Читать книгу "Книга волшебных историй (сборник)"
Автор книги: Татьяна Толстая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
На этот раз он осознал себя Игнатом, русским крепостным; Игната привычно пороли.
– Ох-ти!.. Помилосердствуйте! Господа хорошыи-и! – привычно кричал Игнат, в то же время неспешно прикидывая, что нынче суббота, полпятого пополудни, что вот ужо злодеи управятся, и он успеет к Ермолаю, у Ермолая есть копейка, и они возьмут в кабаке водки, и пирогов с брюквой, и каши с крутыми яйцами, и обматерят весь Божий свет, и будет им так-то хорошо, так-то тепло, как никогда никому еще не бывало.
Проступавший в этот момент, напяливавший на себя Игната, Д. уже привычно, дежурно вскипел гневом – опять раб, опять подъяремная тварь, – но наложить на себя руки не было, господа хорошыи, никаких человеческих возможностев – кажную руку и ногу держало по холопу.
Глотать же собственный язык на китайский манер было как-то неуместно.
Во-первых, Игнат мешал, ритуально, ритмически крича, а во-вторых, из глубин нового – Игнатова, очевидно, – организма, как бы из самых костей проступала, надуваясь тугим парусом, гордость великоросса: чай, мы не басурмане какие-нибудь.
И в промежутках между звездами боли, под татарский посвист березовых прутьев в совместной, союзной, двойной отныне душе его расстилались видения: заливные луга, мокро-зеленые травы, сине-чистые рыбные речки, низкое закатное солнце через нитяной блеск грибного дождичка, далекие белые церквушки на восхолмиях, далекие темные караваи дубрав.
И высоко надо всем – хмурый витязь, бродячий богатырь на взволнованном коне; он смотрит с горы, с кургана, с утеса, с бел-горюч камня, смотрит из-под руки вдаль, смотрит сквозь годы, смотрит далеко-далеко, за дальние леса, за синие холмы, за сахарные храмы, за темные деревянные города, за непроезжую кудель дорог, смотрит, пьяный в репу, бухой в дуду, в тоске гадая: направо ли пойти, налево ли, – один хрен, никуда не доскачешь, ни из варяг в греки, ни обратно в варяги, а и доскакал бы – к чему? нешто от себя ускачешь?
И тяжелеют в беспробудной, слезливой тоске веки, сердце, чресла, тяжелеют переметные сумы, прогибая, переламывая конский хребет, каменеют могучие ноги, врастая в землю, а навстречу из земли встает быльё и пырьё – разрыв-трава, забудь-трава, отними-трава, пропади-трава.
– Охтеньки-и! – напоминал Игнат.
Пороли, впрочем, вяло, с ленцой, кое-как, потому как чтобы хорошо пороть, надо, слышь, яриться, а в субботу, полпятого, слышь, яриться лень, хоть бы ты порол самого врага рода человеческого.
Подлый раб не знал ни азбуки, ни счета, и окромя смутных татарско-варяжских видений, да простой, как палка-копалка, стойкой портошной похоти на каждое проколыхавшее мимо белое бабское тулово, да неукротимых позывов на печеные-вареные корнеплоды под жестяной гул зеленоватой, торопливо сварганенной из дряни водки – тяп-ляп – и ведро готово, – окромя этого он ничегошеньки, похоже, не знал и не хотел, а потому удобно и несложно было разлечься, просочиться, расположиться в его душе, кривой, упрямой, ленивой и нелюбопытной, склонной, впрочем, как с неудовольствием отметил быстро сливавшийся с Игнатом Д., к поджогам, пожарам, кострам, печам, факелам, блуждающим болотным огням, светлячкам, лучинам; то есть даже до такой степени склонной, что случись абы где огню – раб немедля бежал на красное, призывное колыхание языков пламени или хотя бы на слабое, голубоватое свечение гнилушек, старых, спиртом попахивающих пней, замшелых лесных колод, и, отвесив челюсть, широко раскрыв белые глаза, смотрел, завороженный, как мерцает, гуляет, полыхает, знать себе ничего не знает огонек, поедающий дом ли, полено ли.
А что вез он в Петербург из Луги воз с битой птицей, а велено было живо домчать, а чего там домчать – день пути, а загулял в дороге, – встретил свояка, то да се, а тут еще цыгане, северные, коварные, с кострами в тумане и глухими предсказаниями долгого пути да сердечных хлопот, цыганки, искоса глядящие длинными индийскими взглядами сквозь молочный чухонский туман, усмехающиеся, серебряными бусами потряхивающие, за руку берущие, бровями помавающие, литые яблочные слова на своем говоре говорящие, – а что ж тут поделаешь, очнулся через неделю – карманы обобраны, и в голове посвист пустоты, и птица с душком.
Ваша воля, порите. Понимаем. Спасибо за науку.
Игнат поблагодарил порщиков за науку, поцеловал палачей в плечико и вышел на стогны града, и Д., уже освоившийся в неприхотливом туловище крепостного, вышел, и был Город, и были его набережные. С запада дул соответствующий ветер, ровно и сильно; – нагонял воды в речные рукава, загибал, заворачивал волны барашками. Небо было обманчиво чисто, будто все тучи, что могли нестись по нему, еще не отделились от водной утробы, не просветлели, не окрылились, не вознеслись, не окрасились в ожидаемые октябрьские цвета фиалки и ржавчины, но, плененные водой, ворочались и вздымались, стремясь вместе с материнским потоком вспять, против течения, туда, куда нельзя.
Небо было чисто, пусто и тревожно, но в любую минуту… В любую минуту…
– Э! Гля! Ы! – выразил нонешний Носитель некоторые нерасчлененные чувства, и Д. увидел, что и правда, воды уже грозят перелиться через край, уже покрыли гранитные ступени, спускающиеся с набережной в речную глубину, уже лижут некрепкую мостовую, и отдельные струи, шипя, забегают в пространство, для текучих стихий не предназначенное.
Он отскочил, сберегая лапти, толкнул спиной барина, матюкнулся, винясь перед его благородием, ахнул мысленно, вдруг заметив стройный ряд дворцов, словно по нитке вытянувшихся вдоль реки и во все глаза смотрящих, словно бы с недоверием и гневом, на буйство вод, переплескивающих через недопустимую черту.
Дворцы! Завитки их, отвесный дождь колонн, цвет песка, и волн, и красно-бурых, шевелящихся водорослей, меловое свечение статуй на крышах и в простенках, веера раковин, венчающих своды окон, а по ту сторону непокорного, отбившегося от рук потока – низкий вал крепости, словно слепленный из сырого вечернего песка и, надо всем, – криком вздымающийся в оголившиеся небеса, золотой и тонкий шпиль, разрезавший небо на западную и восточную полусферы.
– Пышный город, – пробормотал ошарашенный раб.
– Чего тебе, братец?
– Пышный, говорю, город.
– Однако!
Походя ушибленный барин оскалился на Игнатово изумление, поправил высокую шляпу. Мелкий барин, глаз голубой, насмешливый, сам кучерявый и вертлявый, без важности, а похож на обезьяну, что у господ в клетке, даром что та в красной курточке и шапочке с кисточкой, а этот в пальте и на шее галстух – все равно вида басурманского, неправильного и невозможного, – как если бы окосевший от медовой ли, ячменной ли пьяни богатырь-основатель, сбившись с вожделенного пути из тупых белобрысых варяг в вертлявые, чернявые, быстрые греки, проспал нужный поворот и вместо золотом шитой, алыми квадратиками разузоренной, неторопливой, всепримиряющей мордвы попал, сам не зная как, под пальмовый ветерок беспокойной, зубоскальной, приплясывающей Абиссинии.
Понаехали, ёшь твою двадцать!.. Под ногами путаются!..
Свежепоротая задница вспыхнула было ожогом, ударившись о тщедушную барскую плоть, но и ожог, и поджог барской усадьбы, мгновенно представившийся и мысленно осуществленный – выволакиваем, посреди криков и суеты, через чердачное окно никому, и нам в том числе, не нужные ивовые кресла, – все сполохи погасли, смирились, залитые шипящей, наступающей водой. И вновь кружевной подол забежал куда не просили и лизнул отпрянувшие ноги – одним концом по барину, другим по мужику.
– Эка! – крикнул барин, со смехом и огорчением отрясая воды со штиблет.
– Знай наших! – бессмысленно крикнул Игнат, словно он сам распорядился устроить водяное буйство.
Обезьяньего барина окликнули из проезжавшей коляски, и он отвлекся, забыл Игната, зачирикал с приятелем по-басурмански – а вот вырвать бы ему грешный язык-то, – злобно пожелал Д. и остался лицом к лицу, ликом к лику, с Водами.
Завороженный, смутно догадываясь о знаках, смотрел, как вздувается и крепнет текучее чудовище, как наливается чернильной силой, растет, словно бы в реке сама собой пробудилась страшная водяная закваска. Не знак ли?..
Небо уже было нехорошее: отвесное, гнойное, с ртутным отливом; от вод поднимался мрак, ветер свистел как розги. Еще минута – и настанет ночь; лапти промокли, надо что-то решать: либо в очередной раз покончить с ненавистным рабским существованием и опять надолго, может быть, на годы и годы, завертеться в проклятом колесе преображений, без всяких шансов на приличное земное существование, либо смириться и посидеть пока тут, в этом безумном месте – тем более что оно… Нет, не может быть… ну а все-таки?
Пала ночь, пал большой ветер, пришла большая волна; последним блеском из кромешного мрака сверкнул Знак: высоко-высоко, под завернувшимися синим войлоком тучами, в небе, задергиваемом завесой бурь, на минуту, призывно и неодолимо, мелькнул золотой кораблик, горняя лодочка, парусник спасения. Сбиваемый с ног внезапной, хлынувшей со всех сторон водою, в последнее мгновение перед скручиванием в водяную трубку, в ревущую, круто завернутую спираль, осененную пенным воем, он успел увидеть – луна ли в разрывах смыкающихся туч? звезда ли? – там, в эфирной выси, мелькнул летучий призрак спасения, надежда, привет – и тут же его покатило, ударяя обо что-то, заливая рот пресной, бледной даже в ночи водой, срывая кляклые лапти, отяжеляя порты, швыряя о шершавые граниты: хотел тонуть? – тони.
Нет!!! Понял!!! Буду тут, хочу быть тут, останусь, вернусь, уцеплюсь: это то самое место, этот тот самый город – где же он был раньше? – здесь, здесь должно случиться, здесь будет Встреча, сюда пришлют гонца, посланника, вестника, отсюда заберут!..
* * *
Со времен Игната – точного года он установить не смог по причине полнейшей безграмотности крепостного – его тянуло в Петербург.
Легко сказать: тянуло.
Собственно, он все делал для того, чтобы оказаться в неуютнейшем, проклятейшем, прекраснейшем, самом сыром из городов. Но попробуйте-ка сами, родившись в следующий раз, проступив в следующий раз в цейлонском кули, в китайском велорикше, – а не хотите ли посидеть в шкуре австралийского аборигена? папуаса? экваториального негра? – каким-то фантастическим образом сохранить память о географии, звуках чужого языка, способах цивилизованного передвижения по земной поверхности, а если все это внезапно и проступает клочьями, озарениями, догадками в вашем кривом мозгу, попробуйте найти способ добраться туда, где назначена Встреча.
Скажем, был такой случай: Д., или как-то иначе его тогда звали, – только что, очевидно, умерев вместе с очередным человечком, проступил в тот момент, когда новый хозяин с удовольствием и в полнейшем телесном блаженстве спокойно ел себе свежую белую личинку жука, приятно шевелившуюся во рту.
Еще целая кучка, заботливо накопанная старшей женой, шевелилась на деревянной тарелке, разжигая аппетит.
И земля с них была аккуратно обтерта, и свежий листик под них подложен, – все было подано так, как и полагается подавать любимому мужу. Он подумал о том, как работяща его старшая жена, как старается угодить, хотя как женщина уже никуда не годится: и кольца на щиколотках уже не так громко и призывно бренчат, и насечки на лбу и щеках, некогда так украшавшие ее черное, милое личико, теперь совсем не видны из-за морщин, как ни натирай их белой глиной.
А вот кулинарка она такая же отличная, как в былые годы, и хозяйка прекрасная: всегда отполирует тарелку до лоснящегося блеска, не пожалеет ни слюны, ни пучков кукумуки.
Надо сходить к ней, приголубить ее, пока младшая жена, ревнивая красавица, сидит в менструальном шалаше – и сидеть ей там еще четыре дня, пока луна из объеденной лепешки не станет круглым праздничным блином.
Он открыл счастливый рот, чтобы отправить туда очередную порцию лакомства, как вдруг явственно ощутил, что он – пленный дух.
Он замер, пораженный, не донеся палочку с извивающимися членистыми тельцами до зубов; замер, прислушиваясь к открывшейся внутри, в голове или груди, лестнице, вертикали, дороге, чему-то, названия чему не было.
Он медленно отложил обеденную палочку, отстраненно проводив пищу остекленевшим взглядом: словно бы есть еду стало вдруг не так упоительно интересно, как только что, как всегда было.
Он поднялся с корточек единым медленным, упругим движением, как медленная стрела во сне, он обвел глазом травяные шалаши, чисто подметенную площадку совета, трепетавшие на ветру листья, он посмотрел на красную землю и на синее небо с одиноким, стоящим в зените облачком, он услышал звуки: стук скалок и смех женщин, растирающих маниоку, он увидел людей, людей, людей, в деревне, и за холмами, и за сверкающей полосой реки, и за дальними холмами, и за теми холмами, где живут враги, и за линией горизонта, и за большой зеленой водой, увидел черных людей, и синих людей, закрывающих лица красными занавесками, и белых людей, как те, что приходили восемь лун назад, чтобы сменять хорошие длинные бусы на негодные слоновьи клыки, и, сказали, еще придут с новыми бусами; он увидел прозрачные, белые, как бы нарисованные в воздухе чужие города, их хижины, их площадки совета, он увидел прошлое, он увидел будущее, он увидел черных ангелов, он понял круг перемен, он услышал божественные гулы небесных барабанов – бесконечно далеко, как если бы звук исходил из чужой страны.
Он затосковал безумно, разом, мгновенно; он увидел себя уроненным в Юдоль, потерянным предметом, забытым в лесу, у дороги, запихнутым в угол, затертым и затоптанным пробежавшими мимо, – это он-то, огромный как мир, все вмещающий, всему равный, все могущий! Босой мозолистой ногой он отодвинул тарелку с едой: надо сейчас же что-то делать, идти куда-то.
Шелестели листья, было душно, смеялись женщины, из мужской хижины доносились спорящие голоса, он прошел мимо; на прогалине, в стороне от готовящих пищу, колдун мирно учил ученика макать стрелы в трупный яд, золотые мухи с зеленым отливом роились над тушкой шакала.
Он вышел за круг деревенских хижин, над головой, в лиственной крыше, шуршало и свиристело. Это неправильное место, но где-то есть правильное. В какую сторону идти?
Солнце стояло прямо над головой, солнце жгло сквозь просветы в листве, никаких сторон света не было.
Где-то – но где? – виделось, мерещилось ему место, исполненное вод, бледных, серо-золотистых под светлым, выцветшим небом, вод, плещущих мелкой рябью, плоских, широко раскинувшихся, вспомнившихся, как старый сон, – место, где была назначена какая-то встреча, – но куда надо было идти, куда держать путь, в какую сторону, и сколько десятков лун, сколько сезонов дождей этот путь займет, и выдержат ли его старые ноги дорогу, и что делать, если он встретит по пути большое зеленое, через которое нельзя переплыть человеку, – ничего этого он не знал.
И взвылось ему, и немилы стали ни родная деревня, ни жены, ни дети, на которых он бывало возлагал столько надежд, ни уютные прохладные хижины, ни игра света в листьях, ни красная плотная земля под ногами, ни цесарки, с гулюканьем расхаживавшие среди травы и разыскивающие себе пропитание в мусоре.
Нет, нет, не дойти, не найти! В этом облике знание у него отнято! И он повернулся и решительными шагами направился к колдуну, удивленно поднявшему на него глаза, и, не спрашивая разрешения, схватил пучок заботливо отравленных стрел и с размаху воткнул их, быстро и резко, все пять штук сразу, туда, куда и нужно втыкать: в живот, на четыре пальца пониже пупка.
– Почему ты это сделал, паршивый человек? – закричал колдун. Но было поздно кричать: он уже встал на путь Ухода.
* * *
Да… Но совсем другое дело, господа, совсем другое же дело, согласитесь, когда проступаешь в человеке цивилизованном, с быстрым умом, со знанием языков, с приличными средствами, позволяющими вести необременительный образ жизни. Досуг – первейшая необходимость для путешествия. Хороший управляющий, на которого можно оставить дела – тоже.
7 июня 1873 года, проступив в обеспеченном французском господине, мсьё Деладьё, Д. с удовлетворением сказал себе, что о лучшем повороте колеса судьбы он не мог и мечтать.
Проступил он утром, между пти-дежене и дежене. Еще с утра, умываясь по случаю прекрасной летней погоды прямо на каменной террасе, увитой виноградом, – жена поливала ему на руки из зеленого кувшина с узором из красных маков, вещицы, купленной по случаю очень недорого в одной лавочке, владельца которой знал еще его покойный отец, – очень, очень выгодная покупка, – еще утром он, фыркая и плеская свежую воду на загривок и шею, размышлял о том, что надо бы съездить в Париж к блядям.
Его славный домик в Экс-ан-Провансе был очень, очень мил, жена наполнила его безделушками, приобретенными по случаю очень недорого в прошлый раз, когда он ездил по делам в Бордо – ему надо решить было кой-какие вопросы, связанные с виноторговлей, занятием, перешедшим к нему по наследству от покойного отца. Кроме того, жена принесла ему в приданое мукомольное заведение: две мельницы, склад, лавочку – очень неплохое подспорье, особенно с нынешними видами на урожай пшеницы. Надо расширяться, строить заводик по производству макарони – сейчас, когда проникает новая безумная мода на эти тяжелые для желудка, но очень выгодные в производстве изделия, хорошо построить заводик, объединив его территориально с мукомольным делом, тогда можно сэкономить на транспорте и оплате перевозки.
– У вас капает с бороды на сорочку, – с неудовольствием заметила жена.
– Так снимем же сорочку, – игриво отвечал он и снял сорочку, отметив, как порозовела жена при невольном взгляде на его белое, полное, здоровое тело. Он и сам посмотрел на свои пухлые, почти женские груди, напомнившие ему, что – да, надо съездить в Париж к блядям. Могу себе позволить.
Жена подала ему полотенце, он утер лицо и обсушил тело; тем временем на веранде, также увитой виноградом, на белой скатерти, очень недорого по случаю приобретенной в Лионе, уже стоял свежий белый хлеб в корзиночке, козий сыр на фарфоровой доске с узором из незабудок – очень недорого приобретенной в лавочке папаши Кокю в прошлом году, – свежевыжатый апельсиновый сок из оптовой, очень недорого приобретенной партии апельсинов, и свежесваренный кофе из невероятно дорогого, роскошного сорта йеменских зерен, раздобытого у одного подозрительного типа в Марселе. Но кофе, как и дамы, были той радостью жизни, которую он мог себе позволить.
Два свежесвареннных яйца ждали его под теплой салфеткой.
Он позавтракал.
И приблизительно через час после завтрака, прислушиваясь к прекрасному прохождению пищеварительного процесса, все еще допивая остатки кофе и затягиваясь приобретенной по случаю сигарой, с подробностями обдумывая свою поездку в Париж, он внезапно и без предупреждения осознал себя пленным духом.
Были ли причиной тому свежие яйца, – на минуту задумался он, – или причины лежали глубже, но как бы то ни было, он осознал себя пленным духом и ощутил острую, настоятельную потребность переменить задуманный маршрут и направиться не в Париж, а в Петербург, – и даже сию же минуту, несмотря на съеденное и выпитое, он поднял туловище с кресла, прошествовал в кабинет, и, разыскав нужный том энциклопедии, поинтересовался, куда потянуло его, неодолимо и необоримо, в это свежее, южное, виноградное утро.
«Петербург – теперешняя столица Московии и Тартарии, – прочитал он в увесистом кожаном, с золотистым тиснением томе, солидно и приятно попахивающем чердачной плесенью, недорого, по случаю приобретенном в одной из поездок по делам винодельческим, – исторически столицей этой Сибирской страны, расположенной в Уральских горах, являлась Москва, управлявшаяся многими Скандинавскими князьями, наиболее известным из которых считается Иван Четвертый Чудовищный, за свою жестокость прозванный Васильевич. Жители Петербурга пугливы, бледны, промышляют рыбой и носят островерхие меховые шапки. Женщины отличаются необычайным развратом. Большую часть года страна покрыта снегом. См. Sougrob».
Мсьё Деладьё, ощутив просторы, открывшиеся в его внезапно призванной, экс-ан-прованской душе, задумался, невидящим взглядом глядя сквозь страницы энциклопедии, на ходу меняя планы поездки, и, решительно решившись, хлопнул ладонью по книге и крикнул: «Решено!» – и стал укладываться.
Во всем Экс-ан-Провансе нельзя было найти в эту летнюю пору ни одного меховщика, а уж о скорняке, могущем быстро и недорого изготовить требуемую обувь, теплые и широкие снегоступы из овечьих шкур, и говорить не приходилось.
Негде было взять и ездовых собачек.
Жена пришла от соседей заплаканная: соседи рассказали ей, что покойная кузина Мими, в свое время служившая в Иркутске шляпной модисткой, говорила, что в России два царя: помимо жестокого Ивана есть еще Пугачофф, чья фамилия означает «пугать до смерти», а в национальном гимне поется о том, как шофер саней замерз насмерть в степи оттого, что выпал снег.
Но это его не поколебало: неясное обещание встречи – какой, с кем, он не мог сказать – гнало его в путь.
«Отличаются необычайным развратом, – думал он нетерпеливо. – Необычайным».
Он решил, что приобретет необходимые теплые вещи, когда встретит на пути самоедов, и уложил чемоданы обычным образом: много нижнего белья, шейные платки, пудра от блох, шарф, чтобы защищаться от пронизывающего ветра, носки.
Он еще раз объяснил управляющему, какие документы где хранятся, какие контракты требуют немедленного подписания, а какие, наоборот, выматывания поставщика до такого состояния, чтобы он скинул полпроцента, еще раз напомнил, из какой деревни дешевле всего нанимать крестьян для ванданжа – он не рассчитывал вернуться ни к осени, ни даже к следующему лету; он наказал внимательно следить за курсом ценных бумаг и быстро делать необходимые выгодные операции; он съездил попрощаться с любовницей – она плакала; он поцеловал жену – она тоже плакала, – и ранним утром, затемно, буквально через две недели после внезапно принятого решения нанятый дорожный тарантас, подребезжав по мощеным улочкам городка, съехал на мягкое, пыльное, сельское шоссе, направляясь на северо-восток. Можно было взять и на восток, но там были проклятые боши, только что – merde! – отнявшие у нас Эльзас и Лотарингию.
Виноградники лежали в мягкой мгле по обе стороны белеющей дороги. Свежий предутренний холодок бодрил, ветерок бессонно крутил паруса мельниц, чьи очертания, как черные крылья серафимов, проступали на разгорающемся зарей горизонте.
Внезапно его обдало внутренним холодом: макарони. Как же он забыл? Надо было сказать управляющему, чтобы тот, не теряя ни минуты, приступил к постройке заводика, выписал необходимое оборудование, нанял итальяшку, понимающего в производстве этих отвратительных мучных изделий, к сожалению, но и к счастью, все более популярных в нашей стране, и за время его отсутствия полностью наладил это выгодное, прибыльное дело.
Он высунулся в окно, обернулся: городок всеми башенками, всей ломаной линией высоких домов чернел на алом небе, как вырезанный из бумаги.
Высокие трубы вздымались, как толстые пучки макарони.
Один день не в счет!
– Поворачивайте, я кое-что забыл! – крикнул он недовольному вознице.
А шанс был так близко, расстилавшиеся перспективы были так манящи! Д., вспоминая, сожалея об упущенном, едва не прокусывал себе палец от досады.
Вот что получается, когда проступаешь в подходящем, казалось бы, по всем статьям Носителе: расслабляешься, доверяешь его земному разуму, расчетливости и умению делать земные дела, отвлекаешься от избранной цели, отклоняешься от пути, указанного путеводной звездой.
Мог бы, мог уже к осени 1873-го проживать в Петербурге – денег хватало, – учить первые слова чужого языка: «карашьо», «пошель вон», «мадам, ви не соскушиль без вашш мушш?». Мог – но жадность сбила его – или месьё Деладьё – с пути, и, вернувшись в свой славный домик, увитый виноградными листьями и обсаженный лимонными деревцами, – аврора уже поэтически позолотила черепичную крышу, розоватый свет играл на оштукатуренных стенах, спугивая ящерок, приманивая виноградных улиток, – он застал управляющего в своей супружеской постели, двухспальной, скрипучей, антикварной, очень недорого приобретенной по случаю в Тулузе.
Раскинутые ноги, запах пота и мускуса, неубранная ночная ваза, еще затемно до краев использованная самим месьё Деладьё, – ужасно. Даже не убрали вазу, так им не терпелось. Управляющий был моложе и сильнее, и в последовавшей драке он наповал убил месьё Деладьё бронзовым подсвечником, очень, очень недорого приобретенным, – но месьё Деладьё уже не было.
Подлянка Промысла – или же, наоборот, милость, давшая Д. еще один шанс, тут же, не сходя с места, сказалась в том, что он сию же минуту проступил в управляющем.
Головокружительное чувство, испытанное им, когда он, только что живой и здоровый, свежий и удобно одетый, исчез неизвестно куда, и вместо этого вот он стоит босыми ногами на каменном полу, еще липкий после любовных объятий, в белой ночной рубахе, тяжело дышащий, сжимая в руке подсвечник – чувство это, сопровождавшееся тупой болью в печени, колотьем в боку, резями в желудке и нытьем в суставах, было непривычным, но ситуация имела свои преимущества: неостывшее желание месьё Деладьё отправиться в Петербург мгновенно сформировало в управляющем план побега из опасного дома в том же заветном направлении; крикнув ошеломленной Мари: «Жди! Бегу за врачом!» – он на ходу натянул панталоны, и, подобрав с полу чуть окровавленную шляпу покойника, прикрывая ею лицо, вскочил в мирно ждущий у ворот тарантас, махнув рукой в том смысле, чтобы продолжать прерванный путь.
К сожалению, глупая женщина сдала его жандармам, и, задержанный уже к вечеру, он был, после года судебных проволочек, гильотинирован. Обидно. Ведь мог и доехать. Правда, он был насквозь болен – нервный, малоприятный тип с сильно волосатыми ногами.
Он немного удивился, что от гильотины так сильно болит голова.
Впрочем, сразу же выяснилось, что голова болела не у казненного Носителя – у него уже ничего не болело, – но у нового, оказавшегося лирическим русским пропойцей в уездном городе, где-то в глуши. Д. проступил в нем – звали его, попросту, Николай Иванычем, – когда тот лежал похмельной головой на льняной скатерти, на столешнице, едва пробуждаясь от тяжелого забытья. Семья тараканов, не стесняясь, деловито выносила из-под его редкой, распластавшейся на скатерти бороденки последние крошки хлеба.
Николай Иваныч открыл глаза и сейчас же закрыл их: ломаные желто-красные плоскости с бритвенной остротой прорезали его мозг во всех направлениях и вышли через веки. Николай Иваныч сделал вторую попытку – и плоскости стали толще, и уже не могли выйти, но застряли в его голове как попало, мешая видеть.
Чтобы обмануть плоскости, Николай Иваныч прищурил один глаз. Но они сейчас же перевернулись, перестроились и начали давить ему изнутри на виски.
Кроме того, во рту оказалось два лишних языка, совершенно сухих и росших не оттуда, откуда можно было бы ожидать.
Вдобавок, пока он спал или как-то иначе отсутствовал, кто-то вложил ему в прищуренный глаз молоточек, который сейчас же начал работать, а в неприщуренный плеснул клея.
Что же касается тела Николай Иваныча, то его не было, ибо эту аморфную комковатую массу без нервных сигналов, чей дальний край стекал в неопределенную даль, в какие-то степи, материалист не мог бы признать телом, а Николай Иваныч был материалист, во всяком случае до сегодняшнего дня; впрочем, он привычно совершил ежедневное чудо: без всякого усилия разума, одним лишь рептильным мозгом, ответственным за инстинкты, он собрал массу воедино, перевалился и перестроился и стал щуплым мужичком, сидящем на венском стуле за неубранным столом.
Ему только что приснилось, что гильотина отрубила ему голову; как убежденный материалист, Николай Иваныч сразу понял, что сон сей произошел от неудобного положения, в котором ему случилось прошествовать в объятия Морфея накануне, и от обильного воздаяния Бахусу, случившегося накануне же.
Он поднял голову к потолку, вяло пристукнул красным кулачком по скатерти, и снова уронил голову.
– Пизжж-визжж, – сказал Николай Иваныч.
– Что такое, друг мой? – спросил встревоженный женский голос. Озабоченное лицо в пенсне склонилось над ним.
– Пизжж-визжж, – повторил Николай Иваныч, помогая себе пальцем. – Хочу пизжж-визжж.
Женщина – по-видимому, то была Ольга Львовна, акушерка, посвятившая себя народу, и, между прочим, безумно влюбленная в Николай Иваныча и мечтавшая спасти его от губительного пристрастия – без какого бы то ни было успеха, – покраснела от натуги понять.
– Я не понимаю, друг мой, что вы хотите?.. Провизии?.. Провизора?.. Подвижничества?..
– Пиззджжжвижников хочу, переджвижников! – удалось Николай Иванычу.
– Передвижников! – изумилась Ольга Львовна. – Откуда же в нашей глуши… Да и к чему…
Ольга Львовна относилась к старой школе борцов за народное счастье: отрицала всякое искусство («Да поймите же вы, наконец, Тимофеев, что всех ваших аполлонов нужно перемолоть обратно в гипс, для перевязок сельских тружеников!»), но в последние годы – веяния ли времени, или просто возраст – втайне любила прекрасное: тут полочку каслинского литья, там вышитую крестиком елочку на полотенце.
Д. вспомнил, что он, проживая у нее в качестве нахлебника, ежевечерне вел с ней разговоры о мироздании, планировке белых городов будущего, медицинских казусах (поворот на ножку, поворот на плечико, подвывих, кривошея), об электричестве и цареубийстве, но говорить об искусстве Ольга Львовна возмущенно отказывалась.
Впрочем, когда он, после очередной ночи, проведенной в канаве – там, где застал его сон, – немного стесняясь, принес ей усмотренный им василек, несколько помятый и слегка им же самим заблеванный (он, правда, обтер его о рукав пальто), она, пристыдив его за внимание, выказанное сорняку, а не более полезным народу злакам, все же сохранила растение, засушив его между страниц тома «Женския болезни».
Теперь, к очевидному смущению Ольги Львовны, он с раннего утра хотел передвижников. Д. сам не знал, что и подумать: очевидно, он проступил в Николай Иваныче во сне, чем и объяснялось временное затмение их общего разума; разум же этот был пропит до такого безобразия, что не давал духу не то чтобы взлететь – не давал даже взмахнуть крылами, приподнять, так сказать голову; о голове, впрочем, смешно было и говорить. Несмотря на свою первичность и предвечность, дух вяз и тонул в зыбучей трясине Носителя; непонятно было даже, в каком направлении двигаться. Наличествовала лишь сама идея передвижения, прояснить каковую было бы затруднительно: Николай Иваныч был смущен не менее Ольги Львовны.