Электронная библиотека » Томас Эспедал » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Вопреки искусству"


  • Текст добавлен: 27 марта 2014, 03:19


Автор книги: Томас Эспедал


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Он хотел остаться дома. Войны он не боялся, а вот мысль о разлуке с матерью пугала, причиняя боль.

Войны он не боялся – чего ему бояться на своей улице, дома, нет, это совсем не страшно, а вот что действительно страшно – так это потерять мать.

«Я к тебе приеду, – сказала она, – летом».

Летом. И сколько ему придется там жить?

Несколько дней, неделю, ну, может, пару недель, но чур не больше, ему без нее не жизнь.

Однажды в пятницу из школы его забрал отец. Он стоял возле школы с рюкзаком за плечами и большой сумкой в руках. «Мы уезжаем». Но мальчик никуда ехать не желал, во всяком случае в одиночку или с этим чуждым отцом. Ему хотелось домой, хотелось сбежать от страшных слов отца: «Мы уезжаем». Уезжаем, а мальчику хотелось одного – сбежать, он неохотно плелся за отцом к площади Дании, потом через Новый парк, они пересекли центр города и вышли к причалу, где в сумерках виднелись очертания корабля. Уже стемнело, но огни были потушены. Они уплывали в темноте.


Они лежали бок о бок в каюте, отец и сын, никогда прежде не остававшиеся наедине, чужие. Отец был неразговорчив, мальчик услышал от него всего несколько фраз. «Ты будешь жить в Суннфьорде, – сказал он, – в семье маминых родственников. У них хутор в Эспедале, а сами они люди добрые. А летом мама к тебе приедет. Сейчас в школе стало ненадежно, да и на улице тоже. Из-за немцев, – так он сказал, – у нас с немцами война, они захватили верфь. А еще захватили улицу Микаэля Крона, Лаксевог и Берген, и всю Норвегию. Понимаешь?» – спросил он. Мальчик кивнул. Он знал об этом. Сейчас война, и ему хочется остаться с матерью. Лежа в каюте, он прислушивался к дыханию спящего рядом отца и шуму мотора, похожему на стук какого-то злого сердца. Лежа в корабельной утробе, мальчик все дальше уплывал куда не желал, где никогда не бывал, к людям, которых не знал. Ему хотелось назад, и побыстрее. В свой дом, на свою улицу, к маме, он ей нужен – а она ему. Была война. Тогда зачем им понадобилось отправлять его из дома, где идет война, в незнакомое место, где тоже идет война? Он хотел проиграть войну, хотел все потерять. Утром прорезался свет, жесткий белый, он распорол горы и ударил в блестящее зеркало фьорда, их корабль со всеми пассажирами поплыл словно по солнечному туннелю. Все резало глаза, белизна, новизна, заснеженные вершины гор и крутые обрывы, переходящие в поросшие лесом склоны, и зеленые пастбища, подступавшие к самому морю. Мальчик посмотрел на домики, запертые у воды, их соединяли только узенькие тропинки; он здесь пленник. Сидя возле окна, он откусывал от бутерброда, который отец достал из рюкзака. Там же лежала одежда, обувь, учебники, бумага, рубашки и нижнее белье – все это мать аккуратно завернула и обстоятельно сложила в рюкзак. Ему хотелось закинуть его за плечи и рвануть домой. Он выждет немного – неделю, а может, месяц, и пешком, по горам, отправится домой, в город, на свою улицу, в свою школу, к матери. Он так и видел, как рано утром, пока остальные спят, он выйдет из комнаты, из запертого в горах домика и двинется в дорогу с рюкзаком за спиной. Корабль заходил в Согнефьорд, а мальчик уже шел в противоположном направлении, к дому. Он двигался против течения, шел своей собственной дорогой.


В мае на грядках стаяли последние снежные островки, а в горах снег превратился в ручьи и маленькие водопады, которые потекли по скалам и траве, хлынули в леса, вырывая из земли старые корни, ветки и гравий, смешивая все это в один коричневатый поток и унося в реку, что вышла из берегов, и поля на несколько дней и ночей залило водой, почти недвижимой, но потом река собралась с силами и мощными толчками выплеснула белые потоки воды в море. Светило солнце. От земли валил пар. Тонкая пелена белого тумана на деревьях, холмах и цветах ветреницы по берегам ручьев, вновь затихших. Чириканье птиц. Первые птицы, маленькие – трясогузки, дрозды, синицы и воробьи. Темные тени птиц покрупнее – ворон или ястребов, орлов или сов, птиц хищных. Отпечатки оленьих копыт на опушке. За деревьями мелькали зайцы и лисы. Чужой, незнакомый мальчику мир. Начали ягниться овцы. Жеребята на траве, куры в курятнике. Телились коровы, поля засаживались картошкой, засеивались морковью и репой, капустой и редисом. Зацвели, покрывшись снежными хлопьями цветов, сливы и яблони. Для мальчика этот мир был новым. Природа и работа на хуторе, где он рано просыпался и шел в хлев помогать крестьянину. Он всюду следовал за маминым дядей, включался в его труды, шел следом за дядей по полосе, тащился с плугом за лошадью вперед и снова назад, они работали, мальчик и мужчина. Чинили инструмент, кололи дрова. Укладывали поленницы, разжигали огонь в печке, собирали в курятнике яйца, выгоняли овец с ягнятами на выпас в поле, это была работа, и это была игра. По утрам он сидел у себя в комнате и читал учебники. Он прочитал одну книжку Марка Твена. Он вырезал из осиновой ветки удочку, прицепил к ней леску и крючок и стал ходить на речку, где выкапывал червяков и ловил в заводях рыбу. Он ходил туда и днем, и ночью, ему нравилась рыбалка. Он полюбил ходить в горы, выходил через калитку за домом и шел вверх лесом до тропки, которая вела на горное пастбище. Ложился в траву и грелся на солнце, пока кожу не начинало саднить. Одиночка. И ему нравилось жить одиночкой, я знаю, что ему нравится это. Он сидит в комнате, читает газеты, смотрит в окно, курит, не берет трубку телефона и не открывает, когда стучат в дверь, может просидеть так взаперти несколько дней, не подавая признаков жизни; он унаследовал эту тягу от отца и передал в наследство своему сыну, похоже, это фамильная черта. Он лежал в траве, грелся на солнышке. По пастбищу протекал ручей, и мальчик выпил прозрачной ледяной воды, прежде чем карабкаться на самую высокую вершину – здесь он останавливался и смотрел на долину. Хотелось ли ему домой? Он не знал. Через месяц середина лета, через месяц приедет мама. Он скучал по ней, но уже не так сильно, как прежде. А вот по школе и улице, одноклассникам и приятелям совсем не скучал. В письмах мама писала, что его школу бомбили и многие убиты, что в их доме по улице Микаэля Крона выбило все стекла и двери в их квартире теперь не закрываются, потому что от бомбардировок дом перекосило. Он писал в ответ, что видел немецких солдат, они приходили к ним на хутор за маслом, яйцами, молоком и картошкой. Вели себя вежливо и расплатились за продукты. Мать написала, что летом приехать не сможет – должна быть рядом с отцом, должна помогать отцу, она нужна ему, а война, мать уверена, все равно скоро кончится. «Война скоро кончится, и ты вернешься домой». Он сидел в комнате с письмом в руках и смотрел в окно, не ответил, когда его стали звать из гостиной, и не открыл, когда они принялись стучать в дверь. Ему хотелось побыть одному. Он тосковал по маме и не хотел домой.

Семья ужинала в парадной гостиной за празднично накрытым столом: серебряные приборы, белая скатерть, подсвечники и фарфоровые тарелки. У мальчика день рождения, за столом собрались Якоб, владелец хутора, его жена Астрид и двое их сыновей, Аксель и Ялмар, они приехали помочь в сенокос. Рядом с мальчиком на лавке сидели две маленькие девочки, Матильда и Ирене. В августе ему исполнилось тринадцать лет.

В сентябре деревья сбросили зеленый и выкрасились в желтый и красный, кроны загорелись, и по лесу и горным склонам будто поползло пламя. Он чувствовал это пламя внутри себя, он влюбился. Холодные порывы ветра развеивали прошедшее лето. Мальчик много работал, больше чем требовалось. Он боялся, что его отправят домой.

Якоб с сыновьями косили траву, собирали сено в копны и забрасывали их на телегу, где мальчик, надев не по размеру большие сапоги, утаптывал сено, а потом вел лошадь с телегой к хлеву. «Мы граблями сгребали сено и развешивали его по сеновалу поближе к щелям в стенах, чтобы ветер лучше просушил его».

В середине сентября Эйвинд с Матильдой собирали яблоки. Забравшись на яблоню, он укладывал яблоки в корзину, которую потом спускал на веревке вниз Матильде, девочка сортировала плоды, раскладывая их по ящикам, а он относил ящики в подвал. «Так же мы собирали сливы, а когда обобрали деревья, приступили к кустам – черной смородине и крыжовнику, малине и красной смородине».

Астрид варила варенье и закатывала его в банки, разливала по бутылкам компот. В темноте подвала ярко белели наклеенные на банки и бутылки ярлычки. Усевшись между загонами для животных, Эйвинд с Матильдой сушили рыбу, чистили стебли ревеня и мелко рубили их – ревень шел в супы и каши. «Мы собирали чернику, бруснику, клюкву и грибы, собирали все, что было съедобным, и старались почаще уйти в лес и подольше не возвращаться, бродили там до темноты».

Они старались подольше не возвращаться из леса, шли по звериным следам, прислушивались к охотничьим выстрелам. Наступил сезон охоты на зайцев, оленей и куропаток. Куропачьи тушки висели в подвале, связанные проволокой, из перьев выглядывали маленькие головки с закрытыми глазами, а сами перья побелели. В горах выпал снег. Земля в лесу затвердела от заморозков. Болота покрылись льдом, а лед на небольших горных озерцах стал таким прочным, что по нему можно было кататься. Поля побелели.

Работы стало мало. Матильда пошла в школу, а Эйвинд сидел перед камином и ждал. Порой, дожидаясь ее из школы, он читал. Порой он писал письма матери, они становились все короче и короче, а писал он их все реже и реже, последнее письмо он написал в ноябре, и в том же месяце мальчика отправили домой, против его воли, не дожидаясь окончания войны; ему велели приехать домой к Рождеству, но в том не было нужды, это слишком быстро, он не хотел домой. Он жалел, что вообще писал матери, письма должны были успокоить ее, а получилось наоборот. Письма произвели на нее совсем иное впечатление. На хуторе ему было хорошо, и это причиняло ей боль. Наверное, потому, что он прекрасно обходился и без нее. Наверное, потому, что он упоминал в письмах Матильду. Ему следовало научиться врать. Следовало научиться хранить секреты. Следовало научиться всему, что сопутствует любви.


И оно случилось, несчастье-предупреждение, знак того, что дом лишился защиты. Было ли оно той неизбежной бедой, которую я давно ждал, или не было в нем иного смысла помимо самого события, заурядного в природе и случившегося на сей раз в моем саду, но оно и впрямь было ужасным. Я сидел за столом и работал. Амалия ушла в школу. Мы, как обычно, вместе позавтракали, и она побежала на автобус, как всегда опаздывая. Гравий скрипел у нее под ногами, а она бежала к воротам с рюкзаком за плечами. Не было случая, чтобы она не успела на автобус. Я проводил ее до двери и стоял на крыльце, наблюдал, как она бежит. Проснувшись, вышла кошка, я накормил ее и уселся за письменный стол. В половине двенадцатого мимо дома проехала машина почтальона. После смерти Агнеты я унаследовал обеих ее дочерей и кошку. Я унаследовал всё – ее семью, мужчин, ее сложности и прошлое. Всё. Я переехал в этот дом – а как иначе, девочкам надо жить в привычной обстановке. Трижды в день я кормил кошку. Кошка жила собственной свободной жизнью, гуляла в саду, забиралась в шкафы и бродила вокруг дома. Спала она всегда на улице, но из поля зрения почти никогда не исчезала. Сидя за столом, я видел ее. Улегшись на свое излюбленное место, кошка грелась на солнце. У кошки были свои привычки и жесткий распорядок дня, прямо как у меня. От дома мы не удалялись, но ходили гулять. Я обычно прогуливался до магазина, мимо хутора с четырьмя черными собаками, злобными и беспокойными. Каждый день они набрасывались на меня и отступали лишь по свистку хозяина. Эту прогулку я уже совершил и теперь сидел за письменным столом и по обыкновению смотрел в окно. Кошка лежала под яблоней, там в траве была маленькая ямка. Возможно, кошка чувствовала тепло, исходящее от корней дерева. Мне всегда было интересно, почему она укладывается именно на это место. Вот и сейчас кошка свернулась там комочком, в ямке ее почти не было видно. А потом я услышал какой-то звук, похожий на порыв ветра. Ветер и ураган, что-то завихривается вокруг дома, я слышу, что это топот ног, бегущих ног, шквал топота, буря топота, ужасающий грохот, дикость, что это несутся лапы, вышедшие из-под контроля, послушные только охотничьему инстинкту настичь и напасть. В следующую секунду я увидел как собаки, словно две черные ракеты, выскочили из-за угла и бросились в сад, к яблоне, к кошке. Эти собаки были из стаи хуторянина. Мое сердце замерло, а вместе с ним замерло и время, и то, что произошло потом, происходило одновременно стремительно и медленно. Подскочив, кошка метнулась в сторону, но было поздно – собаки перехватили ее, вцепились в заднюю лапу, первая собака повалила кошку на землю, а вторая в тот же миг бросилась на добычу и схватила кошку за шею. Собаки тянули свою жертву в стороны изо всех сил, разрывая кошку на части, а та – не могу точно сказать – кричала или хрипела, но звуки были жуткими. Я вскочил и выбежал в сад. На миг во мне затеплилась надежда, что кошка умерла. На миг во мне затеплилась надежда, что кошке пришел конец, и этому дому, и нашей жизни на острове – тоже, с меня достаточно. Но кошка была еще жива, и, когда я подбежал, собаки ослабили хватку, бросили кошку мне под ноги и выжидающе посмотрели на меня, будто требуя вознаграждения. Они выполнили то, что повелевали инстинкты, удачно поохотились и теперь ждали награды; я съездил ногой по ближайшей морде. Собака заскулила, сжалась и попятилась к другой собаке, та залаяла. Они на меня набросятся? Я огляделся: нужна палка, или камень, или еще что, чем их можно избить. Я не оставлю ни единой целой кости в этой собачатине. Я проломлю им башки и отволоку их, дохлых, хозяину. Я швырну их возле двери его дома, найду палку и отхожу хозяина так же, как его собак. Палка не находилась, собаки развернулись и убежали, я остался наедине с кошкой. Что делать, я не знал. Кошка лежала на траве. Она была в шоке, я видел ее широко открытые глаза, она будто хотела напоследок пошире их открыть. Но кошка не умирала. Теперь она пыталась ползти, словно прочитав мои мысли. Мне придется умертвить ее.


Мне нужно было убить кошку. Собаки практически разорвали ее, но не убили. Это они оставили мне. С тех пор как Агнета заболела и я переехал в этот дом, я поддерживал в кошке жизнь. Глядя на кошку, я всегда вспоминал Агнету. Это она, умирающая, лежала сейчас передо мной на траве.


Она лежала на траве и умирала. Ведь она говорила, что ее рвали на части – ее собственные родители и мужчины, жизнь рвала и терзала ее – и в конце концов разорвала в клочки. Она же говорила, что мы сломали ее, мы, ее самые близкие, мы делали ее жизнь невыносимой, так она говорила. Мы создавали все новые и новые сложности, никак ее жизнь не облегчая, и она становилась все сложнее, а под конец сделалась невыносимой. Мы, ее самые близкие люди, ее родители и мужчины, мы не помогли ей, не смогли облегчить ее жизнь, мы разорвали ее в клочки, словно собаки. Так она говорила. Каждый раз, когда кошка попадалась мне на глаза, я вспоминал Агнету. Кошка – это то, что осталось от нее, бывало, я думал, что кошка и есть Агнета: кошка появлялась в дверях, и я называл ее Агнетой. Так оно и было. Глядя на кошку, я говорил «Агнета» и рассказывал, что теперь все будет хорошо, мы справимся, я и две ее дочери справимся. Кошка входила в комнату и смотрела на меня. А я рассказывал, как тяжело жить одному с двумя девочками. «И дом тут непростой, – говорил я, – здесь полно сквозняков и холодно, это скорее не дом, а домишко, избушка в лесу, далеко от города, на острове. Все как ты хотела». Я говорил, что уже много раз чуть не бросил все это, что мне нужна помощь, «но твои близкие – твои родители и мужчины – лишь создают новые и новые сложности, твои родители и мужчины делают мою жизнь совершенно невыносимой», жаловался я кошке. Бывало, я выходил из себя и злился на кошку, прогонял ее, винил во всех постигших меня неудачах, в том, что попал в подобное положение. Я плохо обращался с кошкой. Может, я виноват в том, что она не выдержала и умерла? В том, что ее разорвали собаки? Собаки не убили ее, это пришлось сделать мне, и днем позже того, как я добил ее и зарыл в саду за сараем, я принял решение переехать.


Но куда нам податься? Переезжать нам было некуда, а денег с грехом пополам хватало на жизнь. Я изо всех сил старался это скрыть от соседей и от моей дочери, но жили мы на грани нищеты, возможно, мы и были нищими. Писательством я зарабатывал деньги. И если начистоту, то нигде мне не работалось так хорошо, как в доме на острове Аскэй. Мы нуждались в деньгах, поэтому дни мои разбивались на рабочие часы, а недели – на рабочие дни: я смотрел на писательство как на неизбежную работу. У меня имелся четкий рабочий график. И у меня было рабочее место. Я работал. Как работали мой отец и его отец. Мы работали, чтобы победить нищету, этот бич нашей семьи, эту постоянную тревогу, что не хватит денег на прокорм семьи. Она передавалась по наследству, мы были и оставались семьей рабочих, мы работали ради денег, и я писал так, будто вкалывал на фабрике.

* * *

День выглядит так:


Белое.


Крокусы. Лилии. Подснежники. Сигареты. Солнце. Что-то темное.


Уже с утра пораньше, когда вокруг яркий свет, – что-то темное. И оно не исчезает.


Что-то злое. Мрачное. Оно появляется, а потом прячется. Белое.

Что-то темное. Днем. И ночью вновь что-то белое.

Что-то пугающе белое ночью.

И днем вновь что-то темное.


Оно безымянное, поэтому названия липнут к нему.


Появляются названия. Светлый легкий туман. А потом, постепенно, – голубоватый чуть. Холодный порыв ветра и серебряно-голубой тон на оконном стекле. Морозные цветы. Солнце. Сначала светлая золотисто-белая полоска, а потом свет растекается будто пламя. Оранжевый, теплый. И все предметы вновь обретают очертания, и кровать становится кроватью. А деревья – деревьями, цветы – цветами, лица исчезают, и дом превращается в дом, его комнаты заселяются, я узнаю их, имена возвращаются.


То, что ни во что не превращается, причиняет боль.

То, что ни во что не превращается. Оно не исчезает.


Не следует долго жить в одиночестве. Не следует долго лежать вот так, в темноте, обхватив себя руками. Наступает утро. Имена возвращаются, и начинается день. Он начинается первым предложением: не следует слишком долго лежать вот так, без возраста, без имени.


Расцветают краски. Они ослепляют; белое на голубом, белое на сером, белое в цветах и деревьях, темное в ветвях и распускающихся листьях. Сначала появляются твердые зеленые шарики, она разворачиваются и становятся листьями, но у самого их основания что-то темное. Жесткое. Почти невидимое, скрытое и бесцветное, но это сердцевина, то, на что все наворачивается и в самом центре цветка, и в сердцевине дня, когда он закручивается вокруг новым слоем, словно лист или свет, когда он ложится на темноту похожими на листья всполохами, а потом сердцевина раскрывается и превращается в начало.


В самом начале живет что-то темное. И в окончании, в его середине, тоже темнота, твердая и неизменная.


Ее имя исчезло, но я по-прежнему слышу его.

Первые звуки, безумство птиц, обретают во сне форму, светлый, подернутый дымкой, замерший сон, словно картина, или лицо, или паутина, и там, в центре сна, что-то темное.


Темнота в глазах, или это тельце мухи, темная перемычка между головой и телом, ее прозрачные сетчатые крылья, трепещущие в паутине, жужжание – металлический неживой гул, он становится громче, резче, настырнее, а потом наступает тишина.


Отбойный молоток, сверло, впивающееся в каменную спину. Сперва в камне появляется трещина, она становится все шире и шире, глубокая рана в спине, камень раскалывается надвое, дробится на более мелкие кусочки, они рассыпаются по траве будто останки какой-то гигантской туши, мясо и требуха, сердце, легкие, глотка, голова, мухи вьются над теплыми останками животных или человека, над чем-то, гнившим в земле, и сверло, которое с силой вдавливали в стену, поднимают в воздух, оно крутится вхолостую, отбойный молоток выключают, и он замолкает одновременно с мухой.

Строительная площадка на склоне к северу от дома, всего в двух шагах, недалеко от моря. Там строят детский сад. Шум со стройки порождает желание работать. Желание разрушать. Это шум детских голосов.

его ждешь его всегда ждешь будто несчастья или наказания. лежишь в постели в ожидании ужасных детских криков невыносимых криков в них прошлое сливается с будущим.

Дети, они невыносимы.

Необходимо поддерживать определенные системы. Дети нужны, они необходимы. Деятельность. Она должна, она будет продолжаться, такова необходимость. Звук необходимости, я не выношу его. Семь часов. Утро. Мне уже ясно, каким будет день: родители оставляют детей. Они отдают ребенка индустрии детства. Такова необходимость.


Я слышу, как она просыпается в соседней комнате, детской. Две кровати, и ни одного ребенка, она уже подросток, старше своего возраста, ее младшая сестра уехала из дома. Все изменилось, но комната осталась прежней, те же белые стены, фотографии лошадей, письменный стол и лампа, новая одежда, какие-то новые запахи, немного косметики, спрятанной под кроватью и прикрытой книжками, карманное зеркальце. Новое лицо конечно же, маска, маска подростка, который говорит: «Все в порядке, у меня все отлично», хотя на самом деле порядка нет и все не так уж и отлично, однако маска успокаивает, при всей своей тревожной яркости она внушает надежду.


Новый возраст, новое тело, но комната не изменилась, она прежняя, она держится, зацепившись за что-то из прошлого, что тоже в свою очередь должно было бы измениться, но она висит словно в воздухе, связанная с остальным домом тонюсенькими ниточками, она крепится к тому, чего уже нет.


Она просыпается за стеной. Начинается день. Я счастлив, что мне никуда не надо идти.


Стоит ей выйти за порог, в школу, я сажусь и принимаюсь ждать, когда она вернется домой. Я жду, когда она вернется домой; однажды она позвонит и скажет, что переночует у подружки; однажды она позвонит и скажет, что останется у друга; однажды она позвонит и скажет, что переезжает в город, что переезжает в другой город; я жду этого.


Я жду, что меня покинут. Однажды раздастся звонок, и она скажет, что переезжает в другую страну, скорее всего, видеться мы будем не часто, наверное, все реже и реже, скорее всего, нет, она не знает когда, может, на Рождество, может, на Новый год, а может, и нет. «Летом», – скажет она.


Я жду лета.


Я жду ее, почему ее до сих пор нет, уроки закончились в половине третьего, а сейчас почти четыре, обед готов, куда она запропастилась? Однажды она не вернется. Но сегодня возвращается, она опоздала, потому что заболталась с Оскаром, простояла почти час на остановке. О чем они с ним разговаривают?


О чем они думают, чем занимаются? Через два-три года я останусь ни с чем и ни при чем.

Я готовлю себя к одиночеству.

Утреннее солнце согревает деревянные стены дома. Белого дома. Белой кровати. Я жду, когда родится первое предложение: «А потом все вдруг залил белый свет и спрятал нас».


Она исчезает в этой белизне. Будто мама, которая исчезала когда хотела. Прозрачное небытие. Что-то белое посреди всеобщей белизны. Что-то злое. Зло, таящееся в видимом. Оно не исчезает.


Что-то белое в ярком утреннем свете. Ты видишь его, а потом оно вновь невидимо.


Что-то ужасающе белое днем. И ночью.

Белый образ матери. До боли прозрачный.


Она не исчезает.

Никогда

Не исчезает,

пока несуществующее причиняет зло.

Она причиняет зло,

эта добрая мать,

которой нет и не было,

когда она была здесь.

День выглядит так:

Белое.

Рододендроны. Боярышник. Сирень. Сигареты.

Солнце. Что-то темное.


Повтор дня вчерашнего и дня завтрашнего. Что-то темное днем. И завтра – вновь. Что-то темное.

Оно не исчезает.


Я просыпаюсь и вижу возле своей головы чью-то руку. Этой руке уже много лет, кожа на ней сморщилась и обвисла, рука словно отвергла эту кожу, она уже принадлежит не телу, а времени, чему-то грядущему. Чья это рука? В полусне я разглядываю ее, желтоватую с коричневыми пятнышками и тонкими темными морщинками или бороздками. Они опутывают руку, словно ночью кто-то пробрался сюда и острейшим скальпелем исполосовал кожу, оставив почти незаметные линии. И я вдруг замечаю, что линии эти складываются в одно-единственное слово.

Эта могла быть рука бабушки. Или мамы, но тогда выходит, что мама меня уже взрослого держит на руках, но такого никогда не было и быть не могло, однако же я узнаю материнскую руку.


Или это моя собственная рука, или же рука моей матери, живущая в моей руке, она, наверное, вселилась туда ночью.


А может, я перенял ее движения. Я прижимаюсь щекой к этой руке, так она прижимала руку к щеке, своей или моей.

А может, это совсем чужая рука? И я лежу возле чужой стареющей женщины.

В обвисшей коже я читаю слово «старость».


Рука любви? Когда человек ночью обнимает сам себя.

Моя рука. Она принадлежит моей матери.


Моя мама работала секретарем. Бо´льшую часть своей сознательной жизни она просидела за пишущей машинкой.


Первая пишущая машинка досталась мне от нее.

А уже спустя несколько лет руки матери стали моими руками, ее рука вселилась в мою руку. Я пишу ее руками, у меня ее движения, и работа у нас одинаковая: мы производим слова и предложения.


Мы сидим за пишущей машинкой. Час за часом. День за днем. Год за годом. Наше слегка полноватое тело склоняется над машинкой, а голова будто висит меж плеч, наша спина распрямляется и не желает поворачиваться, не хочет, чтобы ее тревожили, и замирает в одном и том же положении. Мы сидим спиной к двери.


Мы работаем. Вся она не умрет, я по-своему не даю, сажусь как она, стучу по клавишам, выбивая на белой бумаге черные буквы, заполняя листы словами и предложениями. Потом я закуриваю. Зажав сигарету между указательным и средним пальцем, я приподнимаю голову и готовлюсь сжать губами белый цилиндрик, быстро темнеющий с одного края, темное колечко пепла опускается все ниже по бумажной оболочке, и с каждым вдохом, с каждой затяжкой мы вдыхаем это черное.

Я по-своему унаследовал у нее и смерть, мы одинаково курим, одинаково пишем, правой рукой делая заметки, и зажимаем сигарету во рту, когда перепечатываем заметки на белый лист, бегая обеими руками по клавишам.


Проснувшись, я понимаю, что рука моя постарела, она лежит под головой; ночью я прижимал ее к щеке, и от этого я вспоминаю маму, я очень ясно вижу ее, она лежит возле меня, как не лежала никогда, она лежит рядом и гладит меня по щеке. Мне ужасно ее не хватает.


Появляются названия. Появляются краски. Звуки, запахи. Начавшись, день возрождает день вчерашний и предсказывает завтрашний. Совершенно обычный день. Хороший. Рабочий. Безупречный. День, похожий на все остальные дни, он вольется в череду будней, он ничем от них не отличается. Идти мне никуда не надо. Я весь день просижу за письменной машинкой. Четверг, двенадцатое апреля. Сегодня я буду писать о маме.

* * *

Проведя последние военные месяцы у родственников в Сандефьорде, на хуторе во Фьалере, Эйвинд Эспедал Ольсен вернулся на улицу Микаэля Крона. Домой приехал выросший, окрепший и загоревший мальчик, который мечтал лишь о том, как бы побыстрее уехать из дома. Подальше от тесной квартирки и от улицы, длинной серой улицы в рабочем районе, где по обеим сторонам выстроились серые дома. Жить там ему не хотелось. После школы он все чаще и чаще отправлялся в город – шел по площади Дании, проходил через Новый парк, мимо церкви Святого Иоанна и по лестнице спускался к центру. Он бродил по улицам, вверх и вниз по холмам, заглядывая в окна магазинов, останавливаясь возле гостиниц и кондитерских и рассматривая девушек. Ему нравилось бродить по городу. Он заходил на рынок и смотрел, как мальчишки продают рыбу. Они были его ровесники, но работали. Ему хотелось работать. Хотелось уехать. Дважды в неделю он занимался боксом в клубе «Бьоргвин», в спортзале в центре города. В раздевалке стояли железные шкафчики и лавки в ряд. За Эйвиндом был закреплен собственный шкаф. В некоторых шкафчиках висели фотографии знаменитых боксеров, в других – голых девиц. Эйвинд оделся: гетры, шорты, майка. Он обмотал запястья эластичной лентой, завязал потуже шнурки на ботинках, положил в пакет капу и боксерские перчатки, пакет он взял с собой в зал. Он прыгал через скакалку, махал руками и делал приседания, разогревался. Двигался гуськом с другими по залу, тренируя выпады и удары, наскакивал и бил. Он боксировал с тенью. С грушей. Бил по тренерской открытой перчатке, боксировал в паре со сменой партнера, участвовал в боях в переполненном зале. Дважды в неделю. По выходным проводились соревнования – дома и в других городах, он дрался с противниками из Трондхейма и Ставангера, из Осло и городов поменьше. Он дрался с русскими и финнами, шведами, немцами и англичанами, мальчишками с улиц, подобных той, на которой вырос сам, из семей, похожих на нашу, рабочую семью, ребята из этих семей дрались с другими такими же мальчишками. На улице возле спортзала стояли девочки, они следили за матчами в окно и дожидались, когда боксеры будут расходиться. Некоторые мальчишки проходили мимо, а некоторые останавливались поболтать. Пококетничать. Одну из девочек Эйвинд отметил – она одевалась не так, как остальные, вела себя по-другому, казалась высокомерной и заносчивой. Эйвинд думал, что иметь с такой дело несладко. Она всегда была дорого одета, и стиль у нее был особый, а волосы коротко подстрижены. Разговаривала она немного свысока, снисходительно, будто слишком хороша для этого места и ей не пристало стоять тут, возле спортзала. Зачем же она тогда приходит сюда? Зачем толчется рядом с девочками, на которых так не похожа? Может, она из хорошей, богатой семьи – тогда почему она приходит к спортзалу и дожидается боксеров? Однажды она расскажет ему, что приходила к спортзалу, потому что родители ей это запрещали. Они не разрешали ей приближаться к девочкам, рядом с которыми она там стояла. Они много чего еще запрещали. «Я курю, потому что мне нельзя курить, а здесь я стою, потому что родители разрешают мне дружить лишь с теми девочками, с которыми мне скучно. И я стараюсь нарушать побольше запретов. Например, мне наверняка запретили бы стоять тут и разговаривать с тобой», – сказала она. Они вместе вышли из спортклуба и направились к центру. «И ты сейчас идешь со мной, потому что тебе нельзя?» – спросил он. «Даже не знаю, почему я вообще с тобой иду, – ответила она. – Хочешь, покажу тебе, где я живу? Я всегда прихожу домой на полчаса позже чем положено. Вот наша дверь, видишь – она заперта, а ключа от нее у меня нет. Мне не дают ключа от собственного дома. Моя мама говорит, что никогда не станет такой, как ее мать, а на самом деле она стала точь-в-точь такая. А может, даже и строже, – девочка закатила глаза. – а вот я уж точно никогда не стану как моя мать! – заявила она. – Я никогда не стану повторять тех ошибок, которые допустила она, и ее мать, и другие матери. Ни за что не буду обращаться с моей дочкой или сыном так, как она со мной!» Он кивнул. Он пожал плечами. Они стояли возле дома 7 по Рыночной улице. Она жила прямо в центре, на седьмом этаже, из ее квартиры был виден весь город. Он прочитал имена на табличке. Ее фамилия Юханнессен. Она нажала на кнопку звонка. На табличке было написано: «Агота и Эрлинг Юханнессен». «Сейчас спустится мать, – сказала она, – ты лучше иди».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации