Электронная библиотека » Стефан Хвин » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Ханеман"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 06:22


Автор книги: Стефан Хвин


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Пальцы

Мальчик, однако, нас понимал (вероятно, читал по губам), только выразить всего жестами не умел. Мама узнала от пани Штайн, что Ханеман может тут кое-чем помочь, и посоветовала Ханке обратиться именно к нему.

Она была права. Еще во время практики у Ансена, если с утра выдавалось свободное время, Ханеман иногда – отчасти поддавшись уговорам Августа Пфюце, отчасти по собственному желанию – заходил в Коллегиум Эмаус в здании Академии на Винтерштрассе, 14, и заглядывал на четвертый этаж в небольшую, украшенную статуями мифологических богов аудиторию, где профессор Петерсен из Фрайбурга вел с группой молодых врачей семинар по теоретическим основам языка жестов. Ханемана это очень заинтересовало. После того как он провел много Дней в подземельях «Альтхофа», устная речь почему-то начала его раздражать. Да и то, что писали в прессе, казалось настолько пропитанным ложью, что с некоторых пор он перестал даже просматривать ежедневные газеты. Слова? Он доверял только глазам и пальцам. Август поддерживал его в этом убеждении. Когда по вечерам в пансионате фрау Ленц в маленькой комнатке под крышей разговор заходил о лицах самоубийц, чьи тела попадали на мраморный стол в «Альтхофе», и Август в приливе внезапного воодушевления уже готов был приступить к созданию «танатопсихологии»[49]49
  От танатологии – раздела медицины, изучающего причины смерти, течение процесса умирания и т. д.


[Закрыть]
– такое патетическое название он придумал для трудного и весьма рискованного искусства физиогномики покойников, – Ханеману его планы казались интересными, хотя в глубине души он сомневался, что подобная разновидность психологии возможна.

В одном, впрочем, он соглашался с Августом. Профессор Ансен устанавливал причину смерти по положению тела, рук, по форме ран, Август же не мог ему простить, что в своих рассуждениях тот совершенно упускает из виду самое важное – лицо. Если бы однажды удалось понять, о чем говорят безмолвные веки покойника, губы, лишенные обманчивой окраски, морщины и складки, застывшие в ту минуту, когда оборвалась жизнь! Разве не здесь и только здесь надлежало искать причину, порой заставляющую нас поддаться искушению и отвергнуть Божий дар?

Как-то вечером, возвращаясь из Коллегиум Эмаус, Ханеман с Августом зашли в кафе «Элефант» на Вильгельмштрассе, где – о чем сообщала большая афиша с надписью «Мистер Аутлайн», которую они заметили за темным оконным стеклом, – уже несколько дней выступал мим из Лондона. Август был в превосходном настроении, перспектива ярмарочного – как он выразился – развлечения еще больше его развеселила, и они, смеясь, спустились по ступенькам в круглый, погруженный в красноватый полумрак зал и заняли место прямо перед зеркальной эстрадой. Однако, когда на эстраду вышел высокий мужчина во фраке, его припорошенное белоснежной пудрой лицо показалось им поразительно похожим на лица, которые они каждый день видели в подземельях «Альтхофа», и Ханеману стало страшно. Мистер Аутлайн, словно уловив то краткое, как вздох, мгновение, когда сердце Ханемана вдруг замерло, подошел к нему и положил руки в белых перчатках ему на плечи. Музыка заиграла тише. Напудренное лицо приблизилось, Ханеман ощутил запах белил, откинул голову, но лицо с черными дырками зрачков даже не дрогнуло. Мистер Аутлайн смотрел Ханеману в глаза. У него был большой, похожий на медузу, полнокровный рот, белые щеки и толстый слой туши на веках. Мимы, которых Ханеман помнил с детства, гримасничали, стараясь перещеголять друг друга, танцевали и бегали по сцене, вычерчивая в воздухе паутину невидимых извилистых линий, в которую норовили поймать души зрителей, – но у этого под покровом белил в лице таилось что-то неподвижное. Весь зал уставился на них. Ханеман покраснел до корней волос: ему вдруг показалось, что этот неподвижный человек знает. Знает, чем он, Ханеман, занимается в подземельях «Альтхофа».

Потом мистер Аутлайн вернулся на эстраду и на безукоризненном немецком языке попросил зрителей высказывать свои пожелания. Представление началось. Красивая дама в палантине из черно-бурых лис со своего места в ложе справа от сцены назвала фамилию Чемберлена, и уже через минуту на зеркальной эстраде появился британский премьер, объявляющий о том, что он несет миру мир. Офицер, сидевший рядом со стройной брюнеткой, пожелал увидеть вождя России, и по зеркальному паркету прошествовал усатый мужчина с трубкой. Раздались аплодисменты. Сходство было и впрямь поразительное. Но самое сильное впечатление произвела на Ханемана заключительная часть представления. Мистер Аутлайн сел на стул посреди эстрады, оглядел зал и принялся изображать зрителей. Это было очень забавно. После каждого номера раздавались взрывы одобрительного смеха: живые отражения сидящих в ложах и за столиками мужчин и женщин были озарены светом беззлобной шутки, и никто не почувствовал себя задетым. Веселились на славу. Последним, что увидели на эстраде, было лицо Ханемана.

В пансионат фрау Ленц они возвращались по берегу Шпрее, в направлении моста Зигфрида. Из кафе и кабаре на Зигфридштрассе неслись звуки бойкой, беззаботной музыки, в садах пахло резедой, по белому небу летали ласточки, но когда они приблизились к реке, которая сейчас, в сумерках, стала серо-голубой, израненной посередине вспышками угасающего солнца, Ханеман сказал Августу: «А ты заметил, что нам иногда нравится прикидываться покойниками? Хочется, рассказывая что-нибудь, обходиться только словами? Помнишь, что твердят все матери: говори ясно, не размахивай руками, не показывай пальцем! Тело должно молчать как убитое – тогда считается, что ребенок хорошо воспитан». Август удивился: он всегда говорил много, полагая, будто жизнь из него так и хлещет.

В аудитории на четвертом этаже Коллегиум Эмаус, куда Ханеман заходил по утрам, профессор Петерсен рассказывал о старых и новых азбуках жестов, но не только это притягивало Ханемана в темный зал, украшенный дубовыми фигурами мифологических богов. Петерсен, когда говорил с кафедры, старательно сохранял статуарную величавость, лишь изредка подчеркивая смысл слов энергичными взмахами кисти левой руки, но едва начинал показывать дактилограммы, мгновенно преображался! Поразительная перемена! Ханеман слыхал про Айседору Дункан, американскую танцовщицу, которая – зрители в кинотеатре «Палладий» могли воочию в этом убедиться – танцевала босиком в облаке развевающихся муслиновых шалей, и его нисколько не удивило, когда во время одной из лекций кто-то позади ехидно шепнул: «А не припас ли случайно наш Петерсен на закуску Айседору?»

Это были самые настоящие спектакли! Как знать – возможно, именно поэтому в аудитории собиралось так много народу. Петерсен поднимал руки, выжидал, пока в зале не стихнут даже малейшие шорохи, а затем в полной тишине кисти его рук, как пара голубей, начинали трепетать над пюпитром, а лицо озарялось светом новообретенной жизни. Да. что там кисти! Профессор Петерсен, член Берлинской академии, дважды награжденный кайзером за заслуги на поприще науки и благотворительности, демонстрируя очередную дактилограмму, наслаждался гибкостью своих суставов – как человек, радующийся возвращению подвижности рук после снятия гипса! В аудитории на четвертом этаже, где солнце заливало теплым светом красующуюся на пюпитре кафедры дубовую фигуру Хроноса, Ханеман узнавал, что, кроме дактилограмм, существуют еще и идеограммы, обозначающие целые понятия и фразы, однако Петерсен хотел создать азбуку «хирограмм» – речь слогов, когда пальцы подносятся к подбородку, щеке, носу, виску, груди, плечам. Он хотел, чтобы говорило, смеялось и плакало все тело. И все это показывал! В движении! В полете! На подиуме возле дубовой кафедры, украшенной резной головой Медузы! Легкие касания. Взмахи. Изгибы кистей. Смыкание и расцвет пальцев. Трепет. Прикосновение к губам. Прищуривание глаз. Как же все это отличалось от лекций Ансена, от его скованного серьезностью лица и черной бабочки под подбородком!

А когда они с Августом пошли на спектакль японского театра в Амерс-театер, Ханеману показалось, что они попали – так бы он это определил – на другую сторону. Лица японских актеров, снующих по сцене в черных и белых кимоно, были похожи на гипсовые маски, тишину чистых цветов шелка нарушали только стоны цитр и флейт – но тела! Весь рассказ был соткан из движений пальцев, легких шажков, наклонов туловища! Истинный гимн в исполнении живущих собственной жизнью плеч, бедер, рук и стоп! После того представления в классицистическом здании на Гётештрассе Ханеман не мог больше смотреть на отплясывающие чарльстон или уанстеп пары, дрыгающиеся в золотистом свете лампионов за окнами кафе. Это же заводные куклы! Манекены! Восковые фигуры из паноптикума, конвульсивно сотрясающиеся в механическом ритме! Танец японских актеров был вибрацией жизни. Овитое черным и белым шелком тело выражало страх, надежду, любовь, колыхалось от порывов невидимого ветра, распрямлялось, точно трава после дождя. Слова не были нужны! В ярком свете сцены напудренные руки с изумительной выразительностью вычерчивали каждый знак. Длинные пальцы, извивающиеся как щупальца актиний, без труда плели паутину теней и бликов. Японские актеры! Кто, кроме них, умел так говорить телом?

Именно тогда, направляясь по Фридрихштрассе к станции метро, Ханеман впервые задумался о немых людях. И сам немного удивился, хотя всякий раз, когда бы ни замечал в кафе, на вокзале, в поезде девушку или парня, беззвучно объясняющихся с помощью жестов, неизменно восхищался – да, восхищался! – искусным трепетанием говорящих рук, которые, как ему казалось, способны выразить все. Он мог смотреть на них без конца – правда, подобно всем остальным, делал вид, что не смотрит, ведь это было невежливо. И эта противоречивость: он же знал, что мир, в котором они живут, беден, ограничен немногочисленными простыми понятиями, однако не мог отделаться от впечатления, что Бог наделил их чем-то, чего он лишен. Как же так? Как примирить тесноту тишины, в которой они замкнуты, с удивительной открытостью? Беззащитность и беспомощность – с безукоризненной точностью жестов? Они то казались ему жалкими в своей убогости, то воспаряли над говорливой толпой, плывущей под фонарями широкой улицы, молчащие и тем не менее увлеченные беседой из неслышимых слов. Он ходил на лекции Петерсена, старался научиться всем этим движениям – сомкнуть, расправить, изогнуть пальцы, – чтобы заглянуть на «их» сторону. А потом? Он хорошо помнил сентябрьский вечер, когда, возвращаясь из Коллегиум Эмаус, на станции метро «Бельвю» подошел к двум девушкам и впервые что-то «сказал» несколькими взмахами кисти, а они ответили ему быстрой жестикуляцией. Это было забавно и очень красиво: подойти вот так, с опаской – получится ли? – «сказать» что-то, понять ответ и увидеть все эти бросаемые украдкой, смущенные взгляды прохожих, косившихся из-за газет, из-под шляп, делающих вид, что не смотрят. Вероятно, его приняли – с шутливой гордостью похвастался он на следующий день Августу – за одного из «тех». И отлично!

Когда Ханка ввела Адама в комнату на втором этаже, мальчик поклонился небрежно, словно с трудом удержавшись от неприличного жеста, но она смотрела на него с восхищением. Ханеман улыбнулся. Они были даже чем-то похожи. Он усадил мальчика за письменный стол, развернул большой лист с рисунками положения пальцев для всех букв алфавита (Мама принесла этот лист из Академии от доктора Михейды), поставил на стол небольшое зеркало, сел возле Адама, и так, сидя рядом, они начали складывать пальцы, как было указано на рисунках. Адам повторял жесты с иронической, чуточку оскорбительной усмешкой, но уже через несколько минут явно стал получать удовольствие от самого движения пальцев, с легкостью лепивших в воздухе любую букву. Ханеман начал с имени «Адам». Дело пошло на лад так быстро, что он спросил: «Ты этому учился?» Адам только поморщился. На некоторых буквах он, правда, спотыкался, вынужден был смотреть на образец и, раздосадованный, сразу начинал по-своему рисовать целый рассказ. При этом взмахи рук, шевеление губ, прищуривание глаз – танец лица, пение пальцев – были такими естественными и заразительными, что мы с Ханкой, сидя на софе, невольно повторяли пируэты маленьких ладоней. Когда же Ханеман на минуту выходил из комнаты, Адам вылезал из-за письменного стола и несколькими жестами, наклоном головы, изгибом шеи, вскидыванием бровей воспроизводил облик своего учителя. Ханка, возмущенная, вскакивала с софы: «Не обезьянничай, Адам!» Но возмущение мгновенно растворялось в улыбке, так это было уморительно и точно подмечено. Каждое движение. Изображение задумчивости. Подпирание рукой лба. Закидывание ноги на ногу. Приглаживание волос. Ханка пыталась дать Адаму подзатыльник, но, увернувшись от занесенной руки, он убегал за стол, загораживаясь креслом. А потом срывал с вешалки шляпу Ханемана, криво нахлобучивал ее на голову и, плюхнувшись в кресло, застывал в позе мыслителя. Ханеман появлялся в дверях, восклицая: «Пан Ханеман, в головном уборе за столом не сидят!» Адам с низким поклоном отдавал ему шляпу, а Ханеман взъерошивал его волосы – легким, мягким, озорным движением.

Далеко не сразу я сообразил, что точно так же частенько трепала наши вихры Ханка. Она, видно, тоже это заметила, потому что глаза ее насмешливо сузились. Теперь ей нравилось смотреть на этого высокого мужчину, который, склоняясь над мальчиком, своими большими белыми руками осторожно и ласково помогал ему складывать пальцы, когда попадались особенно сложные буквы. Он нисколько не был похож на того серьезного господина, с которым они тысячу раз встречались на дорожке. Теперь ей было неловко за то, что тогда, на лестнице, она ударила его и выкрикивала всякие глупости. Но когда Ханеман сказал: «Пани Ханка, пересядьте поближе. Так вам будет легче», она села рядом с Адамом и начала повторять все, что делали они, хотя и немного стесняясь – с чего это она машет руками и смотрит на себя в зеркало. Глядя на свое отражение, она говорила: «Нет, не получается у меня с этими пальцами». Ханеман брал ее за руку и складывал пальцы в форме буквы Я. Сгибал безымянный палец, потом мизинец, подтягивал к ним большой, но мизинец не слушался, отскакивал от ладони, и он терпеливо повторял все сначала: «А теперь посмотрите в зеркало. Это должно выглядеть так. Видите?»

Она, конечно, видела, но что толку? Палец упорно не желал повиноваться. Закусив губу, она прижимала его к ладони. «Так лучше?» Ханеман заглядывал в зеркальце: «Только не отпускайте большой палец». Адам давился от смеха, я тоже не мог сдержаться. Ох эти глупые взрослые!

Потом к помощи зеркала стали обращаться все реже. Ханеман садился напротив Адама, и они «разговаривали» быстрыми движениями пальцев. Адам без труда читал по губам – в отличие от Ханки, так что Ханеман усаживал ее перед собой и медленно, беззвучным шепотом, выразительно шевеля губами, произносил: «Не вставайте». Ханка отвечала пальцами, тщательно вырисовывая в воздухе каждую букву: «Х-о-р-о-ш-о». И заливалась смехом. А их колени на секунду соприкасались. Адам, стоя у окна, участвовал в этой игре, как зеркало повторяя движения Ханкиных пальцев, пытающихся поймать слово и отбросить обратно Ханеману.

Но и хлопот с Адамом было немало. Он мог выбежать под дождь и, прогуливаясь по дорожке с невидимым зонтиком в вытянутой руке, вымокший до нитки, покачивал бедрами, как пани В., изображал пана Боруня, воскресным утром направляющегося в костел цистерцианцев, вынимал изо рта невидимые гвозди, как это делал пан Ожеховский, и меткими ударами прибивал что-то к невидимой, прозрачной и невесомой стене из глухо шумящих капель, которая вырастала посреди сада, подсвеченная радужными брызгами предвечернего солнца, и все эти жесты, отточенные и нагловатые, в точности копировали жесты наших соседей…

Ох, быть кем-то другим, не тем, кто ты есть… Я выбегал из дома, чтобы включиться в эту злую, захватывающую игру, кричал что-то, запрокинув голову к небу, чувствуя, как с ресниц стекают теплые капли августовского дождя; взявшись за руки, мы плясали в лужах, шлепая пятками по бурой воде – еще раз, и еще, сильнее! – пока в кухне не распахивалось окно и Ханка, грозя обвалянным в муке кулаком, кричала: «Ну сколько можно?! Какой бес вас попутал? Все соседи на нас разобидятся!» Потом, когда, запыхавшиеся, промокшие, оставляя на зеленом линолеуме следы сандалий, мы влетали в кухню, она вытирала нам головы полотенцем и говорила Адаму: «Ты же мокрый как мышь. Носишься под дождем. Ну зачем тебе это?» Но Адам, набычившись, не давал себе труда даже пальцем повести в ответ.

Когда в конце августа он пришел с улицы с рассеченной губой, из которой текла кровь, Ханка долго не могла произнести ни слова. «Боже, кто тебя так? Говори! – Каким-то хищным птичьим движением она привлекла его к себе; на ситцевом платье осталось несколько красных пятнышек. – Скажи, кто тебя так? Да я им глаза выцарапаю!» Я догадывался, кто его так. Адам любил передразнивать братьев Стемских из двенадцатого дома, и рано или поздно этим должно было кончиться. Ханка выбежала на улицу, но что она могла сделать? Вся в слезах вернулась домой. Мама тем временем протерла разбитую губу Адама ваткой: «Ничего страшного. Но вообще будь с ними поосторожней».

Как он жил раньше? Когда вечером мы лежали в своих кроватях, Адам у окна, я около батареи – возбужденный играми под дождем, все еще шлепающий, разбрызгивая желто-бурую воду, по теплым лужам, жаждущий разгадки всех тайн, – я говорил, понизив голос, чтобы Мама, то и дело выглядывающая в прихожую, охраняющая домашнюю тишину, не услышала моих слов: «Адам, ты спишь? Ты где жил – в Гданьске или откуда-то приехал?» Но Адам только показывал мне фигу. Я не сдавался: «У тебя есть кто-нибудь? Родители живы?» Но он только отворачивался к стене и натягивал на голову одеяло. Я смотрел на горку, под которой он исчезал. Белое полотно сотрясалось то ли от смеха, то ли от плача. У меня падало сердце. «Адам, ты что? Перестань, я не хотел…»

Потом, лежа на спине, я смотрел в потолок, на котором дрожали тени веток растущей в углу сада березы, а белая горка у окна постепенно замирала. Свет автомобильных фар проплывал по оконным стеклам. По улице Гротгера проезжала «варшава» пана Вежболовского, возвращавшегося со второй смены из «Англяса», хлопала дверца машины, со стуком закрывалась калитка.

Колпак уличного фонаря раскачивался на ветру.

Я не мог заснуть.

Бритва

О художнике, покончившем с собой на восточных болотах, пан Ю. вспоминал еще несколько раз по разным поводам, но Ханеман слушал его рассеянно, хотя старался этого не показывать.

Однажды, впрочем, когда они беседовали за стаканчиком красного вина и пан Ю. упомянул Анджея X., одного из учеников гимназии на Тополиной, которого Ханеман какое-то время назад обучал немецкой грамматике и о котором был наилучшего мнения, слова пана Ю. вывели его из состояния приятного, слегка меланхолического безразличия. Мальчик недавно прочитал странную книгу – роман о нашествии желтой расы на Европу, – потрепанный экземпляр издания еще тридцатого года; автором этого романа был художник, о котором они так много говорили; когда пан Ю. спросил у Анджея, каково его впечатление, тот ответил с нескрываемым раздражением, словно хотел уязвить пана Ю.: «Он был прав. Такая жизнь, как у нас здесь, лишена всякого смысла».

Пан Ю. страшно разволновался. Он-то считал, что книга, которую мальчик нашел в отцовской библиотеке, должна научить его не принимать близко к сердцу происходящее вокруг (сейчас это было просто необходимо, тем более Анджею, чей отец, бывший офицер третьего полка из Язловца, после короткого судебного процесса оказался в тюрьме в Барчеве), но Анджей истолковал роман превратно – как обвинение в собственный адрес!

Пан Ю. попытался объяснить ему, что художник совершил ошибку, что он вскрыл себе вены, желая убежать от жизни, но жизнь всегда против нас, и, стало быть, бегство – самый простой выход; да, он боялся тюрем и лагерей, но ведь столько людей прошли через лагеря и продолжают жить. «Получается, он был трус?» – иронически спросил мальчик. Пан Ю. заколебался. «Нет, он не был трусом. Только чересчур многого хотел от жизни». – «Значит, от жизни надо немногого хотеть? Не больше, чем положено?» Пан Ю. не сумел скрыть досады. «Не в том дело». – «А в чем?»

«Скажите на милость, – говорил пан 10. Ханеману несколько дней спустя, – разве мы не живем в другой исторической реальности – той самой, от которой он убегал? Может, жизнь и не такая, как нам бы хотелось, но все-таки жизнь. Он перерезал себе вены, но ведь миллионы людей себе вен не резали. Миллионы! Ну?»

«По-вашему, он должен был отложить бритву, да? И жить так, как мы? Здесь, в этой Польше? – восклицал мальчик. – И это бы вас устроило?»

Ханеман слушал с напряженным вниманием. Он заметил, что пан Ю. теперь иначе говорит о смерти художника. Так, будто эта смерть была не только личным делом стареющего мужчины, который в первые дни войны вскрыл себе вены, но касалась всего народа. Пан Ю., сочувствуя художнику, еще больше сочувствовал самому себе и «несчастной отчизне».

Но по-настоящему заинтересовало Ханемана нечто другое. Пан Ю. недавно вернулся из Варшавы с похорон своего старого друга (того самого, который был знаком еще с Чеховичем); вещи покойного теперь попали к нему в руки, и он привез их в Гданьск, в квартиру на улице Ясекова долина возле бывшей кирки. Вещей этих было немного. Несколько эскизов, набросанных рукой художника, картина Валишевского, маленькая скульптура Пронашко, фотографии в альбомах с черными кожаными корешками, вырезки из газет, какие-то странные брошюры со стихами футуристов… Пан Ю. хотел отдать все это в музей при костеле Святой Троицы, но пани Л ер из отдела комплектования, с которой он когда-то познакомился у Штайнов на Кленовой, посоветовала не торопиться. «Не те сейчас времена и не то искусство…»

Больше всего пана Ю. поразили (и обрадовали) фотографии, обнаруженные в одном из альбомов, и именно эти фотографии он принес показать Ханеману.

В первый момент Ханеман решил, что это шутка, и уже собирался спросить у пана Ю., как ее понимать, но пан Ю. его опередил: «Да-да! Это тот самый художник, о котором я вам рассказывал!» Ханеман взял фотографии. Что ни снимок, то другое лицо. Хотя… Да! Он присмотрелся к глазам. Глаза везде одинаковые: спокойные и холодные. Но лица? В лицах, вылепленных с жестокой безжалостностью, почти не улавливалось общих черт, и Ханеман чуть было не попросил у пана Ю. какую-нибудь обыкновенную фотографию, чтобы посмотреть, как на самом деле выглядел художник, о котором они столько говорили, однако почувствовал, что просить бессмысленно: такой фотографии наверняка нет.

Значит, это… Со старого фото на него смотрел круглолицый румяный ротозей в лихо сдвинутой на затылок кепке уличного мальчишки, но уже на следующем снимке этот самый щекастый ротозей неожиданно преображался в аристократа в наглухо застегнутом мундире офицера царской гвардии! А дальше? Беззащитный, хрупкий и изящный художник? Но ведь уже через минуту этот темноглазый неврастеник с кошачьей ловкостью превратится в железного комиссара в кожанке, а затем в жизнерадостного торговца оружием, а затем в толстого приходского священника… И эти меняющиеся губы, щеки, нос! У Ханемана голова пошла кругом. Ведь в первую очередь погибают именно те, кому дано ни на кого не похожее, свое лицо, свой язык, жесты. Именно им приставляют пистолет к виску. Вероисповедание! Национальность! Место рождения! Партийная принадлежность! Друзья! Враги! Откуда убегаешь? Куда убегаешь? Покажи руки! Смотри прямо в глаза! Тебя выдал акцент! Форма носа! Разрез глаз! Но для лица, которое он сейчас видел перед собой, не существовало ничего невозможного, человек с таким лицом волен сам выбирать себе судьбу – так откуда же эта смерть?…

Ханеман почувствовал, что его разбирает смех: то, что художник выделывал на фотографиях со своим лицом, было и вправду забавно.

Но вскоре ему прискучил этот хоровод ужимок, гримас, вытаращенных глаз… Он без интереса рассматривал фотографии, из вежливости осведомляясь, кто на них изображен. Женщины? Пан Ю. многозначительно подмигивал. «О, если б вы знали! Целый гарем!» Но женщины, даже если и появлялись, все равно были едва различимы в буро-черном тумане, клубившемся на фотобумаге…

Что тогда пан Ю. говорил о Клейсте?

Мальчик в мундире прусского офицера, глаза которого горели безумием? Кажется, так, но его безумие имело совершенно иную окраску – в нем чувствовались достоинство и сила, хотя и за ними угадывалась смерть. С фотографий, разложенных на столе, за которым они сидели, смотрели искривленные лица стареющего мужчины – что же, у него все ускользало из рук и оставалась только гримаса? Возможно, будь художник моложе… Тогда, пожалуй, с этим еще можно было бы смириться. Нет, с неприязнью подумал Ханеман, этот человек переступил незримую границу, за которой уже только распад. Клейст такого не сделал. Он понимал, что корни ошибки – в недрах самого времени, что, шагнув на ту сторону, теряешь все…

Ханеман равнодушно разглядывал лицо, пляшущее на темных фотографиях. Подумал, что старость – страшная штука и что никому ее не избежать, хотя мужчина, на которого он смотрел, был не так уж стар. Но в какой момент это начинается? Пан Ю. бормотал: «Блестящий был человек. Невероятно талантливый, хотя, по мнению некоторых, что-то его корежило, толкало к шутовству. Но пусть бы попробовали сделать хоть часть того, что сделал он…»

Ханеман, слушая эти дифирамбы, внезапно подумал о девушке, которая там, на восточных болотах, рыла пальцами неглубокую могилу. Именно о ней, маленькой светловолосой девушке, которая села в поезд, идущий на восток, а потом шла вместе с художником по лугу к большому дереву и вместе с ним глотала таблетки, давилась, но глотала, хотя совсем не хотела умирать. Чем он ее увлек – этим своим лицом, вылепленным из живого воска? Но каким было его лицо тогда, в ту минуту, когда он подавал ей кружку с люминалом, а сам вытаскивал из кожаного футляра бритву?

«Не засыпай раньше меня, не оставляй меня одного»?

Пан Ю. со смехом рассказывал про свое посещение квартиры на Брацкой, но Ханеман вдруг спросил: «Как ее звали?» Пан Ю. в первую секунду не понял. «Кого? Ах, ее…» Ведь в те дни, когда чужие армии захлестывали Польшу, важно было то, что произошло с художником, а вовсе не эта женщина…

Ханеман, однако, повторил вопрос. Он хотел знать, что произошло именно с ней, кто она теперь, что делает, как все это вынесла. Ведь сейчас – и это было неожиданным открытием – они тут, в залитой солнцем комнате на Гротгера, 17, беседуют о художнике, погибшем на восточных болотах, а она жива, что-то говорит, идет где-то по улице… Но пану Ю. не многое было известно. Кое-что он слыхал от разных варшавских знакомых, кое-что видел собственными глазами, но какая доля того, что о ней рассказывали, была правдой?

После того, как ее нашли под большим деревом, она несколько дней пролежала без сознания. Со всей деревни сбежался народ. Крики, причитания, шаги. «Пан поляк смерть себе зробил». Это были добрые люди, они приносили яйца и творог, кто-то даже дал ей маленькую, вышитую зелеными листочками подушку. Она была моложе его на семнадцать лет. Шептались: «Чудной отец, родную дочку хотел угробить». Когда она вернулась в город, ее пригрели знакомые художника, она печатала на машинке, разбирала бумаги. Потом, после восстания, попала в лагерь в глубине Германии. Там ее отыскала сестра. Войдя в барак, увидела ее на нарах. Она сидела на нарах, пытаясь осколком стекла перерезать себе вены. Сестра вырвала у нее осколок; она сопротивлялась, крича: как он мог тогда ее оставить! он же знал толк в ядах! она не случайно уцелела! это он, это его вина, он ее любил и потому дал меньше, чем нужно, чтобы она только заснула и он мог спокойно наложить на себя руки, чтобы она ему не помешала! Он оставил ее одну. Она не могла ему этого простить. Проклинала. Пришлось ее связать, чтобы она чего-нибудь с собой не сделала. Она лежала на нарах с закрытыми глазами. Не плакала. Только плотно сжатые губы.

Она пережила лагерь, но возвращаться ей было некуда. В городе все сгорело. Она скиталась по чужим квартирам. Поехала в курортный городок в горах, где осталось еще несколько человек, которые его помнили. Она все еще была молода, но не могла смотреть на мужчин. Потом начались боли. Отслоение сетчатки. Мигрени. Она работала в санатории, молчаливая, отчужденная, ни с кем не сходилась. Поначалу никто не знал, что она – девушка того… Иногда только она говорила, что ждет, «когда наконец свершится». Часами до изнеможения бродила по горным дорогам. «Я не живу», – шептала сама себе. Однажды кто-то о ней сказал: «Ищет смерти, потому что не может найти жизни». Людей она не выносила. Их вид был для нее нестерпим. Взрывалась по пустячным поводам, легчайшее дуновение ветра ее раздражало. Точно она – открытая рана, а воздух – соль. И упорно считала себя его женой. Ведь тогда там, под тем деревом, они обвенчались, церковь признает такие браки. Свою маленькую квартирку она называла склепом. Даже когда хворала, днем не ложилась в постель – бодрствовала в кресле, укрывшись дубленкой. Боялась заснуть, чтобы не почудилось, будто она в гробу. Она не могла себе простить, что тогда его послушалась. Что не сумела отговорить. Она не в силах была забыть ту минуту, когда очнулась и упала на него, мертвого, в крови. Свои письма подписывала его фамилией. Заглавными буквами. И еще подчеркивала. Над ней смеялись, но ей хотелось, чтобы все знали, кто она. Везде представлялась его женой, хотя отлично знала, что настоящая жена еще жива. Работала она в канцелярии, но одеваться начала, как женщины, которыми он себя окружал. Странные, стелющиеся по земле платья, ожерелья, на голове большой черный берет, точь-в-точь как у него, на запястьях широченные серебряные браслеты. Вокруг посмеивались: «Манжеты». Полагали, что она закрывает вытатуированные в лагере номера и шрамы от бритвы… С кем бы она ни разговаривала, всегда говорила «мы». Это означало: я и он, тот, что погиб на болотах…

Пан Ю. неохотно рассказывал про девушку художника. Вероятно, потому, что уж очень все это было грустно, мучительно, угнетающе, но мало ли случается подобных историй? Судьба художника – вот что важно, а эта женщина впуталась не в свое дело и, следовательно, должна оставаться на заднем плане. Для пана Ю. она была источником информации о той смерти, и только. Разумеется, он ей сочувствовал, но она его раздражала своей агрессивной нервозностью, страхами, внезапными истериками. Стоило ли удивляться тому, что он с облегчением покидал маленькую квартирку, заставленную картонами с портретами большеглазой, хрупкой, причесанной под пажа светловолосой девушки?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации