли «свое» или «чужое». И все равно след этой патетики не исчезал и оставалось неистребимое чувство несправедливости своего поступка. Б. Б. Кросс рассказывал, как, получая «привилегированный» паек за дежурство в МПВО, он испытывал неловкость перед своими товарищами. Делиться с ними он не мог, поскольку сам голодал, но ел картошку «в соседних аудиториях»[263]263
Кросс Б. Б. Воспоминания о Вове. С. 46–47.
[Закрыть].
Понятие о чести принималось во внимание и тогда, когда, казалось, все должны были давно потерять стыд. Это касалось и мелочей. Ф. А. Грязнов вспоминал, как он подрядился работать чтецом в госпитале, обнадеженный обещанием политрука покормить его в столовой. Чтение закончилось, политрук не появлялся. Медсестра, провожая, пожелала им всего доброго. Было неловко, но уйти он не мог. Предельно деликатно, «робко», ничего не требуя, но только лишь прося, пояснял: «Простите… обещано… кажется напоить нас чаем»[264]264
Грязнов Ф. А. Дневник. С. 170 (Запись 28 декабря 1941 г.).
[Закрыть]. Стыд здесь чувствуется в каждом слове – но что же делать, если нечего есть. И кого стесняться…
И. Меттер вспоминал, как после чтения лекции в райкоме комсомола его и еще одного писателя должны были пригласить на обед. Видимо, такие «обеды» были обычаем. Они являлись своеобразным приработком, которым пользовались не только лекторы, но и делегации шефов, выезжавшие с подарками на фронт, артисты да и многие другие «концертанты». Официально платой за их выступление был, собственно, паек, выдаваемый госучреждениями, но, как правило, их редко отпускали, не покормив. Бесспорно, понимали, что это «милостыня», но выбора в голодное время не было. В райкоме же произошла заминка и «чтецов» попросили прийти пообедать на следующий день, без всяких лекций. С этим пришлось смириться («так хочется жрать, что все равно»), но они ощутили жгучее чувство стыда: «… Это на редкость унизительно… Особенно неприятно было, что нас сразу повели на кухню, не разговаривали с нами, а накормили как дворников в праздник»[265]265
Меттер И. Избранное. С. 112.
[Закрыть]. Лекторы, правда, смутно представляли, как должно было к ним отнестись. Может быть чуть мягче, человечнее – но все таки не так цинично, как им показалось: «Хотелось бы, чтобы соблюдался какой-то декорум, вроде мы гости, вроде ничего не произошло»[266]266
Меттер И. Избранное. С. 112.
[Закрыть].
Конечно, не всем блокадникам, в том числе и тем, кто стремился изо всех сил сохранять достоинство, удавалось неуклонно придерживаться своих принципов. Сравним две записи в дневнике В. Ф. Черкизова, сделанные 14 октября 1941 г. и 29 января 1942 г. В октябре его нравственные правила еще не размыты голодом, он с брезгливостью описывает посетителей заводской столовой: «Старается есть побольше и что не сможет съесть, забрать с собой… Только и думают о еде. Впечатление такое, что никогда не ели. Как мелочны эти старые интеллигенты. Вся культурность у них отлетает, остается только животное чувство жратвы»[267]267
Черкизов В. Ф. Дневник блокадного времени. С. 28 (Запись 14 октября 1941 г.).
[Закрыть]. Вторая запись даже не требует комментариев. Она – итог трехмесячной борьбы за выживание, когда, шаг за шагом, обязаны были «мельчить», идти на сделки, унижаться, умолять, и так каждый день «терять лицо»: «Стараюсь использовать все возможности, чтобы поесть побольше… Будешь скромничать и гордиться, соблюдая приличия – протянешь ноги. Не гнушаться попросить, а иногда быть нахальным – только так сохранишь свою жизнь»[268]268
Там же. С. 48 (Запись 29 января 1942 г.).
[Закрыть].
И. И. Жилинский, предельно откровенный и честный человек, стойко выполнявший свои обязательства перед близкими, видя, что прилавки магазина, к которому он был «прикреплен», пусты, должен был обманывать продавцов другого магазина, пытаясь там «отоварить» талоны на нехлебные продукты[269]269
Жилинский И. И. Блокадный дневник // Вопросы истории. 1996. № 8. С. 10 (Запись 4 марта 1942 г.); см. также: Запись 4 января 1942 г. // Там же. 1996. № 5–6. С. 24.
[Закрыть]. В другой интеллигентной блокадной семье отец, директор школы, не хотел сдавать, хотя обязан был, «карточки» в стационар, где он лечился: надеялся, что этого не заметят. Его семье удалось приобрести 2 кг муки из отходов патоки: «Общий вывод – никуда… Надо ее сплавлять… Постепенно ее сбудем с рук (особенно, если встретятся люди, ранее с такой мукой дела не имевшие)»[270]270
Дневник Миши Тихомирова. С. 18 (Запись 30 декабря 1941 г.).
[Закрыть].
Даже отказываясь от хлеба, иногда надеялись, что им предложат еще раз – старый обычай проявлялся и здесь[271]271
«Ксения… отливает половину в нашу чашку и предлагает мне. Как трудно сказать нет, но я все же выдавливаю из себя это слово, а сам стою и жду: вдруг предложит еще раз» (Разумовский Л. Дети блокады. С. 26); ср. с воспоминаниями В. М. Лисовской: «Однажды, когда мы пришли, дядя Сева нарядил елку конфетами, мандаринами. Он нас спросил: „Девочки, есть хотите?“ Я говорю: „Хотим“. А моя сестра толкнула меня в бок: „Ты что, как тебе не стыдно просить есть?“ Мы стеснительные были» (Лисовская В. М. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 157).
[Закрыть]. Приходилось и прямо просить о помощи. «Сегодня я выклянчила вторую тарелку супа», – пишет в дневнике 8 января 1942 г. Е. Мухина, и обратим внимание, в каких условиях ей пришлось на это пойти: «Положение наше с мамой очень тяжелое. До конца первой декады осталось два дня[272]272
Продуктовые «карточки» выдавали на 10 дней.
[Закрыть], а у нас в столовых ни на мою, ни на мамину карточку ничего больше не дают. Так что эти два дня должны питаться только той тарелкой супа, которая мне полагается»[273]273
Мухина Е. Дневник. 8 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 73 об.
[Закрыть]. И там, где два голодных человека должны кормиться целый день лишь порцией этого белесоватого, «пустого» супа (Е. Мухина даже как-то сосчитала количество макарон в нем и занесла это в дневник) – и там она пишет, что стесняется «каждый день так клянчить»[274]274
Там же.
[Закрыть]. Этот стыд, конечно, соединен с унижением, но для Е. Мухиной, остро воспринимающей любую несправедливость, необходимость просить дополнительную порцию супа, видя, как истощены и другие школьники, можно счесть значимым и неприятным испытанием.
Такой же настрой мы обнаруживаем и у других блокадников. Е. Скрябина с раздражением писала о том, как, уговаривая и умоляя людей, она чувствовала себя «жалкой попрошайкой»[275]275
Скрябина Е. А. Страницы жизни. М., 1994. С. 121 (Запись 15 сентября 1941 г.).
[Закрыть]. «Это похоже на милостыню» – так оценивала подарки себе А. П. Остроумова-Лебедева[276]276
А. П. Остроумова-Лебедева – Л. Я. Курковской. 13 января 1942 г. // Труды Государственного музея истории Санкт-Петербурга. Вып. 5. С. 144.
[Закрыть]. «Это и неприятно», – отмечал в дневнике В. Кулябко, попросивший официантку положить в стакан 4 ложки сахара[277]277
Кулябко В. Блокадный дневник // Нева. 2004. № 2. С. 236 (Запись 5 октября 1941 г.).
[Закрыть]. Особо жгучий стыд испытывали, когда приходилось «подъедать» за другими. Сохранились воспоминания И. Т. Балашовой (Маликовой) о том, как дети питались в школьных столовых. Не все из них являлись истощенными и потому «предлагали доесть свою порцию голодающим»[278]278
Воспоминания о блокаде Инны Тимофеевны Балашовой (Маликовой) // Испытание. С. 67.
[Закрыть]. Делалось это на виду у каждого, спрятаться было некуда: «Ребята, кто не брезговал этими остатками, были известны всему классу»[279]279
Там же.
[Закрыть]. Возможно, для школьницы это самые горькие минуты: «Среди них была и я. От унижения, стыда лицо покрывалось пятнами»[280]280
Там же.
[Закрыть]. Но, скажем прямо, церемонились не все и не всегда проявлялась щепетильность. «…Были дети, у которых родители работали где-то в администрации… Говорили: „Кто хочет доесть?“. Ну, все сразу: „Дай мне, дай мне“», – вспоминала Г. Н. Игнатова[281]281
Интервью с Г. Н. Игнатовой. С. 250.
[Закрыть].
3
В различных «житейских» историях блокадного времени портрет «идеального» человека каждым дополнялся по-своему, порой единственным штрихом. Порядочный человек – этот тот, кто делится последней тарелкой супа. Для М. Дурново, жены Д. Хармса, таковым являлся ее друг, философ Я. С. Друскин – поэтому и рукописи погибшего писателя она могла отдать только ему[282]282
Глоцер В. Марина Дурново. Мой муж Даниил Хармс. М., 2001. С. 125.
[Закрыть]. Порядочный человек возвращает найденные им продовольственные «карточки» их владельцам. Т. К. Вальтер и О. Р. Пето, повествуя о событиях одного из декабрьских дней 1941 г., с редкой дотошностью воссоздают ритуал возврата найденных ими вещей. История такова. Одного из упавших на улице людей отнесли на станцию «Скорой помощи», где он почти сразу умер. В карманах оказались деньги, паспорт, продуктовые «карточки» на всю семью: «По адресу в паспорте… отправляется санитарка. Через пару часов приводит жену умершего. Вручаются все ценности»[283]283
Вальтер Т. К., Пето О. Р. Одни сутки. Декабрь 1941 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 52/1. Л. 20.
[Закрыть].
Именно такие, правда, немногочисленные, случаи рождали особый отклик у ленинградцев. Протокольно четкое оформление записи Т. К. Вальтер и О. Р. Пето – одно из его проявлений. Тщательно отмечается в дневнике, буквально по часам, каждый эпизод этой истории. Все поступают честно, отдаются все ценности, все делается для того, чтобы разыскать родных покойного, и никто не жалеет для этого времени. Эмоциональный след в рассказах о возвращении «карточек» чувствуется и при чтении воспоминаний Т. Кудрявцевой. Нарастание патетики повествования обусловлено предварительным замечанием мемуаристки о том, что мать, пережившая блокаду, никогда о ней не говорила. Не промолчала она лишь один раз, когда ее дочь «взволнованно» пересказала историю женщины, нашедшей «карточки», вернувшей их и тем спасшей чужую семью: «Такое с нами было. Мы тоже возвратили карточки. И нам вернули, когда потеряли мы. Это обычное дело, норма»[284]284
Кудрявцева Т. Фотография, которой не было. СПб., 2006. С. 16.
[Закрыть].
Не сомневаясь в достоверности таких рассказов, подчеркнем, что нередко их эмоциональность побуждала блокадников использовать предельно категоричные, без всяких полутонов и оговорок, утверждения: едва ли одному человеку могло быть известно обо всех таких случаях. Ссылки на опыт других людей, учитывая ограниченность связей между ними зимой 1941–1942 гг., не всегда являются здесь веским аргументом.
Особый резонанс в городе получила история о том, как двое детей продали на рынке бушлат, а дома обнаружили, что в кармане его остались «карточки». Утром их вернул покупатель, прочитав адрес, написанный на «карточках». Есть две версии этого происшествия. Одну из них изложил Д. Гранину и А. Адамовичу бывший заместитель председателя исполкома Ленгорсовета И. А. Андреенко. В ней очень много деталей, которые отсутствуют в рассказе самого участника этого события, подростка Алексея Глушкова, записанного уполномоченным ГКО по снабжению Ленинграда продовольствием Д. В. Павловым[285]285
Павлов Д. В. Ленинград в блокаде. С. 174.
[Закрыть]. И. А. Андреенко уклончиво ответил на вопрос о том, как он узнал об этом случае: «…Донесения же были. По Ленинграду все собирались всякие проявления отрицательного и положительного характера»[286]286
Адамович А., Гранин Д. Блокадная книга. Л., 1984. С. 123.
[Закрыть]. В опубликованных Н. А. Ломагиным спецсообщениях органов НКВД о положении в Ленинграде[287]287
Ломагин Н. А. Неизвестная блокада. Кн. 2. СПб., 2002.
[Закрыть] таких примеров не найти, да и едва ли оттуда можно было почерпнуть сведения о том, что и за сколько грамм хлеба обменяли дети, где находится их отец и какую бородку носил человек, купивший бушлат. Скорее всего, И. А. Андреенко воспринял рассказ в какой-то устной городской традиции – а таковая вряд ли отмечает обыденные, ставшие повседневными инциденты. Тот отклик, который вызвала эта история, к сожалению, верный признак ее редкости. Почти в каждом блокадном документе сообщается о потере и краже «карточек», но даже в самых объемных и скрупулезно отмечающих незначительные подробности дневниках крайне трудно обнаружить свидетельства о том, чтобы их кто-то вернул.
Трудно выполнимое, часто нереальное, это условие – отдать драгоценные «карточки» тем, кто их утерял – вместе с тем неизменно включалось блокадниками в понятие о чести. Разумеется, не все могли решиться на такой поступок. Разрыв между представлениями об этических нормах и готовностью их соблюдать характерен для всего «смертного времени». Но знали, что такое бывает, видели, с каким восхищением об этом говорят, понимали, что должен чувствовать человек, обретший надежду на спасение. Очевидно, тот, кто отдавал хлеб за бушлат, не был столь голоден, как другие и ему легче было возвратить «карточки». Но ведь обычно бывало иначе. Не исключено, правда, что ожидая встретить сочувствие, дети могли рассказывать на рынке чужим людям о своих горестях – не молча же совершался обмен. И вид этих изможденных детей, понесших на «толкучку» последнее, что у них было, детей, у которых только что умерла от истощения мать, а отец был далеко на фронте, – все это в какое-то мгновение перевесило чашу весов, заставило другого человека вернуться, и казавшееся иллюзорным понятие о чести стало непреложной реальностью.
4
Отметим еще одну характеристику «честного человека», каким его представляли ленинградцы. Это – щепетильность, которую проявляли, когда обменивали вещи своих родных, уехавших из города. Не всех из них могли своевременно известить об этом, чтобы получить их согласие. Письма приходили редко и нерегулярно, а решение надо было принимать немедленно – особенно если видели, как умирает человек и могли помочь ему, только обменяв на хлеб оставшиеся в семье ценности. Сообщая об этом в письмах, блокадники, как правило, объясняют «мену» крайне тяжелым положением, уверяют, что взяли чужие вещи лишь для приобретения самого необходимого. Менее уверенно говорили о том, что возместят в будущем «убытки»: должны были нести на рынок ценные вещи, чтобы получить хоть что-нибудь из съестного.
Видя, как долго блокадники оправдывали свой проступок даже перед самыми близкими людьми, понимаешь, сколь трудно было для них решиться на такой шаг. Примечательно в этом отношении письмо Н. П. Заветновской дочери 9 февраля 1942 г.[288]288
Н. П. Заветновская – Т. В. Заветновской. 9 февраля 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 35.
[Закрыть] Она пишет, что хочет обменять принадлежавшее последней платье только в том случае, «если крайность придет у нас с папой с продуктами, главное с хлебом». Фраза построена не очень правильно – возможно, она с трудом подбирала слова, чтобы деликатнее (и, разумеется, в сослагательном наклонении) выразить просьбу. Платье дорогое, куплено в Торгсине: дочь – музыкант, на сцене ей нельзя выступать в обносках.
Оправдания матери кажутся бесконечными. Она говорит сначала о здоровье отца: «Я очень боюсь папиной слабости, да и я не сильнее». Сообщает о том, как долго они голодали: «Вчера получили по янв[арской] карточке… а то ничего не было». И продолжает рассказ о своих бедах: в квартире холодно, слухи о повышении продовольственных норм – обывательская болтовня. Труднее более полно обосновать необходимость «мены» – но для нее и этих доводов недостаточно. Словно извиняясь за свой поступок, она приводит и такой аргумент, объясняющий, почему ей необходимо выжить: «Моя мечта тебя увидеть». А уж встретит она дочь по-царски: «Если будет какая-то провизия… из всего сытно подкормить не поленюсь»[289]289
Н. П. Заветновская – Т. В. Заветновской. 9 февраля 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 35.
[Закрыть]. Трудно сказать, верила ли сама в это, (она умрет в 1942 г.) – но, вероятно, считала, что неприятную для дочери новость надо чем-то смягчить еще раз. Всего несколько строк – а сколько здесь извинений, оправданий, жалоб, обещаний.
По тону и содержанию письмо Н. П. Заветновской близко к письму Б. П. Городецкого жене и дочерям, отправленном 20 февраля 1942 г.[290]290
Б. П. Городецкий – жене, дочерям. 20 февраля 1942 г. Цит. по: Городецкий С. Письма времени. Л., 2005. С. 124.
[Закрыть] Б. П. Городецкий исподволь обосновывает неизбежность продажи вещей. В его письме имеется та же оговорка о своем здоровье: стал «дистрофиком», ко всему безразличным, не мог ходить, исхудал. Признался, что «пришлось организовать кое-какую мену». Выражено не совсем ясно, да и в следующих строках, даже с какой-то торопливостью, не говоря ничего определенного, он стремится успокоить адресатов: «Не беспокойтесь, ничего особенно ценного и нужного мы не сменяли». И снова тут же оправдание: «Как-то выходить из положения надо было». И даже приводится такой аргумент: «Очень тормозило выздоровление мое беспокойство о вас»[291]291
Там же.
[Закрыть].
Эта щепетильность и во время войны выражается в тех же формах, которые были ей присущи ранее. У нее нет каких-то других, более отражающих реалии блокады проявлений. Порядок и содержание оправданий столь же типичны и логичны. Ни одно из звеньев цепочки объяснений не выпадает: имеются и главный аргумент (о крайне тяжелом положении родных), и дополнительные доводы, детально его обосновывающие. Основные приемы оправданий: предельная драматизация эпизодов «смертного времени», надежда на сочувствие, обещание возместить потери, стремление успокоить родных.
5
Честный человек – это тот, кто избегает соблазна воспользоваться чужим хлебом, который поймет, как живут другие люди и будет щепетилен по отношению к ним. Т. Максимова сообщала, как были потрясены она и ее мать, когда их гость, увидев на блюдце поделенный на всех поровну хлеб, «одним движением руки сгреб все»[292]292
Максимова Т. Воспоминания о ленинградской блокаде. С. 39.
[Закрыть]. Э. Г. Левина записала в дневнике рассказ своего знакомого: «…Шел по улице и видел, как упал человек… подошел к нему, человек без сознания… взял у него карточки и ушел: „Ему все равно умирать, а мне пригодятся“»[293]293
Левина Э. Г. Дневник. С. 148 (Запись 17 января 1942 г.).
[Закрыть]. Этого достаточно – она отказалась пускать его в дом. Не все отличались интеллигентностью и повышенной чувствительностью к чужим страданиям, не все могли говорить о своих аморальных поступках, не каждый при этом мог встретить осуждение родных и друзей, – но и в блокадной бездне не у всех истерлись представления о порядочности. Мать Э. Г. Левиной пыталась мародера защитить: может, он болеет, может, боится голодной смерти. Нет, никакие извинения и оправдания не принимаются: «Идя в бой на реальную смерть, по твоей теории можно сбежать, ограбить товарища»[294]294
Там же.
[Закрыть].
Проявления этой моральной чистоты могли быть и более простыми и менее пафосными – но отмечены столь же категорично. Одну из медсестер в госпитале врачи просили получать по их «карточкам» хлеб в булочной, и она доверием дорожила: «Отвесят мне хлеб и горбушку сверху. Могла бы я тайком этот довесок съесть по дороге, но никогда…»[295]295
Запись рассказа цит. по: Шестинский О. Б. Голоса из блокады. С. 20.
[Закрыть] Рабочего завода «Невгвоздь», приглашенного для вручения награды, покормили перед началом церемонии. Не зная правил, он съел три булки вместо двух, «потом пошел хлопотать об этой булке, чтобы ее возместили»[296]296
Стенограмма сообщения Иванова А. П.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. Оп. 1.Д. 53.Л.8.
[Закрыть]. Вот эти люди – в их негромких делах и в незамысловатых расчетах, порой не знающие красивых слов, но отчетливо понимающие, что такое порядочность.
6
Стойкость и свобода от страха также являлись частью понятия о чести. В то время, когда особо рельефно обнаружились жадность, жестокость, попытки оттолкнуть других нуждающихся, стремление выжить за чужой счет, именно это умение безропотно переносить все тяготы блокадной жизни, не жалуясь и не требуя ничего для себя, с благодарностью подмечалось и ценилось прежде всего. Подчеркивание стойкости таких людей обязательно сочетается с перечислением иных их привлекательных характеристик. Особенно это заметно в дневнике директора Академического архива Г. А. Князева, нацеленным в первую очередь на выявление ярких примеров самоотверженности и выполнения своего долга. Такова, например, сделанная им 7 января 1942 г. запись о сотруднице архива С. А. Шахматовой-Коплан, верующей женщине, стойко переносившей все испытания: «Она никогда не говорила много о себе, не интимничала, но я чувствовал, что ее спасает только одно – вера»[297]297
Из дневников Г. А. Князева. С. 39 (Запись 7 января 1942 г.).
[Закрыть]. В другой записи, сделанной 1 февраля 1942 г., приводится следующий диалог Г. А. Князева с С. А. Шахматовой-Коплан. «На мой вопрос, как она себя чувствует, она мне ответила: „Я то что, вот о других надо позаботиться“»»[298]298
Там же. С. 48 (Запись 1 февраля 1942 г.).
[Закрыть]. Особый оттенок придает этому рассказу то, что С. А. Шахматова-Коплан умерла в начале января 1942 г.
Та же тенденция рассматривать стойкость как нравственный эталон заметна и в прочих свидетельствах о «смертном времени». «Одна. Сохла. Не жаловалась. Ничего не просила. И сейчас не жалуется», – так описывал заводскую уборщицу в дневнике 22 марта 1942 г. Г. А. Кулагин[299]299
Кулагин Г. А. Дневник и память. С. 147 (Запись 22 марта 1942 г.).
[Закрыть]. Удивительно, но когда блокадники отмечают стойкость, то менее всего можно встретить в их рассказах описание железной воли, фанатизма, несокрушимой решимости, аскетичности и пафосной самоотверженности. Это обычно рассказы о близких людях, не вправленные в трафаретные формы, выработанные официозной пропагандой. Оценивается и становится нормой прежде всего стойкость добрых, отзывчивых людей, всем помогающих[300]300
«Из всех моих родных в Ленинграде оставалась только моя двоюродная сестра Вера Меркина… Очень выдержанная, волевая, внешне всегда будто бы спокойная… Очень добрый и сердечный человек, сама изрядно голодавшая, Вера всегда была со мною неизменно приветливой» (Бочавер М. А. Это – было: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 7. Л. 14); «Мама моя целый день бегает, все организует и в домохозяйстве и дома. Прямо пучок энергии. Где она – там радость, тепло, спокойствие, выдержка, уверенность, желание работать» (Из дневника Майи Бубновой // Ленинградцы в дни блокады. С. 224 (Запись 16 декабря 1941 г.)).
[Закрыть]. Они не гордятся своими поступками, но считают естественным именно такое поведение.
И отметим также эмоциональность концовок рассказов о несгибаемых людях. Это еще раз утверждает непреложность проявившегося в их действиях морального принципа: «Да, Августа Ивановна не бросила ее, – писала М. Бубнова в дневнике 24 января 1942 г. об одной из своих сослуживиц, подобравшей на улице полузамерзшую женщину. – Она из последних сил выбивалась, но дотащила ее до нас. Она нашла в себе волю сделать это, как делают это десятки и сотни ленинградцев в тяжелые минуты нашей жизни, стараются дружбой и вниманием, всем, чем могут, помочь друг другу»[301]301
Из дневника Майи Бубновой. С. 229 (Запись 24 января 1942 г.).
[Закрыть]. Вообще диапазон эмоциональных откликов на такие случаи весьма широк – от назидательных моралий с характерной пафосной интонацией до отмеченных непосредственностью и даже сумбурностью реплик. «…Надорвалось, лопнуло, разорвалось дивное сердце прекрасной, честной женщины» – так заканчивает Г. А. Князев[302]302
Из дневников Г. А. Князева. С. 48 (Запись 1 февраля 1942 г.).
[Закрыть] свой рассказ о С. А. Шахматовой-Коплан. «Вот подлинная героиня, если только в жизни есть героизм», – пишет о заводской уборщице Г. А. Кулагин[303]303
Кулагин Т. А. Дневник и память. С. 147 (Запись 22 марта 1942 г.).
[Закрыть]. А в дневнике Н. Н. Ерохиной (Клишевич) эта эмоциональность, пожалуй, перехлестывает через край: «Мамуся, ты ведь исключительная женщина. Да, да, да. Не отпирайся. И вам пришлось пережить и бомбежки и артобстрелы и надвигающийся голод – все сразу»[304]304
Ерохина (Клишевич) Н. Н. Дневник. 3 октября 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1л. Д. 490. Л. 23.
[Закрыть].
Перечислить здесь признаваемые блокадниками критерии стойкости трудно, поскольку они часто определялись в конкретной ситуации, исходя из индивидуальных предпочтений. Не все оглядывались на традиционные этические правила и не каждый случай мог быть подверстан под эти правила. Нестойкий – это тот, кто «поглощает без оглядки все съестное», не рассчитывает на завтрашний день и не имеет сил остановиться[305]305
Зеленская И. Д. Дневник. 6 января и 2 апреля 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. д. 35. Л. 50, 72 об.; см. также: Из дневника Майи Бубновой. С. 224 (Запись 20 декабря 1941 г.).
[Закрыть]. Нестойкий признает неумолимую силу голода и усваивает «жалобный, пониженный тон в разговоре»[306]306
Зеленская И. Д. Дневник. 10 декабря 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. д. 35. Л. 41 об.
[Закрыть]. Он панически боится обстрелов, он готов идти на любые унижения ради куска хлеба. Он допускает обман, воровство – только бы выжить[307]307
См. рассказ М. В. Машковой о ее соседке Фисе, у которой украли продовольственные «карточки»: «Она не раз приходила ко мне, валялась в ногах, вымаливала кусочек хлеба. Я злилась, давала ей половину своего куска… и сердилась на жадность, с какой Фиса пыталась сохранить и тряпки и жизнь» (Машкова М. В. Из блокадных записей. С. 476 (Запись 21 апреля 1942 г.).
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?