Текст книги "Ханеман"
Автор книги: Стефан Хвин
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Страх
Дубовый лист
Иногда к Ханеману заходил пан Ю. Во времена Вольного города пан Ю. был учителем в Польской гимназии (за что и поплатился: его допрашивали в Victoria-Schule[36]36
Одна из школ Гданьска, в помещении которой немцы в сентябре 1939 г. терзали польских учителей, врачей, инженеров и чиновников, арестованных сразу после начала войны.
[Закрыть] и затем отправили в Штутхоф[37]37
В 1939–1945 гг. гитлеровский концлагерь на территории Польши, через который прошли около 120 тыс. узников; около 85 тыс. из них погибли.
[Закрыть]), а теперь преподавал немецкий в лицее на Тополиной. Ханеман давно его знал и, хотя подозревал, что пан Ю. навещает его не совсем бескорыстно – не только затем, чтобы обменяться мыслями, но и чтобы насладиться безупречным немецким языком, который слышал не слишком часто, – принимал гостя радушно, усаживал в кожаное кресло и угощал красным вином. Нет-нет, назвать их друзьями, пожалуй, было бы чересчур. Однако всякий раз, когда я видел, как они не спеша идут по улице Гротгера или по улице Цистерцианцев в сторону Собора, у меня создавалось впечатление, что их связывает нечто большее, нежели давнее знакомство – с той поры, когда жизнью города управлял из своей канцелярии в Хучиске Верховный комиссар Лиги Наций.
Подобное я, впрочем, замечал и за другими поляками из Вольного города. Как и пан Ю., они не упускали случая побеседовать на языке Гёте, а к «новым полякам» – с востока или из Варшавы – относились с вежливой сдержанностью, словно годы, проведенные в городе, где им лично (они это подчеркивали) приходилось изо дня в день противостоять враждебной стихии, не только укрепили и обогатили душу, но и отметили каждого, кто уцелел, какой-то возвышающей печатью. Все, что принесли в Гданьск «новые поляки», пан Ю. считал ненадежным и подозрительным. Ведь, если бы что-то произошло и «они» снова вернулись, неизвестно, нашла ли бы в себе эта новая «польскость» – варшавская, люблинская или виленская, хлынувшая в Лангфур и Оливу следом за надвигавшейся с востока огромной армией, – достаточно сил, чтобы выжить, подобно той, прежней, во Freie Stadt? Пан Ю. сильно в этом сомневался.
Итак, даже в самом тоне голоса, в серьезности, с какой они относились к проблемам, которые непосвященным могли показаться пустячными, было что-то, роднившее их, хотя, вероятно, в душе оба таили немало взаимных обид. Беседа в комнате на втором этаже развивалась весьма причудливо. В ней наверняка было больше чистого удовольствия от возможности обменяться мнениями, чем желания разобраться в сложных проблемах. Предлоги бывали случайными: бытовое происшествие, фотография, прочитанная книга. Пан Ю. любил говорить о старых немецких писателях, поскольку новых не знал. Ханеман не всегда находил, что ответить на его вопросы.
Однажды – кажется, это было в мае, – пан Ю. заметил на столе у Ханемана письма Клейста, взял оправленную в зеленый коленкор книгу, а когда открыл ее на заложенной красной ленточкой странице и взглянул на фото юноши в прусском мундире, сказал, что «нечто очень похожее произошло и у нас», и добавил, что часто размышляет о том, каковы же истинные причины, толкающие людей на крайний шаг…
Ханеман посмотрел на него вопросительно.
Пан Ю. еще несколько минут листал испещренные готическими буквами страницы, потом усмехнулся. «Знаете, мы с ним даже были немного знакомы, ну, нельзя сказать, чтобы близко, но однажды, когда я был в Варшаве, мой приятель по Педагогическому обществу, водивший дружбу с художниками, с поэтом Чеховичем,[38]38
Юзеф Чехович (1903–1939) – известный польский поэт-авангардист.
[Закрыть] еще с разными, отвел меня на Брацкую, чтобы я заказал себе портрет. Портрет мне не очень понравился, ну да ладно, какой уж есть. Впрочем, и так потом все сгорело, даже следа не осталось. В общем, я его знал, и по-моему, его история немного похожа на эту», – пан Ю. коснулся пальцами зеленой обложки.
В те давние времена, когда Ханеман, возвращаясь вечерами из «Альтхофа», заглядывал в маленькие галерей на площади Зигфрида, где выставляли Нольде, Кокошку и Кольвиц, когда он читал «Штурм», «Акцион» и ходил на спектакли Макса Рейнхардта, пан Ю., бывая в Варшаве или в Познани, всякий раз, отчасти из снобизма, отчасти из любопытства, посещал выставки «сложных художников», и среди картин Чижевского, Пронашко, Валишевского или Хвистека ему иногда попадались кипящие вакханалией красок картины художника,[39]39
Речь идет о Станиславе Игнации Виткевиче (псевд. Виткаций; 1885–1939), известнейшем польском драматурге, художнике и философе.
[Закрыть] о котором он сейчас заговорил. Пану Ю. эти картины не нравились – ну и что? Известно, как трудно оценить то, что тебе непонятно… Итак, они сидели в комнате на втором этаже, куда из-за окна проникали приглушенные шелестом листьев березы голоса города, и вели скользившую по давним событиям неспешную беседу на немецком языке, а у меня, когда много лет спустя пан Ю. рассказывал о своих встречах с Ханеманом, складывалось странное впечатление: мне казалось, что они, говоря о том мужчине и той женщине, спорили о чем-то, чего сами, похоже, не могли сформулировать. Впрочем, был ли это и вправду спор?
История, которую рассказал тогда пан Ю., произошла через несколько дней после начала войны. Ханеману трудно было связать ее с определенным местом на карте, он только знал, что это случилось где-то на востоке, за большой рекой, на равнине, среди болот…
Польский генерал, когда началась бомбежка, приказал всем мужчинам покинуть город – уже это показалось Ханеману подозрительным: вряд ли генерал мог отдать подобный приказ, – и потому он слушал пана Ю. с особым вниманием. Художник и девушка сели в идущий на восток поезд, но куда едут, не знали: то ли в Румынию, то ли дальше. «Бездомные, растерявшиеся люди», – женщина, с которой пан Ю. беседовал в варшавской квартире и которая тогда, в сентябре, ехала с художником на восток, именно так про них сказала. Горели вокзалы, самолеты обстреливали поезд, остановки длились по многу часов. На станциях художник обращался в призывные пункты – у него еще с петербургских времен было офицерское звание, – но уходил ни с чем; впрочем, и для более молодых не хватало оружия. По дороге им встретилось несколько знакомых, как и они, ехавших на восток. Березовская, Мицинский… – Ханеману эти фамилии ничего не говорили, но он продолжал внимательно слушать, тем более что ему показалось, будто пан Ю. старательно подбирает слова, чтобы не сказать слишком много.
Художник и девушка остановились в маленькой деревушке среди лесов. У него были больные почки и печень, где-то он выпил сырой воды и очень страдал, девушка хотела ему помочь, но что она могла сделать? Боль усиливалась. Отекали ноги и кисти рук. Он говорил: «Все кончается, ибо все имеет конец». Держал ее за руку. «Ты не знаешь, какие они дикари. Ты беспомощная. Ты слабая. Ты дитя. Без меня ты погибнешь. Лучше умереть вместе. У нас ведь общая кровь. Стоит тебе отойти, я лишаюсь сил».
Восемнадцатого утром он сказал: «Сегодня мы разъединимся». Она целовала ему руки, чтобы оттянуть решение. Они вышли из дома и пошли к лесу. По дороге он проглотил таблетку ортодрина от боли. Они сели на песок под большим дубом. «Это будет здесь», – сказал он. Стал прощаться с друзьями и с матерью. Хотел помолиться, начал «Отче наш», но не кончил, так как забыл слова. Потом сказал, что хочет с ней обвенчаться. Когда-то она говорила, что венчаться согласится только под наркозом. Он пальцами коснулся ее век – ей пришлось закрыть глаза. «Теперь я нас венчаю».
Он достал весь свой запас люминала, почти сорок таблеток, в бутылочке у него была вода, он налил в кружку и растворил. «Это твоя порция». Она смело выпила. У него были два бритвенных лезвия, одно он дал ей, чтобы она им воспользовалась, когда начнет действовать люминал. Показал место у нее на шее. Потом стал резать себе вены на запястье левой руки. Ничего не выходило. Лезвие натыкалось на сухожилия. Кровь еле сочилась. Он улыбнулся: «Похоже, ничего не получится». Она пыталась ему помочь – безуспешно. Он засучил рукав пиджака и стал резать над локтем. Она почувствовала, что проваливается в темноту. Как сквозь туман услышала: «Не засыпай раньше меня, не оставляй меня одного». Ему очень хотелось, чтобы они теряли сознание вместе.
Это было между двенадцатью и двумя часами дня, накануне русские вошли в Польшу – он об этом знал. Когда она проснулась, светало. Она повернула голову и лишь тогда увидела, что он лежит рядом. На песке возле правой руки карманные часы, видимо, он до конца проверял время. На шее небольшое пятнышко. Он перерезал шейную артерию. Она хотела потрогать это пятнышко, встала и тут увидела на его руке и на рукаве кровь. Одежда пропиталась кровью насквозь. Она не смогла удержаться на ногах. Упала, но подумала, что обязана его похоронить, что нельзя оставлять его, беззащитного, тут, и, стоя на коленях, принялась разгребать мокрые листья, мох и землю, чтобы вырыть могилу. Выкопала маленькую бесформенную ямку.
«Он все время думал о Мицинском, – говорила пану Ю. женщина, которая тогда, в сентябре, пальцами рыла художнику могилу. – Вы знаете, кто такой Мицинский? Слыхали о нем? Большой, очень большой писатель, которого в восемнадцатом году под Чириковом мужики зарубили топорами – решили, что схватили царского генерала. Нигде нет его могилы. И он хотел, чтобы у него, как у Мицинского, не было могилы. Много раз повторял: это прекрасно, когда писателя все знают и считают, что он везде, тогда как ничего материального от него не осталось. А я хотела вырыть ему могилу, в двух шагах от него…» Пан Ю. отложил зеленую книжку: «Удивляетесь? Думаете, зачем я вам все это рассказываю?» Ханеман усмехнулся: «Нет. Я только думаю, нам не дано знать, что в нас есть на самом деле».
Пан Ю. покачал головой: «Он не хотел принимать мира, который шел на смену старому. Как Клейст». – «Вы так полагаете?…» – Ханеман посмотрел в окно. Сколько раз он слышал, что Клейст поступил так потому, что тяжело пережил поражение Германии, что ему был невыносим дух прусской армии, что семья его оттолкнула, что он не мог справиться со своими нервами, что чересчур начитался романтических поэм и из-за всего этого убежал с Генриеттой на Ванзее, написал там прекрасные прощальные письма и потом выстрелил ей в сердце, а себе в рот; она же, считалось, убежала с ним на Ванзее, поскольку ее терзал рак и пустая жизнь под боком у мужа, бухгалтера в страховой компании (страхование от пожаров), так что она бросилась в эту безумную авантюру, как умирающий, который с облегчением принимает известие о том, что горит весь город, ведь когда горит весь город, утихает наша собственная боль.
Но было ли это правдой? Веточки березы покачивались за окном. Ханеман не отводил глаз от дробного трепетания листьев. «Совсем как ночные бабочки», – подумал он. В ушах еще звучали последние слова художника: «Не засыпай раньше меня, не оставляй меня одного…» Как эхо. Сырой лес. Черное зарево. Дубовый лист…[40]40
В немецкой культуре большую роль играют венки из дубовых листьев, которыми увенчивают героев, поэтов и т. д.
[Закрыть] Собственно, только это он и запомнил из рассказа пана Ю. Только эти несколько слов.
«Вам не случалось читать «Принца Гомбургского?[41]41
«Принц Фридрих Гомбургский» – последняя пьеса Клейста.
[Закрыть]» – «Принц Гомбургский»? – поднял брови пан Ю. – Прекрасная, очень патриотическая драма о молодом немце, который мечтает о спасении Германии, о воинской славе, естественна, и так далее. Я всегда ее читал со смешанными чувствами. Это неукротимое честолюбие юного немецкого аристократа, мечтающего расправиться с врагами… Знаете, я видел в Данциге, к чему приводит такое молодечество». Ханеман шевельнул рукой. «Вы опять за свое. Прусский порядок и чувствительная душа немецкого патриота. Это же маска, не больше того. В «Принце Гомбургском» есть такая сцена… весьма неприятная, немцы ее очень не любят… Принц Гомбургский, немецкий офицер, которому грозит расстрел за неповиновение на поле боя, на коленях молит немецкую принцессу спасти его. Он хочет жить. Любой ценой. Но потом внезапно соглашается умереть. Признает первенство интересов государства? Начинает понимать, что по-настоящему важна лишь одна минута в жизни, когда человек вдруг прозревает, и что он эту минуту уже пережил там, на поле боя, когда впервые стал самим собой, нарушил приказ курфюрста и одержал победу? И что за одну такую минуту нужно заплатить жизнью?
Это самоубийство на берегу Ванзее…
Как знать? Может, не так уж и глупо – вовремя умереть…
Какое им было дело до мира, который шел на смену старому?»
Пан Ю. не очень-то знал, что обо всем этом думать. В словах Ханемана он ощутил скрытое напряжение – быть может, затаенное презрение ко всем тем, кто живет обычной жизнью и не желает карабкаться на какие-то там вершины духа? Впрочем, он мог ошибаться. Вопреки тому, что он услышал, личность Клейста не вызывала у него симпатии, а жест госпожи Фогель, которая перед смертью в письме распорядилась, чтобы мужу-рогоносцу отослали чашку с ее именем, показался ему – сколько бы ни было в этом жесте пылкого чувства – на удивление холодным. Не так глупо? Да что в этом умного?
Он полагал, что есть сходство… Ну а если вдуматься: что общего у тех двух давних событий? Сейчас пану Ю. был гораздо ближе стареющий художник, умиравший где-то среди восточных болот. Эта смерть – он секунду искал подходящее слово – была гораздо более мучительной, более значимой, чем то, что случилось на берегу Ванзее. Тут причины были пронзительно ясными, понятными и простительными. А там… Умереть на берегу красивого озера, написав экстравагантное письмо и съев изысканный завтрак? Не ради того, чтобы избежать унижения? Не ради предотвращения катастрофы? Не из страха перед болезнью? Повествование о принце Гомбургском, конечно же, трогательное, но, видно, он читал не того «Принца Гомбургского», что Ханеман. Умереть вовремя? Что за странная мысль. Ведь не мы выбираем время. Свобода? Размышляя о своей жизни, пан Ю. убеждался, что в ней не было никаких ярких всплесков, никаких вершин. Прожитые годы скорей походили на равнину с темными провалами, которую он одолел фактически чудом. Но стоит ли горевать, что то была всего лишь равнина? Он считал, что судьба была к нему чрезвычайно милостива – ведь он пережил Штутхоф, хотя случались минуты, когда только последние крохи душевных сил удерживали его от намерения броситься на проволоку; и именно благодаря этому сейчас, в конце майского дня, в красивой комнате на Гротгера, 17, удобно расположившись в креслах, они могут вести ученые беседы о делах давно минувших дней. Пан Ю. не приписывал себе никаких заслуг, просто тогда он старался выдержать самое страшное. Он считал это своим долгом. Перед матерью? Перед самим собой? Перед теми, кого он знал? Да так ли уж это важно? И тем не менее иногда в нем пробуждалось смутное чувство вины.
Ну а Ханеман? Пан Ю. подозревал, что в рассказе о художнике и девушке, умиравших среди восточных болот, Ханеман не нашел ничего, что могло бы наполнить его душу таким же светом, каким ее наполняла история Генриха и Генриетты. Историю художника он, вероятно, считал историей дезертира. Могучие армии загнали того в темный тупик, и там он убил себя, увлекая за собой еще и девушку, которая хотела его спасти Он убегал от немцев, пока путь ему не преградили рус ские – и тогда он перерезал себе вены. Это не был поступок свободного человека. Он не сумел смириться с судьбой. Он был слаб.
Пан Ю. всматривался в окутанное тенью лицо Ханемана, но Ханеман молчал, глядя через окно на буковый лес, сереющий за домами на противоположной стороне улицы.
Вытачки, шелк, перламутровые пуговки
Ханеман охотно принимал пана Ю. у себя на Гротгера, 17, не только потому, что они были знакомы еще со времен Вольного города. «Видишь ли, – сказал мне как-то пан Ю., – я тогда был там, на причале в Нойфарвассере, был там утром четырнадцатого августа, с пани Р., моей знакомой из Кракова, которая двумя днями раньше приехала на съезд Педагогического общества в Польской гимназии и с радостью приняла мое предложение совершить морскую прогулку из Нойфарвассера в Цоппот. Да и что лучше этого я мог предложить августовским утром милой даме из Кракова, которая еще никогда не видела моря и не прочь была прокатиться на прогулочном пароходике транспортной компании Вестерманов? Итак, четырнадцатого утром мы поехали на трамвае Номер три в Брёзен, было тепло, роса, мокрые крыши, вероятно, ночью прошел дождь. Около восьми солнце уже стояло над башней Вайхзельмюнде, тишина, только в глубине порта, за поворотом канала, посапывал паровой кран фирмы «Альтхаузен», который в среду пригнали на буксире из Киля в бассейн около элеваторов (об этом писали в «Данцигер фольксштимме», я помню большой зеленый снимок буксира «Меркурий»).
На пристани уже было несколько человек; когда мы вышли из-за деревьев парка, я сразу ее заметил. Белое платье, белые перчатки, зонтик, ладони на рукоятке из слоновой кости; она смотрела в нашу сторону, словно кого-то ждала. Была ли она одна? Нет, кажется, с какой-то молодой женщиной – голубое платье? бусы? серьги? «Штерн» уже стоял у причала – белый корпус с черными буквами на борту, круглые оконца, мачта с фонарем, – но трап еще не спустили. За нами чьи-то голоса, смех, кто-то приближался со стороны трамвайной остановки, какая-то пара, она в коричневой пелерине, в шляпе с пурпурными тюлевыми розами, он весь в белом, в чесучовом пиджаке, в кармашке черный платочек – так одевались маклеры из биржевой конторы Хансенов на Брайтгассе.
Потом матросы со «Штерна» выдвинули трап – железное корыто, по обеим сторонам натянутые между столбиками канаты, – однако садиться никто не спешил. У нас еще было несколько минут. Кроме того, такое солнце! Воздух легкий, чистый, над крепостью дымка, на воде ни морщинки, перед складами Шнайдера подводы с хлопком, покрикивания докеров, далекий скрежет трамвая, сворачивающего в депо. В разговорах было больше теплого ленивого молчания, чем слов, над шутками смеялись чуть сонно, будто истинное начало дня было еще впереди. На причале человек шесть-семь, пожалуй, не больше. Пожилая пара, она в шляпе с эгреткой, он в панаме, в пенсне, красивая дама в наброшенной на плечи кашемировой шали, девушка в расписной блузке… Изнутри корпуса доносился мерный гул машины, темный дым стлался над трубой со знаком компании Вестерманов – большой красной буквой В, – крикливые чайки над мачтой, но мы направились к трапу, только когда офицер в белом мундире с черными погонами ударил в колокол: «Через четыре минуты отчаливаем. Прошу садиться».
Она шла передо мной. Постукивая кончиком зонта по просмоленным доскам. Вуалетку опустила, потому что висящее над Вайхзельмюнде солнце слепило глаза. Шелест платья. Я чуть не забыл, что не один. Стукнули каблуки, металлический звук, она ступила на трап, споткнулась, я поддержал ее за локоть. Она посмотрела на меня с улыбкой: «Спасибо… Я сама…» Под пальцами теплый шелк рукава. Вытачки. Перламутровые пуговки на манжете. Я медленно убрал руку, ответив улыбкой на улыбку. Она сошла на палубу. «Все из-за этих каблуков…» Приподняла платье. Кончик белого ботинка. Мы прошли мимо нее. Пани Р. остановилась у поручней, глядя на ползущий по середине канала буксир с трубой, похожей на черную колонну. На борту мелькнули белые буквы: «Минерва». Подул ветер. Длинная мягкая волна от «Минервы» подкатилась к борту «Штерна», наша палуба приподнялась… Пани Р. поднесла руку к груди. «Боже…» Побледнела, закрыла глаза. «Я думала, это пустяки… но нет, оказывается, нет…» – «Хотите на берег?» Рука, ищущая опору. Палуба поехала вниз, волна, поднятая буксиром, с хлюпаньем опадала в щели между бортом и причалом. И вновь прижатая к груди рука. «Боюсь, что…» – «Сходим?…»
Я осторожно свел ее по трапу на причал. «Теперь лучше?» Она кивнула, но пальцев от груди не отрывала. Не могла смотреть на воду. «Простите…» – «Ну что вы… – Я погладил ее руку. – Я с удовольствием повожу вас по Старому городу, сейчас мы сядем на «тройку»…» – «Вы не сердитесь?…» Сердиться? Я уже столько раз плавал из Нойфарвассера в Цоппот – сегодня можно было и обойтись…
Зазвонил колокол, и «Штерн» отошел от причала. Офицер скрылся в рулевой рубке, клубы дыма на секунду заслонили солнце, затрепетал красный флажок с короной и двумя белыми крестами. Темно-зеленую воду за кормой взвихрил набирающий обороты винт. Мы медленно направились к трамваю. Пани Р. молчала, она все не могла себе простить, что нарушила мои планы. Когда мы дошли до парка, я обернулся. «Штерн» был уже посреди канала и теперь поворачивал налево, пассажиры расселись по скамейкам. Белый зонтик справа от мачты? Поправляющая волосы рука? Она?»
О том, что случилось в Глеткау, пан Ю. узнал в тот же день от Стеллы, когда, возвращаясь с заседания в Польской гимназии, без нескольких минут шесть зашел на Фрауэнгассе к Липшуцам взять у Альфреда словарь Броста.
Стелла поднялась на мол в Глеткау около девяти, как они с Луизой условились в субботу у госпожи Штайн. Опершись о балюстраду, она смотрела на белый пароход, который подплывал со стороны Нойфарвассера. Клубы дыма из наклонной трубы тянулись за кормой серой вуалью. Дрожащие блики на воде, солнце над Брёзеном, мелкие крутые волны. Стелла козырьком ладони заслонила глаза. Белое платье? Около мачты? Луиза? Но женщина с зонтиком, которую она увидела на палубе, была, пожалуй, выше Луизы, впрочем, «Штерн» был еще слишком далеко… По пустому молу бегали дети: мальчик в белой рубашке с бамбуковой шпажкой для игры в серсо гонялся за девочкой в голубом платьице с рюшами – топот, крики, смех. Их опекунша, гладко причесанная дама в платье со сборчатой юбкой, то и дело восклицала: «Хельга! Помните, нельзя подходить к перилам! Понтер, не приставай к Хельге! Играйте спокойно! Видите, кораблик уже близко? Сейчас будем садиться». Сопровождавший ее пожилой мужчина в соломенной шляпе постукивал тростью с перламутровой рукояткой по просмоленным доскам мола. Чуть дальше двое матросов из береговой службы сворачивали на краю помоста пеньковый канат, готовясь к швартовке «Штерна». Потом, когда тот, что был выше ростом, надел кожаные рукавицы и уперся локтями в балюстраду, равнодушно глядя на подплывающее судно, Стелла подошла поближе. «Штерн» медленно обогнул острый конец мола, приблизился к двум обитым медными листами кнехтам, торчавшим из воды метрах в двадцати от причала, со стороны Цоппота подул сильный ветер, облако дыма на мгновение заволокло белый корпус, Стелле опять показалось, что она видит возле мачты Луизу, но нет, это была все та же женщина в белом платье – рядом мужчина в клетчатом пиджаке, и Стелла расстроилась: «Случилось что-нибудь, или она передумала?»
Зазвенел судовой колокол, «Штерн» замедлил ход, стихли машины, теперь он двигался только по инерции, медленно миновав правый кнехт, повернул и задел правым бортом (да, это был правый борт – пан Ю. хорошо запомнил слова Стеллы) второй окованный медью кнехт. Раздался глухой, повторенный эхом скрежет. Когда-то Стелла с Хайнцем Вольфом, кузеном адвоката Верфеля, каталась здесь на лодке, взятой напрокат в гастхаусе, и они тоже ударились бортом об этот столб. В памяти осталось темное дерево, обросшее белыми ракушками, черный мох, извивающиеся водоросли на торчащих из воды ржавых прутьях. Тут было очень глубоко, могли швартоваться даже большие грузовые суда, вода почти черная, дна не видно. В иллюминаторах «Штерна» появились лица пассажиров. Луиза? В третьем? Поднимает руку? Стелла машинально помахала. Ну наконец-то. «Штерн» подплыл к причалу, с палубы бросили канат, матрос в кожаных рукавицах начал его втягивать. Стелла смотрела на быстрые ритмичные движения его рук, четкие и уверенные, но вдруг матрос зашатался – как будто споткнулся, – мол задрожал, что-то толкнуло всех стоящих на нем назад, Стелла схватилась за перила, краем глаза заметив, что конец каната выскользнул из рук в кожаных рукавицах и убегает по черным доскам. Потом испуганно закричали дети. Гладко причесанная дама стремительно оттащила мальчика от балюстрады. Мужчина с тростью закрыл девочке глаза. Свист каната, исчезающего в щели между досок!
Стелла перегнулась через перила. Внизу, возле опор мола, нос «Штерна» внезапно задрался, женщина в белом платье упала на палубу – ноги в шнурованных ботинках, рука, цепляющаяся за леер, разорванное платье, – железные тросики мачты лопнули с треском, крен, скрежет цепей, мачта ударилась о балюстраду в двух шагах от Стеллы, она закрыла руками голову, белый зонтик, подгоняемый порывами ветра, скатился с палубы в воду, как пушок одуванчика, мужчина в клетчатом пиджаке схватился за поручень, еще один толчок, крик женщины резко оборвался, нос «Штерна» ушел глубоко под воду, с палубы съехали железные ящики, темная волна, голова в шляпе, кашемировая шаль, грохот, мол опять затрясся, белое платье вздувается, как рыбий пузырь, Стелла кричит, зовет Луизу, но голос звучит еле слышно, будто из-за стены, старик с тростью хватает ее за руку, оттаскивает от балюстрады, что-то говорит, на воду падают два спасательных круга, сброшенные матросами, покосившаяся рубка, большие пузыри воздуха вспухают в иллюминаторах, корпус, темный водоворот, Стелла видит, как вынырнувшая женщина ловит открытым ртом воздух, но перепутавшиеся тросики затягивают ее под воду, черная труба с буквой В с глухим стуком валится на причал, шипение пара, со стороны гастхауса бегут трое мужчин с баграми, гулкий топот по доскам мола…
Хватило небольшого сотрясения – как было написано в вечернем приложении к «Данцигер фольксштимме», – чтобы лопнули шпангоуты у самого киля. Корпус «Штерна» раскололся, вода залила машинное отделение, потом пароход перевернулся вверх днищем, все это продолжалось не дольше минуты, ни о какой спасательной акции не могло быть и речи. Страховое общество «Гельмгольц и сын», однако, отказалось выплатить Вестерманам восемьдесят четыре тысячи марок, поскольку – как после осмотра остова, установленного в Нойфарвассере на набережной около складов Шнайдера, заявили эксперты из Гамбурга, профессор Хартман и советник Меренс, – наружная обшивка корпуса уже давно требовала безотлагательного ремонта; тем не менее «Штерн» продолжал курсировать между Нойфарвассером и Цоппотом, иногда даже с превышающим норму грузом на борту. Говорили, что компании, долги которой банкам Берлина и Франкфурта достигли якобы трехсот тысяч марок, было выгодно крушение «Штерна», однако следствие, проведенное комиссаром Витбергом из участка в Цоппоте, исключило намеренные действия как непосредственную причину катастрофы.
Обо всем этом пан Ю. рассказал Ханеману несколько дней спустя, двадцатого или двадцать первого августа. Говорил он медленно, тщательно подбирая слова, избегая подробностей, которые могли бы причинить Ханеману боль. Он понимал, что только благодаря впечатлительной пани Р., которая прибыла в Гданьск на съезд Педагогического общества и, глядя на воду около пристани Вайхзельмюнде, почувствовала дурноту, сошел тогда, около восьми утра, с борта «Штерна». Он не винил себя – да и за что было винить? За то, что поддержал за локоть женщину, которая споткнулась, поднимаясь на трап одного из прогулочных суденышек, не первый год курсировавших между Нойфарвассером и Цоппотом? И все же пан Ю., вспоминая четырнадцатое августа, избегал возвращаться мыслями к той минуте. И ни разу ни словом не обмолвился Ханеману.
Иногда только по утрам, когда, собираясь в школу на Тополиной, он с привычной тщательностью застегивал поплиновую рубашку, в пальцах отдаленным эхом пробуждалось воспоминание: тонкий шелк рукава с вытачками, с перламутровыми пуговками на узком манжете…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.