Текст книги "Оливер Лавинг"
Автор книги: Стефан Мерил Блок
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
И она разочарованно взглянула на Эдвину, словно собака ввела ее в заблуждение. Потом Ребекка встала, собрала свои покупки и ушла.
Вернувшись к себе на Восемнадцатую улицу, Чарли думал о Ребекке, как мог бы думать любовник. Ее тонкие запястья, слегка поблекшие нежные рыжие оттенки, ее манера покусывать нижнюю губу. Как и чем живет она теперь?
Но только безмолвие мучит как пытка.
Так написал однажды Оливер о Ребекке, и теперь, отвергнув Чарли, она объяснила ему вот что: он начинал понимать то, что давным-давно понял его брат. Он понял, что молчание Ребекки – это богоподобная сила, в которой она может принимать бесчисленное множество обличий.
Глава восьмая
Финансовый крах и неотвеченные звонки Ма хлестнули по нервам Чарли, словно двойной удар колокола; дрожащими неуклюжими руками он взял тетрадь Оливера и опустил ее в кожаную сумку. Эдвина, подняв голову, что-то вопросительно забормотала. Чарли опустился перед ней на колени, поцеловал собаку в мокрый нос, слегка прослезился. Даже сейчас он не мог признать, что уже принял решение.
– Кто-нибудь хочет погулять?
После стольких дней заточения Эдвина выразила радостное согласие, принявшись бешено скакать на месте, и Чарли не сразу удалось пристегнуть поводок к ее ошейнику со стразами.
– Спокойно, спокойно! – приговаривал Чарли.
Дыхание собаки перешло в пугающие, звучные хрипы.
– Ладно, ладно, все, – повторял он, гладя ей уши, пока она не успокоилась.
Затем Чарли снова, уже с Эдвиной, вышел на улицу, в бруклинскую полночь.
Когти Эдвины клацали по разбитому тротуару. Они шли мимо сказочных манящих особняков из песчаника; сквозь французские жалюзи пробивался изысканный свет винтажных ламп. Вот – в сотый или двухсотый раз – и № 511 по Восьмой улице. Чарли поднял глаза на окна третьего этажа, в чьем мягком сиянии часто высматривал силуэт Ребекки. Она не взяла трубку, но, увидев свет в окнах, Чарли не удивился. «Ну а теперь удачи нам, крошка», – сказал он.
Что бы ни пыталась сообщить ему мать, одно было совершенно ясно: десять лет ожидания подошли к завершению; наконец-то Чарли поступит с тетрадью Оливера так, как должен был поступить давным-давно, – отдаст стихи девушке, для которой они были написаны. Он поднялся на крыльцо и нажал на кнопку квартиры номер три.
Кровь бурлила в его венах; он нажал снова и стал ждать. Снова нажал и подождал. Спустя какое-то время он сошел с крыльца и поднял глаза на освещенное окно. Досадно, но факт: он увидел, как шторы на окне Ребекки чуть раздвинулись, на какую-то долю секунды заметил ее лицо, а затем тяжелые бархатные полотна снова сомкнулись.
Чарли вытащил телефон и еще раз набрал ее номер. Ответа не было, и он опять нажал на кнопку домофона. Постоял, касаясь кончиками пальцев растрескавшейся костяной таблички, в то время как Эдвина скреблась о стекло. Другой человек, разумный человек, повернулся бы и ушел – Чарли понимал это. Но он чувствовал, как тетрадь Оливера оттягивает лямку сумки, и не мог просто оставить последние слова брата тут перед дверью.
Чарли никогда не сможет объяснить себе, зачем он тогда сделал то, что сделал. Возможно, ему правда хотелось ее напугать; возможно, ему хотелось хоть раз крикнуть ей в лицо: «Почему ты со мной не разговариваешь?» А может, признавал Чарли, Терренс был прав: ему требовалась эффектная сцена, переломная глава в корявом сюжете его жизни – как замена той истории, которую он никак не мог написать.
– Думаю, – сказал он Эдвине, – нам придется поискать иной путь.
Слева от дома Ребекки он обнаружил редкое для Нью-Йорка явление – узкий проулок, ничем не застроенный кусок земли между четырехэтажным зданием, где жила девушка, и длинным рядом стоявших впритык друг к другу особняков из песчаника. Вход в проулок преграждала неприглядная конструкция из сетчатого забора и куска ярко-зеленого пластика.
Под скептическое поскуливание Эдвины Чарли сунул собаку в сумку и неуклюже перемахнул через забор. Пройдя в садик на задах дома, он встал перед черной, покрытой ржавчиной пожарной лестницей, подпрыгнул и принялся карабкаться вверх.
Добравшись до окон квартиры номер три, Чарли увидел, что она занимает два этажа: металлическая винтовая лестница соединяла нижние комнаты с маленьким кабинетом наверху. Поспешно миновав освещенный нижний этаж, Чарли с облегчением обнаружил, что на верхнем темно и пусто. Приставив к глазам руки, как шоры, он сумел разглядеть обстановку кабинета, пугающе схожую с картиной, которую не раз рисовал в своем воображении. Шероховатый письменный стол, стеллаж во всю стену с рядами книг и альбомов и разнообразными экзотическими безделушками. В углу кучей свалены музыкальные инструменты: гитары с порванными струнами, виолончель с поломанным грифом, изувеченное банджо. Чарли отодвинул москитную сетку, уперся ладонями в стекло, и ему наконец улыбнулась удача – единственный раз за эту неудачливую ночь. Окно было незаперто.
Сложившись втрое, Чарли протиснулся вовнутрь – и сразу же испытал ужас от того, что совершил. Но Эдвина уже выпрыгнула из сумки и изучала комнату, обнюхивая углы.
– Ш-ш, крошка, не шуми, – уговаривал он Эдвину, и тут его пронзила мучительная, обжигающая мысль. Он не мог заботиться о собаке; теперь Чарли понимал: он должен отдать Ребекке не только стихи.
Таким образом, его последний план, который он задумал, чтобы увенчать свое злополучное нью-йоркское существование, наконец близок к развязке. Хоть что-то ему удалось. Теперь Чарли требовалось только положить тетрадь на стол, выбраться из этого окна и спуститься по пожарной лестнице навстречу своему неясному будущему – к выселению, угрозам Джимми Джордано и неизмеримо большему ужасу, о котором пыталась сообщить мать. Стараясь двигаться бесшумно, Чарли отодвинул от стола стул и сел. Пробежался пальцами по изрезанной царапинами и надписями поверхности стола.
Теперь Чарли понимал, что никогда не смог бы последовать по стопам брата. Ему не найти путь в шумный, сверкающий мир Оливерова воображения. Чарли чувствовал, что где-то там таится подлинное волшебство, сияющая поверхность скрытого от глаз солнца, которое сам он порой находил в три часа утра, опустошив упаковку пива «Пабст Блю Риббон», – пока не всходило настоящее солнце, открывая взгляду груду пивных банок, оберток от сэндвичей и несколько страниц с дилетантской писаниной.
Чарли отер лицо тыльной стороной ладоней и встал. Очень осторожно приоткрыл дверь кабинета и долго стоял на лестничной площадке, глядя вниз на ярко-рыжий абрис закрытой двери в спальню. Прохладный воздух квартиры был пропитан затхлым запахом пережаренных кофейных зерен. Тикали часы, гудел холодильник.
– Я люблю тебя, Эдвина, – сказал Чарли и направился к окну.
Но тут за закрытой дверью кашлянула Ребекка, и, заслышав свою старую хозяйку, Эдвина стрелой вылетела из кабинета и рванула вниз по лестнице с такой скоростью, что, казалось, ее лапы не касались ступеней. Поскуливая, она принялась скрестись в дверь спальни. Чарли услышал приглушенное оханье. Наконец дверь, скрипнув, приоткрылась, выбросив полоску света. Эдвина ткнулась носом, дверь широко распахнулась, и за ней показалась фигура Ребекки. Она стояла, занеся над головой толстую книгу, и дрожала так сильно, что едва могла удержать этот том в руке. Разглядеть лицо Ребекки мешал яркий свет за ее спиной, но Чарли почувствовал, что их взгляды встретились.
– О, мать твою. Чарли?
– Ребекка.
Он сделал к ней слишком широкий шаг и, оступившись, полетел с лестницы.
Тремя часами позже, на пятом этаже Методистской больницы Нью-Йорка, Чарли одиноко лежал на кушетке в смотровой. Доктор сказал, что скоро вернется с распечатанной рентгенограммой черепа. Чарли отказывался от рентгена, как и от анализа крови, и от вправления мизинца, который он вывихнул при падении. Программа страхования у Чарли выглядела так: суеверно постукивать по дереву, каждую неделю обещать себе питаться правильно, не курить и смотреть по сторонам, когда переходишь улицу. Но когда Чарли попытался встать с кушетки, медсестра удержала его со словами: «Сейчас не вам решать». Его левое предплечье покоилось в коконе бандажной повязки, и теперь он понимал, что имеют в виду, когда говорят «голова раскалывается»: его распухший мозг так давил на стенки черепа, что Чарли чудилось, будто тот покрывается тоненькой сеткой трещин.
– Господи, Чарли… Какого черта! О господи, господи… Да не двигайся ты… – говорила ему Ребекка, когда он лежал у подножия лестницы. Испуг все еще заставлял ее держать наготове книгу (томик Байрона, отметил Чарли). Ребекка достала телефон из расшитого кармана своего шелкового халата, подержала его минуту в трясущихся руках.
– Ребекка, – сказал Чарли, прокручивая в мозгу возможные последствия: полицейская машина, наручники, тюрьма, смерть. – Пожалуйста. Не надо никуда звонить.
– Мы… нам нужна скорая, – с трудом произнесла в телефон Ребекка слабым от паники голосом. – Мой друг сильно расшибся.
Закончив разговор, Ребекка наконец-то положила Байрона на стол и прищурившись посмотрела на Чарли. Превозмогая боль, Чарли выдавил из себя ослепительную хитрую ухмылку, усвоенную в колледже Торо. Его лицо, надеялся он, как бы говорило: «Да, это все ужасно стыдно, но разве моя дерзость не кажется тебе по-своему очаровательной?»
Однако Ребекка не казалась очарованной. С этого ракурса она вообще не выглядела как Ребекка – та веснушчатая девочка, которая, проходя по коридорам блисской школы, словно излучала особенный свет; которая притягивала даже внимание девятиклассника, чья романтическая жизнь сводилась к мечтам о мальчиках из школы, когда он трогал себя, лежа дома в ванне с декоративными ножками. Ребекке не было еще тридцати, но, вглядываясь сейчас в лицо, которое он так часто представлял в своем воображении, Чарли увидел, что за эти годы ее милые кельтские черты чуть потускнели.
– Ты совсем спятил? – сказала Ребекка. – Я, знаешь, могла бы и полицию вызвать. Нельзя, черт возьми, просто так вламываться в чужие дома.
Но Чарли чувствовал, что перед ним словно две Ребекки: испуганная, рассерженная женщина с морщинками вокруг рта и непослушными прядями ранней седины и отстраненная наблюдательница, юная Ребекка, которую ужасы той ночи отделили от мира глухой завесой немоты. Улыбка сошла с его лица.
– Я больше не могу заботиться об Эдвине. Она плохо себя чувствует. Она сильно болеет – слышишь, как дышит? А у меня нет денег. Так что я принес ее тебе обратно.
– Ты мог бы прийти по-человечески, через входную дверь. Серьезно. Ты что – напугать меня пытался?
– Я пробовал через входную дверь. Пробовал звонить. Ты не отвечала. Ты не взяла бы ее. И не стала бы говорить со мной.
– Ну… насчет последнего ты прав.
– А могла бы и поговорить со мной хоть раз, – сказал Чарли совсем не так яростно, как обычно произносил эти же самые слова, множество раз воображая этот разговор. – Ведь это все, чего я хотел!
– Чего ты хотел? Почему твои желания значат больше, чем мои? По-моему, я ясно дала понять, чего хочу. Что мне нужно. Яснее, сука, некуда. Так в чем же дело? А? Что тебе так нужно мне сказать? Давай, говори.
Чарли подавил стон.
– Я только хотел поговорить об Оливере, – сказал Чарли. – Только и всего. Просто поговорить.
Ребекка опустилась на колени, словно собираясь осмотреть его ушибы, но на самом деле она приветствовала Эдвину.
– Эдвина, – прошептала Ребекка и уткнулась, как в салфетку, в шелковистую собачью шкуру. С Эдвиной на руках она вышла из комнаты, а Чарли долго сидел на нижней ступеньке, с безмолвным ужасом глядя на свой торчащий под странным углом мизинец. Наконец тишину нарушил прерывистый вой сирены, и маячки скорой помощи превратили коридор в дискотеку. В дверь позвонили раз шесть-семь кряду, и Ребекка появилась вновь и пошла открывать.
– Ребекка…
Он помедлила, но не оглянулась.
– Что?
Чарли всегда казалось, что он поймет, о чем спросить Ребекку, если она уделит ему хотя бы минуту. Но сейчас эта минута уже шла, а Чарли осознал, что ему ничего не приходит на ум.
Покачав головой, Ребекка прошла к двери и впустила фельдшеров. Они отвели Чарли к своему фургону и усадили на заднюю скамейку (в ответ на его яростные протесты один из фельдшеров сказал: «Ты на палец-то свой посмотри, а что там у тебя с головой – вообще неизвестно. И к тому же этой ночью нам все равно больше нечем заняться»), и вскоре у задних дверей появилась Ребекка, держа в руках сумку Чарли, где снова лежала тетрадь.
– Ты кое-что забыл, – сказала она. – И знаешь, Чарли, в следующий раз я вызову полицию. Серьезно.
– Пожалуйста… – сказал Чарли.
– Что «пожалуйста»?
К груди Ребекка по-прежнему прижимала Эдвину.
– Пожалуйста, позаботься о ней.
Ребекка кивнула мужчине, закрывавшему дверцы фургона. Фургон лениво тронулся с места. Случай Чарли явно не требовал мигалок.
Часы в палате Методистской больницы Нью-Йорка показывали 4:15. Вытянув шею, Чарли мог видеть, как доктор флиртует с медсестрой за стойкой. По коридору взад-вперед ходила молодая женщина в хиджабе, держа одной рукой лепечущего младенца, а другой – телефон, который показывал какое-то видео. Никто никуда не торопился.
Печально вздохнув, Чарли поднял свое тело с койки и подошел к сваленной в углу одежде, которую сбросил туда, переодеваясь в больничную сорочку. С кряхтением наклонившись, достал из кармана джинсов мобильный. На экране высветился еще один пропущенный вызов Ма. Чарли резко втянул в себя воздух. Он больше не мог вынести ни минуты неизвестности, так что пускай здесь, в этой палате Методистской больницы Нью-Йорка – не столь отличной от палаты его брата – все и случится. Чарли наконец поднес телефон к уху и принялся слушать первое из множества сообщений.
Позднее Чарли будет изумляться, как ему это удалось. Его перевязанная правая рука не гнулась, словно у куклы, его воспаленный мозг отдавался болезненным звоном в ушах, но Чарли сорвал с себя больничную сорочку, упаковался в обычную одежду, выскользнул из палаты и – когда в коридоре медсестра окликнула его: «Мистер Лавинг?» – пустился бегом. Вниз по запасной лестнице, через вестибюль и по Седьмой авеню к метро, где сел на первый же поезд до Манхэттена. На центральном автовокзале Чарли потратил половину оставшихся денег на билет, а потом, пока он поджидал свой автобус дальнего следования, его два раза стошнило от боли – в мусорный бак, который, если судить по его виду, уже не раз использовался для этой цели. Но если на свете и есть место, где покалеченный блюющий молодой человек не особенно выбивается из общей картины, то это, безусловно, автовокзал Порт-Аторити.
И все же позже, размышляя о последовавшей двухдневной одиссее, об этом медленном пути через континент, во время которого он постепенно опустошал пластиковую банку с печеньем, а от боли и истощения в глазах у него порой темнело, – Чарли решит, что добраться до Биг-Бенда без помощи врачей было почти чудом. Но потом, проигрывая первое сообщение Ма, вслушиваясь в очень простую и совершенно немыслимую новость, которую она с трудом выговорила сквозь рыдания, Чарли поймет, что это и была ночь чудес.
Много часов спустя, когда автобус, прогрохотав через Мидленд, устремился на юг, в пустыню, изнеможение Чарли обернулось уютной полудремой: он вновь был в Зайенс-Пасчерз, в своей кровати, его брат все еще лежал на нижнем ярусе, и они вместе находились в доме, который им больше не принадлежал. Оливеру было семнадцать, и он больше не выдумывал вместе с братом фантастические миры. Он только что открыл для себя куда более чудесный мир – на соседнем покрывале, под звездопадом Персеид. Потребовалось лишь одно сообщение от Ма: как над тетрадью брата в то раннее утро много лет назад, Чарли уловил призрачное дыхание разверзшегося древнего портала, ощутил, что их выдумки были неким пророчеством, которое наконец сбылось. Чарли глядел в темноту, в глубокую дыру. Десять лет. Разве есть для этого слова?
«Он там, – произнес голос Ма. – Ты должен знать. Оливер. Они его теперь видят. На компьютере. Чарли, он там. Он с нами».
Оливер
Глава девятая
Портал распахнулся, но чтобы разглядеть что-то в этом затерянном мире, потребуются не только твои мама и брат и новейшее медицинское оборудование. Потребуется также и помощь правоохранительных органов. Потребуется человек по имени Мануэль Пас, капитан отряда техасских рейнджеров округа Пресидио, старший офицер этого устарелого сборища стражей порядка.
Однажды под вечер, спустя примерно три года после, Мануэль Пас стоял в синеватой сумеречной тиши на дальнем краю Национального парка Биг-Бенд, глядя в дыру иного рода. Он находился посреди разрушенного киноварного рудника, на котором гнули спину его отец и дед. Среди обломков, оставшихся на месте шахтерских бараков и плавильных печей, которые не топили вот уже полвека, маячили предупредительные знаки: рудник все еще хранил в своем чреве ртуть, которую предки Мануэля добывали из земли, – живое серебро, вызвавшее у его отца и деда рак. Мануэль покрутил обручальное кольцо на пальце.
Десять лет назад он привел к этому руднику свою молодую жену Лусинду. Девушка тогда только-только перебралась в Техас из Гондураса, вместе с двумя своими сестрами, бежав от разборок наркодельцов, и на начальном этапе их романа Мануэль проводил немало времени, играя роль своеобразного гида. Это место казалось особенно яркой иллюстрацией к истории округа: поколения мексиканцев надрывались здесь, вгоняя себя в раннюю могилу и получая нищенские гроши, – и вот теперь тут остался лишь еще один город-призрак. «Но не так-то просто было от нас отделаться», – сказал Мануэль Лусинде, и она сжала его руку. У него с собой была бутылка вина и корзинка с едой, и они поужинали в домике без крыши. Быть может, неожиданное место для романтического пикника, но Мануэль привел сюда Лусинду не только для того, чтоб рассказывать ей о горестной судьбе своих предков. Старый рудник прятался в глубине национального парка. В парке между Мексикой и США не пролегал забор, и по Рио-Гранде можно было пересекать границу в обоих направлениях.
В конце концов, наступил новый век, и Мануэлю хотелось верить, что старинная взаимная неприязнь, в атмосфере которой он вырос, когда-нибудь ослабнет. В ранней молодости он стал рейнджером в надежде, что на этой должности сможет немного облегчить судьбу латиноамериканцев, прибывавших с того берега реки. С течением лет Мануэль подружился с несколькими пограничниками, и те часто отправляли его на место происшествия, когда дрон или какой-нибудь ответственный гражданин обнаруживал фигуру, бредущую на север по пустыне. Ну а Мануэль, вместо того чтобы надеть на изнуренных путников наручники, давал им карты, бутылки с водой и приготовленные Лусиндой бутерброды (они хранились в автохолодильнике). Мануэль так и продолжал бы в том же духе до самой пенсии, если бы не события пятнадцатого ноября.
Он принял звонок, сидя в своем отделении в Марфе, и, когда несказанный ужас достиг его сознания («Трое детей?» – повторял Мануэль снова и снова), оказалось, что под этим ужасом скрывается еще один. «Молодой мужчина-латиноамериканец» – так описал стрелка по рации прибывший на место полицейский, и, еще не зная никаких подробностей, Мануэль ясно увидел жуткую картину грядущего. Неважно, что Эктор Эспина родился в США и что остановил этого парня эквадорец Эрнесто Руис. Эктор был латиноамериканец с огнестрельным оружием. В представлении белых – вырвавшийся на волю демон.
Трое погибших детей: пусть Мануэль Пас был всего лишь одним из множества полицейских, стянутых в Блисс после случившегося, но он носил в себе это число, словно метафизический недуг, словно зудящий струп, который он вечно будет расчесывать, – а зуд будет все нарастать, мешая ему спать. Трое погибших детей. У Мануэля что-то свербело и требовало объяснения, и он все расчесывал и расчесывал. Он часами молча сидел на заседаниях оперативной группы. Он побеседовал со всеми несчастными ребятами из театрального кружка. Он поговорил с каждым, кто когда-либо знал убийцу. И все же дьявольский источник раздражения по имени Эктор Эспина продолжал терзать его изнутри. Мануэль мог расчесать себя до кости и все же никогда не докопаться до мотивов, которые двигали этим парнем.
В последующие годы подтвердились самые худшие опасения Мануэля. Несмотря на его попытки урезонить депутата Крейга Армисона, число депортаций только возросло. Вопреки всем его мольбам к Отто Кунцу, уполномоченному по школам округа, здание школы – единственное, что могло привлекать людей в Блисс, – теперь навсегда закрылось. «Никому не нужны эти воспоминания», – сказал ему Отто.
Но Отто ошибался. Мануэлю нужны были его воспоминания. Он помнил свои детские годы в этой самой школе, помнил, как боролись за это место под солнцем его предки. «От нас так просто не отделаешься, ведь так?» – повторил Мануэль как-то в ночном разговоре с Лусиндой. «Ты что, не видишь, что не из-за чего здесь больше оставаться?» – со вздохом ответила Лусинда.
Конечно, отчасти она была права. Их улица, расположенная к западу от Блисса, почти опустела. Рабочих мест не стало. Их немногочисленные оставшиеся соседи смотрели на Лусинду с неприязнью; к тому же она беспокоилась за сестер, не имевших грин-карты. И вот так это и случилось: депортации, враждебность, туманные перспективы.
«Ты не понимаешь, – месяц назад сказала ему Лусинда, – что ты – часть проблемы: старик, цепляющийся за возвышенные идеи».
Сестры Лусинды отправлялись искать счастья на север, и она, по сути дела, объявила Мануэлю ультиматум: уезжай со мной, или я уеду одна. Но такой мужчина, как Мануэль Пас, не особенно ценил ультиматумы. Три недели спустя Лусинда отбыла в Чикаго. И теперь, стоя над стволом шахты, Мануэль стащил с пальца кольцо.
И помедлил, в который раз задумавшись: «А почему бы и не последовать за Лусиндой?» Он наверняка сможет перевестись в другое отделение. Или вообще оставить рейнджерство, найти себе теплое местечко в частной охране. Что его здесь держит? Мануэль целыми днями заполнял бумажки, рапортуя о нарушениях законов, в которые не верил. И все же Лусинде следовало бы получше знать мужчину, за которого она вышла замуж, ведь так?
Вот уже три года прошло, а Мануэль по-прежнему сидел вечерами над документами следственной группы, по-прежнему вел беседы с убитыми горем родственниками погибших. Однажды он даже съездил на машине в Мексику, где тщетно попытался разыскать отца Эктора. Было время, на первом году после, когда Мануэль видел только один способ удержать рассыпающийся город: обнаружить мотив Эктора, какой-то очень конкретный и веский повод, который смог бы прогнать смутные страхи националистов. Но объяснить это безумие так и не удалось, и спустя столько времени это уже не играло особенной роли – Мануэль знал это. Но так уж получается с зудом: чем больше скребешь, тем он сильнее. Сама тщетность этих попыток и превращала их в одержимость.
Но сейчас, занеся над дыркой шурфа обручальное кольцо, Мануэль вспомнил бедную Еву Лавинг. Вспомнил ее прекрасные темные глаза, ее тревожный взгляд, ее редкостное, совсем как у Мануэля, умение оставаться как бы в шорах, не сосредоточиваться на том, что минуло и все равно не вернуть, а отдавать все силы повседневному, насущному, тому, чего жизнь требует от тебя в данный момент. Их с Евой общей чертой была стойкость, упорство – качество, которое Лусинда в муже не ценила. Но возможно, Лусинда была права, и это их с Евой особое упрямство делало их какими-то необузданными, выбивало из общего ряда и заставляло не замечать разрушений, урона, который они наносили окружающему. Мануэль, например, в разговорах с Евой ни разу не обмолвился, не сказал ни слова о несчастной ее дурной привычке, не поделился с ней тем, как уговорил нескольких торговцев отказаться от обвинений ее в краже. Как и в отношении иммигрантов, Мануэль просто делал, что мог, и молчал об этом. Признаться, иногда Мануэль представлял себе, как выглядит под бесформенной одеждой ее тело, и, не в силах подавить искушение, минуту-другую предавался мечтам.
И конечно, Оливер, Мануэль думал о тебе. Он думал об Оливере Лавинге, безмолвном на своей койке, о тишине в ответ на вопросы, которые до сих пор пощипывали кожу Мануэля. Часто, прикорнув у четвертой койки, Мануэль клал руки тебе на плечи, на лоб, и казалось, он вот-вот нащупает объяснение – оно пряталось где-то там, в непроходимом потустороннем мире твоей памяти, где ты был все тем же цельным Оливером, где ты продирался к ответу, неведомому Мануэлю. До того он видел тебя всего несколько раз, но часто представлял себе, каким был Оливер в те последние недели, представлял отнятую у тебя такую заурядную жизнь. Ты был просто семнадцатилетний мальчик, шагавший по улицам обреченного города одним октябрьским утром. Мануэль занес обручальное кольцо над стволом шахты и разжал свои иссохшие пальцы. Он склонил ухо к гулкой пустоте, слушая звук падения.
Было тринадцатое октября, пятница, и до гибели твоего города оставалось всего лишь чуть больше месяца. Однако во время твоих неторопливых блужданий по улицам все в Блиссе казалось тебе древним и нерушимым. И пускай блисская история твоей семьи уходила корнями в XIX век, ты не чувствовал себя на своем месте в крошечном городишке, который строили твои предки. Красные кирпичные дома, плоскость пустыни, лиловые горы вдали – все это казалось тебе чужим.
Чужой: как часто этим злополучным словом называли половину блисской школы. Словно для того, чтобы послать завуалированную угрозу, лейтенанта Уоллеса Ван Брюнта – окружного главу пограничников – пригласили выступить на ежемесячном школьном собрании, где он рассказал о тяготах своей работы всем учащимся. Сквозь густые пушистые усы лейтенант Ван Брюнт много раз выговорил это слово, нередко в непосредственной близости от слова «нелегал». Лейтенант пространно рассказывал об ужасах и бедах, с которыми сталкивался на работе: о детях, погибающих в пустыне от жажды, о женщинах-наркокурьерах, умерших из-за того, что в их желудке разорвался проглоченный пакетик с героином. Смысл этих мрачных историй был ясен: «Мексиканцы, скажите своим родным, чтоб не лезли». Школьники-латиноамериканцы на собрании сидели тихо, но на следующее же утро произошла очередная драка: Давид Гарса ударил Скотти Колтрейна головой о шкафчик. Изо всех сил стараясь соблюдать справедливость, директор Диксон отстранил обоих от занятий на неделю, но это не смирило нараставшую неприязнь. Собрания латиноамериканцев на ступенях школы приобрели смутно-политический оттенок. Плотная стена галдящих ребят теперь протягивалась до боковой двери, так что белым школьникам приходилось проникать в школу задворками. В то утро ты с отсутствующим видом прошел мимо всей этой сутолоки.
Через три дома от школы расположилась хиреющая компания под названием «Сделано в Техасе!». В помещении давно почившего «Блисс-отеля» – почти близнеца твоей школы – теперь производили разнообразные мелкие сувениры, оловянные брелоки в виде бычьих черепов, кошельки из бычьей мошонки – весь этот будущий мусор, который туристы покупают в аэропортах, чтобы подарить родным. В последние недели спертый, лихорадочный, сдавленный воздух в коридорах школы превращал их в тоже своего рода фабрику, в механизм, через который ты проходил каждый день, медленно трансформируясь из мальчика в печаль в человеческом обличье. Вот уже месяц Ребекка не разговаривала с тобой по-настоящему.
В своих одиноких прогулках по Зайенс-Пасчерз; в свои школьные дни, глядя на доску невидящими глазами; в свои ночи, лежа под скалящимися бычьими черепами, в печальной тишине, поглотившей вашу с Чарли кровать, которую вы некогда окружали волшебством, – ты обращался к воображаемой Ребекке с тысячами вариаций одного и того же вопроса: если она собиралась оставить тебя наедине с твоими никудышными стихами и одинокой пульсацией твоей крови, зачем было давать тем поцелуем мучительную надежду? «Ребекка», – часто невольно произносил ты, вздыхая. Каждый день после занятий, не в силах устоять, ты заворачивал к кабинету мистера Авалона, надеясь хоть краем глаза увидеть Ребекку сквозь стеклянную дверь, за которой кружок репетировал песни к Осеннему балу. И пока ты выслеживал Ребекку, за тобой по пятам следовало одно слово – обозначение того, во что ты себя превратил: сталкер.
А если так, чего терять одинокому и неприметному мальчишке?
В то утро в школе ты устроил засаду в коридоре в нескольких шагах от кабинета миссис Шумахер. Когда мимо, чуть не задев тебя, прошла Ребекка, ты сам удивился, как отчетлив твой гнев, как крепко ты схватил ее за плечо.
– Ты должна хотя бы объяснить, – сказал ты. – Хотя бы раз.
Ребекка удивленно склонила голову набок. Она не разыгрывала недоумение – она действительно недоумевала, словно и не ведала, какое разрушение может вызвать.
– Что объяснить?
– Что объяснить? Как насчет этого: ты месяц разговариваешь со мной каждое утро, а потом что? Ничего.
Тебя тревожило, что эта тирада получилась совсем не такой яростной, как ты планировал. Твои глаза наполнились слезами, голос срывался, как у несчастного влюбленного подростка из какой-то романтической комедии. Ребекка уделила тебе всего секунду внимания – и вот уже к тебе во всей полноте вернулось чувство, которое зародилось в те утренние часы перед уроками миссис Шумахер и достигло кульминации (во всяком случае, твоей цензурированной версии кульминации) возле футбольного стадиона.
– Прости, Оливер. – Глаза Ребекки метались, словно выискивая в редеющей толпе кого-нибудь, кто мог бы ее спасти от этой невыносимой сцены. – Не знаю даже, что тебе сказать. Ты меня не привлекаешь в этом смысле.
– Не привлекаю тебя в этом смысле?
– Мне надо идти. Нам пора на урок. Извини меня, ладно? Извини.
И как не поверить в предзнаменования? Именно в этот день миссис Шумахер начала новую тему длиной в месяц: Одиссею Гомера.
– Кто-нибудь знает секрет подарка, который греки преподнесли троянцам? – спросила миссис Шумахер. – Что было внутри коня?
Класс молчал.
– Это был вовсе не подарок, – сказал ты. – Это была ловушка.
– Бинго!
И миссис Шумахер, по своему обыкновению, наградила тебя конфеткой «Хершис кисс».
И вот тогда – в то время как твои челюсти перемалывали заветрившийся шоколад, а твои глаза сверлили красневшую Ребекку – ты увидел. Под твоим пристальным взглядом Ребекка чуть шевельнулась, совершив одно из почти незаметных движений, за которыми ты так внимательно наблюдал в последние недели. Однако в этот раз на бедре чуть выше края юбки ты заметил нечто странное: лиловый бугор с красными прожилками. Он был совсем не похож на бледно-голубые отметинки, которые ты иногда видел на коже Ребекки: это был огромный кровоподтек; его эпицентр прикрывали две полоски пластыря с пятном ржаво-бурого цвета.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?