Электронная библиотека » Стефан Цвейг » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 23 ноября 2022, 08:22


Автор книги: Стефан Цвейг


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Вы, наверно, думаете, будто я тотчас же схватился за книгу, кинулся ее рассматривать, начал читать. Ничего подобного! Поначалу я хотел насладиться самим предвкушением, вполне осознать тот факт, что книга уже стала моей, искусственно продлить предчувствие восторга, которое так упоительно будоражило мои нервы, помечтать-погадать, какую именно книгу я больше всего хотел бы получить ценой столь отчаянной кражи: во-первых, с мелким-мелким убористым шрифтом, чтобы было как можно больше букв, и бумага чтобы тоненькая-претоненькая, много-много тончайших страниц, которые можно будет читать долго-долго. Ну и, конечно, я жаждал, чтобы это оказалось произведение, требующее от читателя работы ума и души, не какое-нибудь поверхностное, легкое чтиво, а что-то серьезное, на чем можно учиться, что можно заучивать наизусть, поэзия, стихи, а лучше бы всего – о, сколь несбыточная, дерзостная мечта! – Гёте или Гомер. Но в конце концов я устал испытывать собственное нетерпение и распаленное любопытство. Растянувшись на кровати, чтобы надзиратель, если он вдруг распахнет дверь, не застиг меня врасплох, я, дрожа от страха, осторожно вытащил из-за пояса книгу.

При первом же взгляде на обложку меня обдало холодом разочарования, даже горечью досады: ценою такого риска добытая, со столь жгучим вожделением ожидаемая книга оказалась всего-навсего шахматным пособием, сборником ста пятидесяти шахматных партий. Не будь я заперт на все замки и засовы, я в порыве гнева тут же вышвырнул бы свою добычу в окно, ибо на что мне, к чему мне подобная белиберда? Мальчишкой в гимназии я, как и большинство сверстников, время от времени, скорее от скуки, конечно, пробовал силы за шахматной доской. Но к чему мне эта теоретическая дребедень? В шахматы одному играть нельзя, а тем более без фигур, без доски. С угрюмой неприязнью перелистывал я страницу за страницей в надежде обнаружить хоть что-то, что можно прочесть – предисловие, комментарии, но не находил ничего, кроме сухих квадратов диаграмм, а под ними – какие-то обозначения, поначалу совершенно для меня не понятные: а2 – а3, Кf1 – g3 и так далее. В целом все это сильно смахивало на что-то вроде алгебры, только с какой-то своей системой, к которой я никак не мог подобрать ключ. Потом, мало-помалу, я стал догадываться, что буквами a, b, c и так далее обозначаются вертикальные ряды шахматных полей, а цифрами от 1 до 8 – горизонтали, что позволяет обозначать, так сказать, координаты расположения на доске каждой фигуры; благодаря этой моей догадке безжизненные квадратики диаграмм сразу обрели дар речи. А что, размышлял я, если попробовать соорудить в моей одиночке некое подобие шахматной доски, я бы смог тогда заново разыгрывать эти партии; тут же, словно дар небес, на глаза мне попалось покрывало, которым укрыта моя кровать – оно было в крупную, аляповатую клетку. После нескольких тщетных попыток удалось, наконец, сложить его так, чтобы получилось шестьдесят четыре поля. Тогда, от греха подальше, я припрятал книгу под матрас, предварительно вырвав из нее первую страницу. И, потихоньку отщипывая от своей пайки хлебные крошки, начал одну за другой лепить – разумеется, донельзя примитивные – шахматные фигуры: короля, ферзя и так далее. После нескольких дней трудов я смог, наконец, воспроизвести на клетчатом покрывале одну из запечатленных на диаграмме позиций. Однако когда я попробовал разыграть партию от начала до конца, передвигая неуклюжие хлебные фигурки, половину из которых, чтобы отличить белых от черных, я вымазал пылью, меня поджидала полная неудача. В первые дни я постоянно сбивался и путался; снова и снова, пять, десять, двадцать раз, мне приходилось сызнова начинать одну и ту же партию. Но у кого еще на всем белом свете было столько же пустого, бесполезного времени, сколько у меня, пленника пустоты и безвременья, кому еще предоставлялись столь же безграничные возможности проявить безмерное терпение и дать волю своему безмерному любопытству? На шестой день я уже смог без сучка без задоринки разыграть от начала до конца всю партию, еще через восемь дней мне, чтобы оценить позицию на доске, уже не требовались хлебные фигурки, а еще через неделю отпала надобность и в клетчатом покрывале: сугубо абстрактные поначалу значки шахматной нотации, все эти а1 и а2, с7 и с8, теперь автоматически, сами собой, складывались у меня в голове в отчетливо видимые перемены шахматной позиции. Переход свершился полностью: шахматная доска со всеми фигурами переместилась в мое сознание, и теперь, читая одни только условные обозначения, я без малейшего труда способен был видеть и оценивать любую позицию – точно так же, как опытному музыканту довольно одного взгляда на партитуру, чтобы услышать все ее голоса по отдельности и в общем созвучии. Еще через две недели я уже без труда мог разыграть любую партию из книги на память, или, как это называется у шахматистов, «вслепую»; и только тут я начал осознавать, какой бесценно щедрый подарок преподнес я себе своей дерзкой кражей. Ибо у меня теперь появилось занятие, пусть на первый взгляд бессмысленное, бесцельное, однако вполне способное заполнить окружающую меня пустоту: эти сто пятьдесят гроссмейстерских партий оказались поистине чудодейственным оружием против гнетущего однообразия моего времени и пространства. Чтобы растянуть удовольствие подольше и не отбить охоту к нему злоупотреблением, я отныне на каждый день ввел твердый распорядок: две партии с утра, две после обеда, а вечером, уже наскоро, повторение пройденного. Благодаря чему день мой, прежде напоминавший бесформенный студень, оказался заполнен, я был занят, но не уставал, ибо шахматы обладают удивительным достоинством, сосредотачивая вашу умственную энергию на узком, ограниченном участке пространства, даже предельно напряженной работой мысли не утомлять ваш мозг, а напротив, только развивать гибкость, предприимчивость и силу мышления. Чисто механическое воспроизведение великих партий мало-помалу стало пробуждать во мне вкус понимания и радость постепенного проникновения в тайны шахматного искусства. Я научился ценить тонкости маневра, мощь и риск атаки, стойкость и хитрости обороны, я постигал трудную науку предвидения, красоту острых комбинаций, азарт и убийственную силу контрудара, я уже вскоре узнавал неповторимую манеру игры каждого из великих мастеров столь же безошибочно, как по нескольким стихотворным строкам угадываешь поэта; то, что поначалу представлялось мне лишь способом убить время, превратилось в наслаждение, и великие образы шахматных корифеев – Алехина, Ласкера, Боголюбова, Тартаковера – верными товарищами переступили порог моей камеры и разделили со мной тяготы моего одиночества. Перемены, бесконечные и каждодневные перемены вдохнули жизнь в мое некогда столь унылое узилище, причем именно регулярность занятий вернула моей голове прежнюю, совсем было подорванную уверенность в собственных умственных способностях; я чувствовал, как посвежел, как весело заработал мой мозг, обретая благодаря строгой дисциплине тренировок новую, неведомую прежде силу и энергичность. Я мыслил теперь куда более ясно и сосредоточенно, что сразу же сказалось на ходе допросов: за воображаемой шахматной доской я, сам того не осознавая, научился различать скрытые ловушки, ложные и действительные угрозы; теперь я уже не давал на допросах слабину, и, как мне показалось, даже гестаповцы стали относиться ко мне с определенным уважением. Быть может, они в глубине души дивились: из каких таких таинственных источников я один черпаю силы для неколебимого сопротивления, когда все остальные давно сломлены.

Эта моя самая счастливая пора, когда день за днем я систематически разыгрывал и разучивал сто пятьдесят партий шахматного пособия, продолжалась месяца два с половиной, от силы три. А потом я неожиданно оказался в тупике. Передо мною снова воздвиглась стена пустоты. Дело в том, что, разыграв одну и ту же партию раз двадцать-тридцать, я терял к ней интерес: она утрачивала обаяние новизны и неожиданности, вся сила ее волнующего, бодрящего воздействия на ум вдруг иссякала. Какой прок снова и снова воспроизводить перипетии партии, если каждый ход ее ты давно выучил назубок? После первого же выступа пешкой или конем все дальнейшее течение шахматной баталии разворачивалось перед моим мысленным взором само собой, совершенно автоматически, не тая в себе ни сюрпризов, ни трудностей, ни загадок. Чтобы как-то занять себя, чтобы вернуть себе радость умственной работы, без которой я теперь уже не мог обойтись, мне, в сущности, нужно было раздобыть новую книгу с новыми партиями. Поскольку такое было совершенно исключено, на этой развилке у меня оставался лишь один, заведомо сомнительный путь: изобретать новые партии самостоятельно. Иначе говоря, нужно было научиться играть с самим собой, вернее, против самого себя.

Не знаю, в какой мере вы лично задумывались о своеобразии этой поистине королевской игры. Но даже беглого размышления довольно, чтобы осознать: в шахматах, этой сугубо интеллектуальной игре, где роль случайности сведена к минимуму, играть против самого себя невозможно – это заведомый абсурд. Вся прелесть шахмат как раз в том и состоит, что стратегический замысел партии каждый из двух игроков строит по-своему, что в этом состязании умов черные не знают, что замышляют белые, и норовят разгадать и заранее опровергнуть их уловки, но и белые, в свою очередь, стремятся раскрыть и свести на нет потаенные ухищрения черных. Если же белых и черных объединить в лице одного человека, возникнет совершенная бессмыслица, ибо одна и та же голова должна одновременно и знать, и не знать, должна уметь, делая ход за белых, как по команде забыть обо всем, что она имела в виду минуту назад, когда делала ход за черных. Подобное двустороннее мышление предполагает, по сути, полное раздвоение сознания, способность в любой момент по своему усмотрению переключать собственные мыслительные функции, как если бы вместо головы у вас был механический аппарат. Иными словами, играть против самого себя в шахматы – затея столь же невозможная и парадоксальная, как пытаться перепрыгнуть через собственную тень.

Так вот, без долгих слов: именно эту абсурдную, невозможную вещь я в полном отчаянии пытался проделать месяцами. У меня не было иного выбора, только этот заведомый вздор, лишь бы не впасть в окончательное безумие и полнейший душевный маразм. Всей безысходностью своего положения я был вынужден по крайней мере попытаться осуществить раздвоение своего «Я» на черных и белых – иначе прежняя жуткая пустота неминуемо стерла бы меня в порошок.

Доктор Б. откинулся в шезлонге и на минуту прикрыл глаза. Казалось, он из последних сил пытается прогнать нахлынувшие воспоминания. Легкое подергивание уголка губ, с которым он не в силах был совладать, мучительно исказило его лицо. Потом он снова выпрямился.

– Так вот, пока что, надеюсь, я излагал все достаточно вразумительно. К сожалению, я отнюдь не уверен, что смогу хотя бы с той же отчетливостью живописать вам все дальнейшее. Ибо затеянное мною новое предприятие потребовало от моего мозга напряжения столь неимоверного, что одновременно хоть как-то контролировать его, отдавать себе отчет в его деятельности стало совершенно невозможно. Как уже было сказано, я считаю, что играть против самого себя в шахматы – полнейшая бессмыслица; тем не менее даже этот абсурд можно хоть как-то себе вообразить, имея перед собой реальную шахматную доску: это осязаемый предмет, он создает между вами и процессом игры определенную дистанцию, обеспечивает, если угодно, самой игре некоторую экстерриториальность. Перед настоящей шахматной доской с настоящими фигурами можно заставлять себя делать мыслительные паузы, можно чисто физически становиться то по одну, то по другую сторону столика, оценивая позицию то с точки зрения черных, то с точки зрения белых. Но когда вы вынуждены, как был вынужден я, сражаться против самого себя или, если угодно, с самим собой только в воображаемом пространстве собственной головы, то вам волей-неволей приходится всякий раз после очередного хода не только фиксировать в памяти сиюминутное положение всех фигур на шестидесяти четырех полях, но и продумывать последующие ходы за каждого из противников, причем – я понимаю, это отдает полным безумием – просчитывать позицию по два-три, да нет, по шесть, восемь, по двенадцать раз, думая за каждого из двух играющих «Я» на пять-шесть ходов вперед. Мне приходилось – вы уж извините, что я утруждаю вашу голову, заставляя воспроизводить за собой весь этот бред, – разыгрывая шахматную партию в абстрактном пространстве собственной фантазии, на пять-шесть ходов вперед оценивать позицию, допустим, за белых, потом на столько же ходов за черных, то есть прикидывая в уме, а вернее, в этом-то вся и штука, сразу в двух умах, в уме за черных и в уме за белых, все возникающие варианты и комбинации. Но даже подобное раздвоение собственного «Я» было еще не самое страшное; хуже всего в этом безумном эксперименте над собой оказалось то, что я, постоянно измышляя все новые шахматные партии, терял почву под ногами и как бы повисал над бездной. Простое повторение гроссмейстерских партий, которым я тешил себя в предыдущие месяцы, было всего лишь репродуктивной деятельностью, чистым воспроизведением однажды уже созданного и явленного нам в реальности и само по себе оказалось в конце концов делом ничуть не более трудным, чем заучивать наизусть стихи или запоминать параграфы закона; это была деятельность в строго очерченных границах, дисциплинирующая мысль и потому отменное exercitium mentale[25]25
  Упражнение ума (лат.).


[Закрыть]
. Две партии, что я разыгрывал утром, еще две после обеда, это была ежедневная квота, с которой я справлялся без особого труда, не утомляя мозг чрезмерным возбуждением; они обеспечивали мне нормальное занятие, а кроме того, если я вдруг сбивался или запутывался, у меня под рукой была книга. Собственно, вся эта деятельность только потому и сказалась столь благотворно на моих расшатанных нервах, что, разыгрывая чужие партии, сам я ни в какую игру втянут не был; победят ли черные, одержат ли верх белые, было мне совершенно безразлично, ведь это не я, это Алехин с Боголюбовым сражались за лавровый венок чемпиона мира, что же до моей персоны, то она услаждала ум и сердце созерцанием перипетий и красот этих бессмертных партий лишь в качестве зрителя и знатока. С того же часа, когда я попытался играть против самого себя, я всякий раз неосознанно самому себе бросал вызов. Каждое из обоих моих «Я», «Я» за черных и «Я» за белых, состязались теперь друг с дружкой, причем вполне ожесточенно, у каждого проявился свой боевой дух, свое тщеславие, своя воля к победе; мое «Я» за черных тряслось от волнения, ожидая, какой ответный ход сделает мое «Я» за белых. Каждое из этих «Я» ликовало, стоило сопернику допустить ошибку, и впадало в отчаяние от собственной промашки.

Все это кажется бредом, да и в самом деле – у нормального человека в нормальном состоянии вызвать подобную искусственную шизофрению, с настоящим расщеплением сознания, к тому же усугубленным нездоровым возбуждением, представляется вещью совершенно немыслимой. Но не забывайте: безвинно заточенный узник, вот уже много месяцев подвергаемый изощренной пытке одиночеством, человек, готовый на что угодно направить ярость, которая столь долго в нем накапливалась, я был насильственно вырван из всякой нормальности. И поскольку ничего иного, кроме этой абсурдной игры против самого себя, у меня не было, весь мой гнев, вся моя жажда отмщения выместились в такие вот умственные ристалища. Что-то внутри меня властно требовало торжества справедливости, а тут вдруг появляется некое второе «Я», с которым ты можешь сразиться – неудивительно, что во время игры меня охватывало дикое, на грани безумия, возбуждение. Поначалу-то я старался играть спокойно и обдуманно, между партиями делал перерывы, понимая, что надо снять напряжение; но мало-помалу мои взбудораженные нервы перестали дозволять мне подобные передышки. Не успевало одно мое «Я» сделать ход за белых, как «Я» за черных уже лихорадочно делало ответный; едва заканчивалась одна партия, как я тотчас же сам себя вызывал на следующую, ибо во мне всякий раз бушевало проигравшее «Я», требуя немедленного реванша. Теперь, задним числом, мне даже приблизительно не подсчитать, сколько партий, уступая собственной безумной ненасытности, сыграл я против самого себя за эти несколько месяцев – может, тысячу, может, больше. Это было как наваждение, которому человек не в силах противиться; с утра до ночи в голове у меня роились только пешки и слоны, ладьи и ферзи, вертикали и горизонтали, шахи и рокировки, все существо мое и само мое существование сосредоточилось на клетчатом квадрате шахматной доски. Радость игры сменилась азартом, азарт – наваждением, манией, какой-то неистовой одержимостью, которая не только целиком заполнила часы бодрствования, но постепенно проникла и в мои сны. Ни о чем, кроме шахмат, я думать не мог, любое движение представлялось мне теперь шахматным ходом, всякая трудность обретала черты шахматной позиции; иногда, просыпаясь среди ночи и проведя рукой по взмокшему от пота лбу, я осознавал, что и во сне продолжаю играть в шахматы, и если мне снятся люди, то передвигаются они исключительно ходами шахматных фигур: диагональными пробегами слонов, продольными или поперечными шествованиями ладей, кособокими – вперед и в сторону – скачками шахматных коней. Даже на допросах я утратил способность сосредоточивать мысли только на своей ответственности за себя и людей; по-моему, на последних встречах со следователями я изъяснялся уже настолько путано, что они стали как-то странно переглядываться. А все дело было в том, что, пока они меня расспрашивали и о чем-то друг с дружкой совещались, я с лютым нетерпением думал только об одном: ну когда же меня отведут обратно в камеру, когда же я смогу продолжить игру, начать новую головоломную партию, а потом еще одну и еще… Всякий вынужденный перерыв безумно меня раздражал: пятнадцать минут, которые требовались надзирателю на уборку моей комнаты, две минуты, когда он подавал мне еду, становились для моего жгучего нетерпения сущей пыткой; иной раз моя миска с обедом простаивала нетронутой до вечера, в азарте игры я просто забывал поесть. Единственным физическим ощущением, которое я еще испытывал, была страшная жажда – видимо, это жар постоянного умственного напряжения и азарт игры сжигали меня изнутри; бутылку воды я осушал в два глотка и тут же требовал у надзирателя новую, но и после нее через какую-то минуту во рту у меня совершенно пересыхало. В конце концов мое возбуждение от игры – а я с утра до ночи ничем больше и не занимался – возросло до такой степени, что я уже не мог спокойно усидеть на месте; обдумывая очередной ход, я беспрерывно бегал по комнате, взад-вперед, туда и обратно, и все быстрей и быстрей, взад-вперед, и тем стремительнее, чем неумолимее приближалась к развязке очередная партия. Жажда добиться перелома, победы, одолеть самого себя мало-помалу доводила меня чуть ли не до бешенства, от горячки нетерпения меня всего колотило, ведь какое-то из моих шахматных «Я» постоянно пребывало в ярости от медлительности другого, и они, разумеется, то и дело друг друга подхлестывали. Вероятно, вам это покажется смешным, но я стал сам на себя кричать и ругаться; «быстрей же, быстрей!», «ну же, вперед, смелее!» – подгонял я самого себя, если кто-то из моих внутренних дуэлянтов медлил с ответом. Разумеется, сегодня-то мне совершенно ясно: тогдашнее мое состояние являло собой крайнюю, патологическую форму душевного срыва, для которого я не подберу иного названия, кроме одного, медицине пока что не известного: «помешательство вследствие шахматной интоксикации». В конце концов эта мономания, не довольствуясь терзанием ума и души, добралась и до моего тела. Я исхудал, спал беспокойно и урывками, зато просыпался крайне тяжело, с превеликим трудом размыкая свинцовые веки; иногда на меня накатывала такая слабость, что я с трудом мог поднести к губам стакан – руки у меня ходили ходуном. Но стоило возобновить игру, как я испытывал невероятный прилив энергии: опять начинал бегать по комнате, сжимая кулаки, и сквозь красноватую пелену до меня иногда доносился мой собственный, хриплый и ожесточенный голос, яростно выкрикивающий «Шах!» или «Мат!»

Когда и как это мое чудовищное, неописуемое состояние разрешилось кризисом, сам я сказать не могу. Помню только одно: просыпаюсь однажды утром, и это совсем иное пробуждение, чем обычно. Тело мое как будто существует отдельно от меня, и ему приятно, легко и покойно. Веки мои смежает блаженная теплая усталость, какой я не испытывал много месяцев, и мне настолько хорошо, что я долго не отваживаюсь открыть глаза. Несколько минут я, уже проснувшись, лежал неподвижно, с упоением всеми фибрами души и тела впитывая в себя эту отдохновенную истому. Потом мне показалось, что где-то вдали я слышу голоса, живые человеческие голоса, и они произносят слова – вы даже представить себе не можете, какой это был восторг, ведь я месяцами, почти год, никаких других слов не слышал, кроме злобных, резких, лающих вопросов моих следователей. «Это сон, – сказал я себе. – Ты спишь и видишь сон. Только не открывай глаза! Пусть сновидение продлится еще немного, иначе ты опять увидишь проклятую камеру, стул и умывальник, стол и обои с навеки впечатанным в них узором. Ты спишь – вот и спи дальше».

Однако любопытство все же пересилило. Медленно, осторожно я приоткрыл глаза. О чудо: я очутился в другой комнате, более светлой, более просторной, чем мой ненавистный гостиничный номер. На окне не было решетки, и через него в комнату беспрепятственно лился свет дня, а вместо глухой пожарной стены в нем открывался вид на деревья, чьи густые зеленые купы мягко колыхались на ветру. Стены вокруг меня отсвечивали матовой белизной, высокий потолок радовал глаз свежестью побелки – я и вправду оказался в другом месте, лежал в другой постели, а где-то позади – и это был не сон! – тихо, но явственно перешептывались человеческие голоса. Должно быть, я от изумления слишком резко вскинулся, ибо тут же услышал звук приближающихся шагов. Но это была легкая, женская походка, и в самом деле, ко мне подходила женщина в белом чепчике медсестры или сиделки. Дрожь экстаза пробежала по всему моему телу: я целый год не видел женщины. Я смотрел на это небесное создание, и, вероятно, глаза мои сияли необузданным восторгом, потому что она, приближаясь, уже мягко увещевала меня:

– Только спокойно! Лежите спокойно!

А я ничего, кроме ее голоса, вообще не слышал – неужели это и вправду человеческий голос? Неужели на свете остались люди, которые не кричат, не допрашивают, не пытают? И к тому же – непостижимое чудо – способны говорить столь мягким, теплым, да что там, почти ласковым женским голосом? Не веря себе, я с жадностью уставился на ее губы, ведь за этот адский год я успел вполне отвыкнуть от мысли, что человек может обращаться к человеку доброжелательно. И тут она мне улыбнулась – да-да, она улыбнулась, оказывается, еще есть люди, способные приветливо улыбаться, – а потом с шутливой строгостью приложила палец к губам и бесшумно удалилась. Но я не в силах был повиноваться ее немому приказу. Ведь я еще не успел вдоволь насмотреться на это чудо. Резким рывком я попытался приподняться, сесть, посмотреть ей вслед, убедиться, что это видение женственной доброты в человеческом обличье и вправду явилось мне не во сне. Я собрался было облокотиться на край кровати, но понял, что не могу. Там, где у меня прежде была рука, локоть, запястье, пальцы, я увидел только толстое неуклюжее марлевое полено: оказалось, вся рука у меня перебинтована. Я долго с недоумением взирал на этот огромный, толстый, белый свиток, постепенно начиная понимать, где я нахожусь, и пытаясь сообразить, что же все-таки со мной случилось. Должно быть, меня ранило, или я каким-то образом умудрился сам повредить руку. Одно ясно – я в больнице.

Ближе к обеду пришел врач, симпатичный пожилой добряк. Фамилия моя оказалась ему знакома, и он с таким уважением упомянул моего дядюшку, лейб-медика при дворе его императорского величества, что мне сразу показалось: он настроен ко мне весьма благожелательно. Затем он задал мне несколько вопросов, один из которых изрядно меня удивил: он поинтересовался, кто я по профессии – математик или химик? Я ответил, что ни то, ни другое.

– Странно, – пробормотал он. – В бреду вы все время выкрикивали какие-то непонятые формулы: с3, с4. Мы все ничего разобрать не могли.

Я спросил его, что со мной случилось. В ответ он как-то криво усмехнулся.

– Ничего серьезного. Острое расстройство нервной системы. – И, опасливо оглянувшись по сторонам, тихо добавил: – В конце концов, картина-то вполне ясная. Ведь это у вас после 13 марта, не так ли?[26]26
  11—12 марта 1938 года гитлеровские войска вошли в Австрию, а 13 марта, вместо запланированного всенародного референдума, на котором предполагалось подтвердить государственный суверенитет Австрийской республики, совет министров страны своим постановлением фактически узаконил аннексию Австрии гитлеровским рейхом (т. наз. «аншлюс»).


[Закрыть]

Я кивнул.

– Что ж удивляться, при таких-то методах, – буркнул он. – Вы не первый. Но не тревожьтесь.

Доброжелательный тон, каким он прошептал последние слова, и ободряющий взгляд вполне убедили меня: здесь я в безопасности.

Дня через два добряк-доктор без особых околичностей сам поведал мне, что именно со мной произошло. Надзиратель услышал из моей камеры нечеловеческие крики и сперва даже решил, что кто-то ко мне вломился, напал на меня, а я сопротивляюсь. Но едва он показался на пороге, как я с дикими воплями набросился на него, выкрикивая что-то вроде «Да ходи же наконец, гнида, трус несчастный!», начал его душить и вообще повел себя настолько опасно, что ему пришлось позвать на помощь. Меня скрутили, повели к врачу, но в коридоре я умудрился вырваться и попытался выскочить в окно, при этом сильно порезав руку выбитым стеклом – видите, вот тут у меня до сих пор глубокий шрам. Первые ночи в больнице я провел в состоянии сильнейшего бреда, подозревали даже воспаление мозга, но теперь он находит мое самочувствие вполне удовлетворительным.

– Впрочем, – добавил он негромко, – полагаю, об этом мне докладывать не обязательно, иначе вас опять заберут. Положитесь на меня, я сделаю все, что в моих силах.

Что уж там спаситель-доктор порассказал моим церберам о моем диагнозе, мне до сих пор неведомо. Как бы там ни было, своей цели он достиг: меня освободили. То ли это он убедил гестаповцев в моей невменяемости, то ли сам я как заключенный утратил для них былую важность – ведь Гитлер тем временем оккупировал Чехию, и Австрия перестала так уж сильно его интересовать. Словом, от меня потребовалось лишь подписать обязательство в течение двух недель покинуть страну, нашу с вами родину, а уж сами эти две недели оказались до такой степени заполнены хлопотами и бюрократическими формальностями, которые нынче наш брат, бывший гражданин мира, обязан улаживать ради собственного отъезда – воинский учет, полиция, налоговая служба, паспорт, визы, медицинская справка, – что времени на долгие размышления обо всем происшедшем у меня попросту не было. Да и в мозгу у нас, судя по всему, заложены некие регулирующие механизмы, которые сами собой отключают воспоминания, небезопасные и тягостные для души, ибо всякий раз, едва я возвращался мыслями ко временам своего заточения, в голове у меня, условно выражаясь, гаснул свет, и лишь много недель спустя, по сути, только здесь, на корабле, я нашел в себе мужество воскресить в памяти происшедшее.

Теперь, полагаю, вам понятно, отчего я столь неучтиво, да и странно повел себя с вашими друзьями. Без всякой цели, случайно проходил я через курительный салон, как вдруг увидел группу людей, собравшихся вокруг шахматного столика, и в тот же миг оторопь узнавания и ужаса буквально пригвоздила меня к полу. Ведь я начисто забыл, что в шахматы можно играть и вот так – за настоящей доской, настоящими фигурами, забыл, что в этой игре могут, а по сути, даже должны участвовать двое противников, два разных человека, живьем и во плоти сидящие друг против друга. Мне действительно понадобилось несколько минут, чтобы вспомнить и сообразить, что занятие, которому посвящают свой досуг эти люди, в сущности та же самая игра, которой я столь неистово предавался месяцами, спасаясь от беспомощности и одиночества. Формулы шахматной нотации, которыми я только и оперировал в ходе ожесточенных шахматных битв, разыгрывая их в собственном воображении, на самом-то деле были лишь символами, условными обозначениями этих вот костяных фигур, осязаемых и увесистых. Осознав, что передвижения фигур на доске и огненные траектории ходов, молниями проносившиеся в моей фантазии, по сути, одно и то же, я испытал примерно такое же изумление, какое охватывает астронома, путем сложнейших математических расчетов вычислившего на бумаге новую звезду, а потом вдруг узревшего ее на небе, в окулярах телескопа – далекую, бледную, едва мерцающую, но настоящую. Как завороженный смотрел я на доску и видел на ней свои диаграммы, ожившие в предметности резных фигур – коня, ладьи, короля, ферзя и пешек; чтобы оценить позицию, мне невольно приходилось совершать над собой умственное усилие, перенося эти фигуры из материального мира в сферу абстрактного воображения и обратно. Постепенно созерцание реальной игры между двумя взаправдашними соперниками захватило меня. Тут-то и случился со мной ужасный ляпсус, когда я, позабыв обо всех приличиях, встрял в вашу партию. Но тот заведомо ошибочный ход вашего приятеля – он меня как по сердцу полоснул. Я удержал его руку чисто инстинктивно – как хватаешь ребенка, перегнувшегося через перила. И лишь потом осознал всю неуместность своего непрошеного вторжения.

Я поспешил заверить доктора Б., что все мы чрезвычайно рады столь счастливому, хотя и случайному стечению обстоятельств, подарившему нам удовольствие знакомства с ним, и что теперь, особенно после всего, что он поверил мне лично, мне будет вдвойне интересно понаблюдать за его игрой в завтрашнем импровизированном матче. Доктор Б. беспокойно встрепенулся.

– О нет, не ждите от меня слишком многого. Для меня это будет всего лишь проверка… проверка, могу ли я… способен ли я вообще сыграть нормальную шахматную партию, на настоящей доске настоящими фигурами против реального соперника из плоти и крови… Видите ли, я и по сей день не вполне уверен, действительно ли те сотни, а может, и тысячи партий, что я сыграл в уме, были настоящими шахматами, а не шахматным бредом, шахматной лихорадкой, шахматным сном, в котором, как это часто бывает во сне, многие промежуточные стадии попросту выпадают. Надеюсь, вы не рассчитываете всерьез, что я и вправду способен на равных противостоять гроссмейстеру, а уж тем паче самому чемпиону мира? Единственное, что меня в этом поединке волнует и увлекает, так это возможность задним числом убедиться: что это было там, в камере, – настоящие шахматы или уже безумие, находился я тогда, так сказать, еще на грани или уже за гранью?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации