Текст книги "Дури еще хватает"
Автор книги: Стивен Фрай
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мы с братом занимали две огромные спальни на третьем этаже, все прочие верхние комнаты (одна из которых уже была разделена на две) отводились для гостей и лишней мебели или просто использовались как чердачное пространство. Эти несуразных пропорций помещения, в одном из которых еще уцелело немного обоев Уильяма Морриса, были изначально задуманы как спальни для слуг. Построивший дом архитектор Уитвелл Элвин совершил перед тем ошибку, возводя в нашей деревне дом приходского священника, – комнаты для прислуги оказались там слишком маленькими. По-видимому, слуги, жившие в этих узких комнатушках, остро переживали одиночество и тоску по дому, и потому Элвин, получив возможность соорудить еще один дом, создал в нем для слуг огромные покои, в которых горничные и лакеи (занимавшие, разумеется, безжалостно изолированные спальни) могли по ночам беседовать и утешать друг дружку.
Лучшим архитектурным творением Элвина стал не наш дом и не дом приходского священника, а деревенская церковь. Чтобы увидеть Бутонскую церковь, стоит проехать многие мили. «Деревенский кафедральный собор» – так ее именовали. Названием этой главы я обязан сэру Николасу Певзнеру, великому архивариусу британской архитектуры, объездившему все наши графства и описавшему каждое достойное того здание Соединенного Королевства. «Весьма нескладен, но выстроен в правильном духе» – так отозвался он о бутонском соборе Св. Михаила Архангела{11}11
На самом деле Певзнер процитировал Лаченса.
[Закрыть]. Помню, я процитировал этот отзыв Певзнера Джону Бетчеману{12}12
Сэр Джон Бетчеман (1906–1984) – английский поэт и писатель, один их основателей «Викторианского общества».
[Закрыть], который во время моих школьных каникул или сельской ссылки (временного исключения из школы) приехал к нашей церкви со съемочной группой и кем-то из друзей по «Викторианскому обществу». Мне, самозваному специалисту по местным достопримечательностям, поручили исполнение волнующей миссии – сопровождать компанию выдающихся визитеров, рассказывая им о батском известняке, битом камне, украшенных лиственным орнаментом шпицах, фасках, своеобразных готических влияниях и прочей претенциозной чуши, какая только посетит мою голову (забитую в то время жаргонными словечками достойного Бэнистера Флетчера{13}13
Сэр Бэнистер Флетчер (1866–1953) – английский архитектор и историк архитектуры, написавший вместе с носившим то же имя отцом образцовый учебник «История архитектуры».
[Закрыть]): «отметьте влияние клюнийского стиля» и прочий словесный понос того же рода, как будто они и сами не знали все это без писклявого нахала двенадцати лет, который вел себя, как профессор архитектуры из Института искусства Курто{14}14
Институт истории искусства, входящий в состав Лондонского университета; основан текстильным фабрикантом и коллекционером Сэмюэлем Курто.
[Закрыть]. Великий поэт-лауреат (или это звание в ту пору только ожидало его?) был очень дружелюбен и терпелив, а я лишь годы спустя узнал, что отношения Бетчемана и Певзнера были отнюдь не самыми сердечными, несмотря на то, что каждый так ценил британскую архитектуру, да, в сущности, и повысил ее ценность; возможно, цитировать сэра Николаса мне не стоило. Помнится, остаток того дня я провел, как гость устрашающе сведущей, милейшей Гермионы Хобхауз из «Викторианского общества», объезжавшей страну в поисках неизвестных мини-шедевров Пьюджина и Джильберта Скотта{15}15
Огастэс Пьюджин (1812–1852) – английский архитектор и теоретик архитектуры, создатель Биг-Бена; Джилберт Скотт (1811–1877) – английский архитектор; оба прославились как корифеи неоготики.
[Закрыть].
Уитвелл Элвин, может быть, и создал изумительный собор, однако основными его интересами (вне, надо полагать, исполнения обязанностей бутонского священника в течение пятидесяти одного года) были редактирование «Куотерли Ревю», ворчливая переписка со своими великими викторианскими современниками наподобие Дарвина и Гладстона и отчасти «неподобающие» отношения с молодыми женщинами, самой приметной из которых была его «благословенная девушка» леди Эмили Бульвер-Литтон, дочь вице-короля, впоследствии вышедшая за воистину великого архитектора Эдвина Лаченса, более всего известного созданием колониального Нью-Дели и сотрудничеством с садоводом Гертрудой Джекилл{16}16
Гертруда Джекилл (1843–1932) – английский садовод и парковый архитектор, создавшая более 400 парков в Британии и США.
[Закрыть]. Лаченс спроектировал также Бутонскую усадьбу, «среднего изящества» образчик его творчества. Возведя собор в Бутоне (из зависти, можно предположить, к превосходившему его талантом Лаченсу и ревности к нему же, умыкнувшему возлюбленную Эмили) и дом приходского священника при нем, Уитвелл Элвин построил наш дом – в знак благодарности к двум засидевшимся в девицах сестрам, которые финансировали его величавое пасторское безрассудство.
Просто для того, чтобы показать вам нелепую старомодность нашего жилища, скажу следующее: уборными нам служили клетушки с бачками под самым потолком. Обязанности появившихся позже изукрашенных фаянсовых цепочек с надписью «тяни» изначально исполняли торчавшие рядом с унитазами рычажки, которые полагалось поворачивать, чтобы добиться слива, вверх. У раковин в комнатках перед уборными сливных отверстий не было. Вы наполняли раковину водой, подергивая за подпружиненный кран, умывались или ополаскивали руки, а затем приподнимали ее бортик, на котором имелась щель стока, защищавшая раковину от переполнения, – вода выливалась, а бортик сам собой возвращался на место. Представить себе эту конструкцию вам, наверное, трудно, а мне не хватает умения описать ее кратко и ясно. Ну и ладно. Вот еще: у ванны, стоявшей на больших львиных лапах, имелся длинный керамический рычаг, который следовало, чтобы закупорить сливное отверстие, повернуть и опустить. Ванная комната – одна из немногих, известных мне, – была оборудована собственным камином.
Мы с братом были единственными обитателями дома, которым дозволялось, когда мы болели, растапливать камины в наших спальнях. Невозможно преувеличить удовольствие, которое я испытывал, когда просыпался темным зимним утром и видел еще тлевшие на решетке угли. В остальных случаях согреться зимой можно было, лишь навалив на себя гору тонких шерстяных одеял или заманив в постель кошку-другую. Об одеялах пуховых либо стеганых я и слыхом тогда не слыхивал.
Как-то раз я нашел на чердаке электрический обогреватель «Димплекс» и притащил его в мою комнату. Обнаружив, что я уж три дня держу его включенным на полную мощность (что не мешало пару по-прежнему валить из моего рта и носа), отец заставил меня сесть за стол и подсчитать, исходя из стоимости киловатт-часа, во что обошлось ему мое расточительство. Разумеется, решение этой арифметической задачи лежало далеко за пределами моей компетентности. Обогреватель исчез, а мой страх перед математикой значительно усугубился.
За стенами дома садовники производили то, чем не могли снабдить нас во время их еженедельных визитов бакалейщик, мясник, пекарь и рыбный торговец. Яблоки, груши и картофель запасались на зиму в надворных постройках; джемы, солености и вареные чатни приготовлялись по осени нашей кухаркой миссис Райзборо. Салат-латук, помидоры, огурцы, красные турецкие бобы, бобы зеленые, горох, кабачки, спаржа, инжир, тернослива, сливы, вишни, ренклоды, клубника, ревень, малина, черная смородина и прочие щедрые дары сада и огорода питали нас всех. Молоко привозили ежедневно в вощеных коробках, которые мы высушивали и использовали в качестве каминной растопки; местные фермеры поставляли нам яйца и темно-желтое сливочное масло, приглаженное резными деревянными лопаточками и завернутое в жиронепроницаемую бумагу. Я ничего не слышал о супермаркетах и не бывал ни в одном, пока мне не стукнуло… даже и догадаться не могу, сколько лет. Если нам требовалась ежевика для пирогов, которые пекла миссис Райзборо (ежевично-яблочных), я усаживал в коляску мою маленькую сестру Джо, провозил ее по тропе для верховой езды и самолично собирал ягоды. В октябре готовилась смесь для рождественских пудингов и разливалось по чашам яблочное желе… уверен, множество людей проделывает то же самое и сейчас, – возможно, их даже больше стало благодаря разгулу конкурсов на лучший пирог или плюшку, которые занимают ныне немалую часть времени на всех телеканалах. Винному камню и засахаренному дуднику повезло в этом смысле меньше. По всей нашей стране мужчины и женщины все еще выращивают овощи, яблоки, груши, ягоду; надеюсь, моя детская идиллия не представится им слишком непонятной. Конечно, для меня детство и близко к идиллии не лежало, каким бы прекрасным оно ни может (и должно) казаться по прошествии столь долгого времени, после стольких перемен в обычаях и нравах.
В нашем распоряжении имелись травяной теннисный корт и бадминтонная лужайка, но по какой-то причине мы на них почти не бывали, разве что приходили туда с гостившими у нас американскими кузенами.
За конюшнями стоял коттедж с собственным огородом, там жила работавшая у отца супружеская чета, с коттеджем соседствовал полный крикливых гусей загон. Я часто сгонял этих агрессивно шипевших птиц к стволу грецкого ореха, вокруг которого они гагакали и хлопали крыльями, как будто он был священным храмом, который вот-вот осквернят и разрушат язычники. Я хоть и вырос в деревне, но отношения с животными у меня никогда не складывались.
В заросшем чем попало старом хлеву и на обнесенном зеленой изгородью земельном участке, полном сломанных солнечных часов и засоренных прудков, мы с моей сестрой Джо находили, приручали и наконец притаскивали в дом одичавших кошек с котятами, которых выдворял из своего жилища почти невероятно эксцентричный священник деревенской церкви, – будучи человеком глубоко религиозным, он не мог, конечно, поверить, что у любого животного есть душа, и потому считал, что их можно выбрасывать в свое удовольствие на улицу, как мусор. Лошадей у нас не было, поскольку отец превратил стоявшие напротив дома монументальные конюшни в лабораторное здание. Он был конструктором, физиком, инженером-электронщиком – дать точное определение невозможно. Конюшенные кормушки наполнились инструментами, стойла – токарными и фрезерными станками и иной машинерией; в огромных помещениях наверху, где, наверное, спали когда-то грумы, поселились осциллографы, амперметры и электронные приборы самого удивительного и непостижимого рода. После десяти-двадцати лет его работы ароматы припоя, чистящего средства и фреона изгнали все же десятками лет стоявшие здесь запахи навоза, соломы и седельного мыла.
Рипхэм, ближайшая к нам деревня, в которой имелись настоящие магазины и пабы, находилась в трех милях от дома, и обитатели ее думали о моем отце – в тех редких случаях, когда он попадался им на глаза, – как о Сумасшедшем Изобретателе. Если ему по какой-то причине – мама, скажем, лежала в постели с гриппом – приходилось отправляться туда за табаком, он, совершенно как иностранный турист, вставал посреди почтовой конторы, потерянно протянув перед собой ладонь с деньгами и ожидая, когда из нее вынут нужное их количество. Думаю, он немного пугал деревенских жителей, а Вордсвортов мир «стяжаний и трат» пугал отца.
Но все это не идет ни в какое сравнение с тем, как пугал он меня. Я видел в нем сплав мистера Мэрдстона с Шерлоком Холмсом – с легкой примесью дяди Квентина из «Великолепной пятерки»{17}17
Написанная Энид Блайтон серия детских детективов.
[Закрыть]. С последним его роднили зловеще мрачное лицо и нетерпимое до рыка отношение к неподобающему поведению детей, а с великим детективом – нечеловеческий блеск ума и худоба курильщика трубки. Сам Холмс заметил однажды, что гений – это бесконечная способность по части страданий, а я, какой бы благоговейный страх ни внушал мне отец, какие бы гнев и ненависть к нему меня ни обуревали, ни разу не усомнился в том, что он самый настоящий гений и есть. Да и сейчас не сомневаюсь. Не уверен, однако, что между семью и девятнадцатью годами мог встретить его взгляд или услышать его недовольное фырканье, ворчание и вздохи без того, чтобы не ощущить острое желание обомочить штаны или унестись прочь, рыдая от унижения и страдания. Сейчас, на девятом десятке лет, он сооружает, начав с нуля, 3D‑принтер собственной конструкции. И я, зная его достаточно хорошо, питаю полную уверенность, что, когда он закончит, мы получим самое надежное и элегантное устройство из всех присутствующих ныне на рынке.
Мама была и остается самым теплым и добрым человеком из всех, кого вы когда-либо знали. Однако любовь ее и чувство долга были и всегда будут обращены прежде всего к отцу. И vice versa[6]6
Наоборот (лат.).
[Закрыть]. Как тому и быть надлежит. Их брак всегда казался мне настолько идеальным, что я нередко гадал, не он ли сгубил мои шансы достичь отношений, хоть в чем-то столь же совершенных. Чушь, конечно, поскольку и брат мой, и сестра блаженно счастливы в своих браках. Дальше в этой книге мы еще доберемся, если у вас хватит терпения, до наиболее вязких топей, наиболее зловонных и грязных болот моей бесполезной и отталкивающей личной жизни. Пока же нам еще предстоит покончить с повторением пройденного.
Одна из замечательных услуг, оказанных Дж. К. Роулинг всем английским писателям определенного поколения, состоит в том, что о проводах в школу детям можно больше не рассказывать. Разумеется, никакой Хогвартс-экспресс семилетнего Стивена не ожидал и ни сливочного пива, ни волшебных шоколадных лягушек он тоже не видел, но все остальное было, в общем и целом, очень похоже. В школьных вагонах немыслимо взрослые на вид двенадцатилетки нахлобучивали на головы канотье или махали ими из окон, а мы напрягались, как мулы, и цеплялись за наших матерей, воображая близящиеся месяцы разлуки, которые нам предстоит провести в обществе этих устрашающих старших учеников. «Они решат, что я дурак». «Они решат, что я слабак». «Они решат, что я зауряден». Какие только волны незрелой несостоятельности не окатывали меня. Лишь два года спустя, читая незаменимую антологию Нэнси Митфорд{18}18
Нэнси Митфорд (1904–1973) – английская писательница и журналистка. Была редактором названного Фраем сборника статей, в котором и сама участвовала как автор.
[Закрыть] «Положение обязывает», я узнал, что слово «заурядный» используется лишь «заурядными» людьми, – новость довольно удручающая.
До того как лет десять, что ли, назад Паддингтонский вокзал почистили, отмыли, обновили и украсили памятником его прославленному и благородному медведю, я и близко к нему не мог подойти без того, чтобы меня не хватил приступ медвежьей болезни.
Каждый, с кем мы знакомимся, – и это продолжается до конца жизни – сильнее нас, лучше знает систему, видит нас насквозь и находит увиденное решительно никуда не годным. Каждый, кого ты встречаешь, несет, так сказать, за спиной здоровенную дубину, а у тебя только и есть что ватная палочка. Думаю, я уже писал об этом когда-то или, может, спер у кого-нибудь, – в любом случае мое наблюдение вряд ли можно назвать свежим, и я сильно удивлюсь, если вы с ним не согласитесь. Весь остальной мир был на Том Уроке, который мы пропустили по причине зубной боли или приступа поноса, том, где они – все прочие ученики – узнали, как этот самый мир устроен, и с тех пор чувствуют себя в нем легко и уверенно. А вот мы, все мы, урок пропустили и с тех пор чувствуем себя беззащитными. Другим известен некий секрет, и никто из них не знает его лучше, чем дети, которые на несколько лет старше тебя.
В семь лет отправиться за двести миль от дома в приготовительную школу – это, как и тележка рыботорговца, как подвешенные в 1880‑х колокольчики для прислуги, как стряпуха, что принимает овощи от почтительно снявших шляпы садовников, представляется безумно глупым, английским, величавым и устарелым.
А стало быть, вам следует понять, прежде чем я двинусь дальше, что вопреки всему мной уже сказанному мы были бедны. Не как церковные мыши, не бедны по-крестьянски, а просто бедны в сравнении с людьми самого разного рода, посылавшими своих детей в такие же школы, как моя, – бедны в сравнении с теми, чьи званые обеды посещались моими родителями. Да-да, званые обеды, куда мужчины являлись в галстуках-бабочках и где женщины «удалялись» после сыра из столовой в гостиную, дабы позволить мужчинам прибегать в разговоре к крепким выражениям, курить сигары и пить портвейн. Мама поделилась со мной своим верным, я полагаю, мнением, что этот давний и ныне отмерший ритуал (отмерший, могу вам сказать, даже в королевских дворцах – но о них несколько позже) на самом деле позволял женщинам посещать уборные, не привлекая внимание мужчин к тому обстоятельству, что эти сладостные создания носят в себе такие штуки, как мочевой пузырь, который им – подобно любому мужчине и любой лошади – необходимо опорожнять.
Мы были бедны в том смысле, что мама водила древний «Остин А35» с пощелкивавшими индикаторами, а отец – «Остин 1800», произведенный в пору расцвета британской некомпетентности во всем, что касалось двигателей (а перед ним заездил до полной неупотребимости «Ровер 90»). Мы никогда не ездили в отпуск, а всякий раз, как в пору моего детства и отрочества мы с мамой отправлялись в обувной или одежный магазин, я, помнится, ежился и корчился от смущения, когда она объясняла (слишком громко, на мой слух), что та или эта пара обуви «разорительно дорога», а эти брюки ей «вряд ли по карману». Рос я, разумеется, быстро, а средств на покупки у нее было мало. Школьную учебу (каким-то образом мы с братом оказались в двух не так чтобы безумно великолепных, но тем не менее едва ли не самых дорогих частных школах Англии) оплачивал, я в этом уверен, мамин отец, милый моему сердцу еврейский иммигрант, который умер, когда мне было десять, и которого мне хотелось бы, очень хотелось бы узнать получше. И рос я с вполне иллюзорным – «необоснованным», сказали бы мы сейчас, – чувством горестной обездоленности. Признание это повергает меня в замешательство, ибо чего мне, спрашивается, не хватало? Какой надо быть дешевкой, чтобы считать сельский особняк с прислугой и огромными комнатами ужасным, а в современном доме с цветными телевизорами, газовыми плитами, морозильниками, ковровым покрытием и центральным отоплением видеть несбыточную мечту о роскоши?
Да, так вот. Я попал в глостерширскую приготовительную школу, далекую от Норфолка, но на свой манер очень красивую. Я уже описал в «Хрониках Фрая» мою ненасытимую жажду сладостей. Отдал страницы панегирикам, посвященным кондитерским магазинам, и исписал другие, бичуя себя за воровство и тайные махинации, до которых довела меня наркотическая зависимость от всего, что сладко, – полагаю, сама она была порождена черт знает откуда взявшимся чувством, что со мной обошлись несправедливо и плохо. Может быть, сахар был для меня заменителем родительской любви и домашнего процветания, коих я чувствовал себя лишенным. Возможно, я от рождения получил склонный к нарциссическим фантазиям разум. Наделенный им ребенок верит, что он на самом-то деле непризнанный сын какого-нибудь герцога или что в один прекрасный день ему пришлют из адвокатской конторы письмо, извещающее о баснословном завещании неведомого кузена, единственным наследником коего он стал. Коронные суды переполнены этими несчастными, уже успевшими, впрочем, вырасти. Я же оказался птицей редкой – более редкой, чем приличный человек в футболке с надписью «Холлистер»{19}19
Марка одежды для подростков и молодежи.
[Закрыть], – фантазером, чьи фантазии, похоже, сбылись. Масса тех, кто ненавидит знаменитостей, сказали бы, что большинство из них – нарциссисты. Возможно, так оно и есть. Как ни странно, ненависть к себе – один из главных симптомов клинического нарциссизма. Только объяснив себе и миру, до чего ты себя ненавидишь, и можно получить в ответ бесперебойный поток похвал и преклонений, которых ты, по твоему разумению, заслуживаешь… по крайней мере, так уверяет теория.
Приготовительную школу я пережил – едва-едва. Школа «Стаутс-Хилл», обращенная ныне в курорт, была удивительной, построенной в середине восемнадцатого века замковой фантазией в стиле неоготики Строберри-Хилл, скрещенной с рококо (если вам по силам представить себе такую помесь) и укомплектованной подземельями, зубчатыми стенами, старшим слугой (мистером Дили) и совершенно причудливыми персонажами наподобие мистера Содона, у которого неуправляемо тряслись руки и которого мы до бесконечности передразнивали.
Только в последний мой школьный год один из учителей рассказал мне, что Содон был блестящим юношей и настоящим военным героем, чей разум повредила полученная в окопах Фландрии контузия, от которой он так и не оправился. Вспоминая сейчас, какое несчетное число раз я крался за ним, потряхивая дрожащими, как у него, руками, с отвисшей, как у него, челюстью, и бормотал какую-то чушь, и пускал, как он, слюну изо рта, и изображал его качливую, ныряющую походку, а он ничего об этом не знал, а встречные мальчишки, завидев меня за его спиной, разражались визгливым смехом… думая об этом сейчас, я испытываю такой стыд, что готов проткнуть себе горло самопиской. И еще хуже становится мне от воспоминаний о том, как озарялось его лицо при виде смеющихся мальчиков. Он, полагаю, верил, что это проявления приязни и радости, и в сознании его начинал подрагивать далекий образ счастливой жизни, наполненной смехом и дружбой, жизни, какой она была до того, как дробящая кости, повреждающая разум война уничтожила все, чем он был. А ведь когда на глаза ему попадалось улыбающееся лицо, то примерно в 99 процентах случаев он видел перед собой вовсе не дружескую улыбку, хоть и не знал того, но издевательскую ухмылку юного изверга, который считал его нелепым, недоразвитым и ничего, кроме презрения, не заслуживающим. Все время, какое я там провел, его почти каждый день преднамеренно мучили, пародировали и жестоко дразнили. И что теперь толку в моих извинениях? Будь он все еще жив, ему исполнилось бы, я думаю, лет 120, и я плачу, пока пишу это. Плачу над моей бессердечной, невежественной, хвастливой порочностью, над сотнями, тысячами Содонов, у которых не было даже прибежища, не было стоявшей среди зеленых покатых холмов Глостершира школы, которая приютила бы их.
Мистер Содон был, по-моему, как-то связан через жену с основателем и директором школы Робертом Ангусом. Ангус произвел на свет трех дочерей, каждая из которых была более-менее помешана на лошадях, в особенности самая младшая, Джейн. Звездным выпускником школы стал Марк Филлипс, тогда уже готовившийся, как спортсмен-конник, к мексиканской Олимпиаде, а впоследствии женившийся на принцессе Анне. Искусство верховой езды было в «Стаутс-Хилл» не платным факультативом, как фехтование или игра на фаготе, но частью повседневного расписания. После сдвоенного урока латыни мы спускались в конюшни для столь же серьезного (и, на мой вкус, более скучного) урока, посвященного тайнам наездничества. Я и сейчас еще могу многое порассказать о седельных луках, мартингалах, трензелях, мундштуках, оберчеках, кимблуикских и ливерпульских мундштучных удилах (и даже о такой штуке, как удила Чифни, не позволяющие лошади вставать на дыбы), о подпругах и скребницах, каждую мелкую деталь и должное использование коих мы должны были освоить, прежде чем нам дозволялось забраться хотя бы на пони. Запахи седельного мыла и жира для кожи, которые столь редко встречаются мне в нынешние времена, пробуждают во мне воспоминания с той же силой, что и ароматы креозота, гвоздики и сахарной ваты. Я считаю себя – пусть некоторые и полагают, будто я интеллектуал, рационалист и носитель почти ледяной логики, – человеком эмоциональным, чувствительным, ведомым по жизни скорее сердцем и прочими органами, чем мозгом. Обоняние, как все мы знаем, пробуждает память быстрее и надежнее, чем любое из остальных четырех чувств. И аромат седельного мыла уводит меня туда, куда вас может уводить запах ландышевого лосьона для рук, которым пользовалась ваша бабушка, или смрад пота и грязи в школьной спортивной раздевалке.
В 2009 году я поклялся (не прибегая, разумеется, к нехорошим словам, которые, впрочем, бормотал, выпадая из поля зрения камеры), что день, когда меня едва не сбросила понесшая теннессийская прогулочная лошадка, стал последним – больше меня никто и никогда, никогда, до самой моей смерти, верхом на лошади не увидит. Дело было во время съемок документального сериала, в котором я посещал каждый из штатов Американского союза.
Унижение, которое я претерпел при съемках заставки к фильму «Черная Гадюка рвется в бой», уже более-менее наполнило меня решимостью в седло отныне не садиться. Мы снимали ее в штаб-квартире Королевского английского полка в Колчестере, а идея состояла в том, что я, глупейший генерал Мелчетт, буду сидеть, принимая парад, на коне, между тем как ведомое капитаном Блэкэддером подразделение – в коем служат бедный старый рядовой Болдрик, благородный осел лейтенант Джордж (Хью Лори) и задерганный капитан Дарлинг (Тим МакИннерни) – проходит, равняясь направо, мимо меня под волнующий марш «Британские гренадеры», понемногу перетекающий в сочиненную Говардом Гудоллом музыкальную тему «Черной Гадюки». Практики ради я сунул ногу в стремя полковничьего коня, коего звали, сколько я помню, – и уже это должно было послужить мне предостережением – Громобоем, взлетел в седло и поехал вперед, воркуя и пощелкивая языком на манер, который успокоил бы и наполнил дружелюбием даже тиранозавра, только что получившего из своего банка неприятную новость. Я проехался вдоль всего плац-парада, чувствуя себя относительно уверенно, повторяя имя Громобоя, поглаживая его морду, ласково похлопывая по крупу, уверяя голубчика, что он в полной безопасности, а я его люблю.
И вот мы с Громобоем мирно стоим, ожидая съемки. Камера, мотор и… музыка. При первом взреве труб Громобой встал на дыбы, заржал, точно баньши, помолотил копытами воздух и поскакал галопом по плац-параду – так, словно его слепень ужалил. Хью на помощь мне не пришел, потому как уже повалился на землю, содрогаясь от безудержного хохота – такого, что он и дышать-то почти не мог. Меня отделяли от сплошного бетона самое малое восемь с половиной футов, я отчаянно сражался за жизнь, а мой лучший друг полагал, что ничего смешнее в жизни не видел. Мужчины.
Ну-с, вам нетрудно будет представить, что двадцать лет спустя, в одном из южных штатов Америки, я забирался на теннессийскую прогулочную лошадку не без некоторой опаски. На том этапе съемок документального сериала о пятидесяти штатах Америки[7]7
Впоследствии С. Фрай напишет книгу «В Америке», которая вышла в переводе С. Ильина в издательстве «Фантом-Пресс».
[Закрыть] мы находились в Джорджии, гостили у очень добродушного семейства, которое жило в доме плантатора, не изменившемся, казалось, со дней Скарлетт О’Хара. И было ясно, что мой дискомфорт от лошадиного соседства передается и многим другим.
– Вы на ее счет не волнуйтесь, – успокаивала меня, выговаривая слова с чудесной медлительностью коренной южанки, милейшая хозяйка дома. – Еще не рождалась на свет лошадка настолько смирная…
Последнее слово, docile, было произнесено на американский манер – так, точно оно рифмуется с fossil[8]8
Ископаемое, окаменелость (англ.).
[Закрыть] или с английским обозначением замечательно мелодичной птички, певчего дрозда – throstle. Прелестное слово, не правда ли? Однако вернемся к смирной лошадке.
– Все это очень мило, – помнится, пропыхтел я, пытаясь взгромоздить мою тушу на спину бедного животного, – однако мы с лошадьми никогда не ладили, а потому и я никогда не пытался сладить с лошадью. Они знают, что не нравятся мне, и вечно впадают в панику.
Я только еще подходил к ней – тихо, благоразумно, неспешно, кудахтая, протягивая ей яблоко, тыкаясь носом в ее морду, – а зверюга уже прижала уши, волосья на боках ее встали дыбом, шкура задергалась, она забила копытами, словно учуяв во мне Сатану.
– Только не эта лапушка, – последовало благодушное мурлыканье.
Пять минут спустя – камера как раз успела запечатлеть мой позор – «прогулочная лошадка», спятив от ужаса, который внушал бедняге ее всадник, то есть я, а может быть (подобно любой долбаной лошади, когда-либо рождавшейся на долбаный свет), напрочь перепугавшись таких совершенно неожиданных и жутких явлений, как ветер, деревья, небо, плавно скользящая в вышине птичка, прогуливающаяся курица, забор, кружащий на ветру лист, бабочка – выбирайте сами, – пошла галопом и проломилась сквозь изгородь кораля, я же тем временем визжал и трясся в седле, бестолково пытаясь нажать на тормоза.
– Ну, должна сказать, она себя ни разу в жизни так не вела…
Вы могли бы думать, что приготовительная школа, стоящая посреди идиллической сельской местности с озером, лесом, купами деревьев и холмистыми угодьями, школа, в которой катание на терпеливых, покорных пони являлось обязательным для всех ее учеников, могла бы наделить меня обычной человеческой компетентностью по части верховой езды. Ей это не удалось, как не удалось наделить меня обычной человеческой компетентностью по части жизни. Я не умею и никогда не умел ездить верхом и точно так же не умею и никогда не умел жить. Во всяком случае, никогда не чувствовал, что умею.
Итак (должен предупредить, я все еще обращаюсь к новеньким), я пережил шесть лет приготовительной школы и на четырнадцатом году жизни перебрался в «Аппингем», старомодную частную школу славного графства Ратленд. Именно там на меня, противореча Филипу Ларкину, любовь свалилась, как огромное Нет{20}20
Филип Ларкин (1922–1985) – британский поэт. С. Фрай обыгрывает строку из его стихотворения «Aubade» («Утренняя серенада»): On me your voice falls as they say love should, Like an enormous yes.
[Закрыть]. С тех пор бо́льшая часть моей жизни была ответом на нее. Впрочем, на мое счастье, существовали еще и книги.
Я ненадолго вернусь в Бутон, к моим ранним годам, чтобы объяснить, как действовали на меня книги в пору, когда я добрался до Большой Школы. Любые цифровые выдумки доставляют мне наслаждение, однако страшно подумать, как мало я знал бы о писаном слове, если бы родился двадцатью пятью годами позже.
Я не настолько глуп, чтобы влиться в ряды глашатаев рока, возвещающих, что интернет и социальные сети – вестники скорой гибели грамотности, литературы, способности к сосредоточению и «подлинного» человеческого общения. Печатный пресс после его изобретения проклинали как могильщика человеческого разума. Ученым уже не нужно будет знать все, они смогут просто «наводить справки». Когда появился роман, его проклинали как явление разрушительное, развлекательное, поверхностное и пагубное для морали. Такими же визгливыми воплями протеста были встречены народный театр, мюзик-холл, кинематограф, затем телевидение, видеоигры и теперь вот социальные сети. Вообще-то говоря, подростки – существа куда более дюжие, чем полагают люди пожилые. Издевки, брань, троллинг – все это, разумеется, ужасно, однако, поверьте мне, подросткам живется сейчас лучше, чем сто лет назад, когда телесные наказания, садистские избиения и сексуальные надругательства сходили всем с рук и в школе, и дома.
Так или иначе, мой отец, принадлежащий к поколению радио (или «беспроводному» поколению, как это тогда называлось), считал, что телевидение допустимо в качестве средства освещения, скажем, похорон Черчилля, высадки человека на Луну или серьезных новостей, и наш маленький черно-белый домашний «ящик» был сослан в угол кухни, а антенной ему служила воткнутая в антенное гнездо и прилепленная синтетической резиной к стене проволочка. Мама приклеила к нему сбоку вырезанную из газеты карикатуру – домохозяйка объясняет подруге: «Когда-то у нас был самый первый цветной телевизор, но теперь весь цвет вылинял».
Бессонница, особенно в жаркие ночи, составляла одно из главных злосчастий моего детства и юности. Единственным ответом на нее было чтение, однако и оно порождало нелепую проблему. Если я открывал окна, комнату быстро наводняли огромные мотыльки, майские жуки, жуки июньские и всякого рода кошмарные членистоногие, водившиеся в Норфолке, – подобные спятившим крылатым лобстерам, они бросались прямиком к прикроватной лампе, забирались под абажур и там хлопали крыльями, бились и зудели. А я, увы, до жути боялся мотыльков, – страх решительно неразумный, я знаю, но мучительно реальный.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?