Текст книги "Вопреки искусству"
Автор книги: Томас Эспедал
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
Наконец она вернулась. Было раннее утро, я услышал, что она отпирает дверь; она вошла и прямиком направилась в угол, где я лежал на матрасе, зажмурив глаза. Остановившись рядом со мной, она сняла пальто и разулась, оставшись в прозрачной блузке и черной юбке, такой короткой, что мне видны были волосы у нее на лобке, ее обнаженное тело. «Ты спишь?» – спросила она, склонившись надо мной. «Зачем тебе делать меня несчастным?» – ответил я. Она улеглась на кровать, прямо на покрывало из искусственной кожи, и, подложив правую руку под голову, посмотрела на меня. «Я делаю это ради тебя», – сказала она. «Мне это не нужно», – возразил я. «Это нужно для твоей книги», – проговорила она в ответ.
В книге ее звали Луизой. Действие происходило в другом городе, я изменил внешность главной героини и соединил ее рассказы в роман. Я писал его днем, пока Линда была на работе, и по ночам, когда она спала. Ночью я писал от руки. По ночам особое счастье и особая тишина. Я набрасывал на абажур белую рубашку и, сидя в полумраке, смотрел на окна домов по другую сторону лужайки, представляя, что мы живем в одном из них. В маленькой комнате с письменным столом, двумя лампами и узкой кроватью, живут двое. Они ходят по тесной комнатенке, словно пленники, плененные, я видел их тени или силуэты, девушка и юноша, одного роста, похожие друг на друга. Мне хотелось, чтобы они были похожими. Хотелось, чтобы они были ровесниками, в ноябре ей исполнилось девятнадцать, и его день рожденья тоже в ноябре. Они не знали друг друга и не любили, они делили маленькую комнатку, и мне хотелось, чтобы они стали похожими на двух героев романа.
По выходным они ездили на велосипедах на пляж. Был конец августа, но солнце еще грело, и море тоже было теплым, мы плавали, а потом лежали рядом на песке.
Они доезжали по берегу до музея «Луизиана» в Хумлебеке, чтобы посмотреть на скульптуры Джакометти – высокая фигура шагающего мужчины и высокая фигура стоящей стройной женщины. Они вставали рядом со скульптурами и мерились – девушка была одного роста с бронзовой женщиной, а он был таким же высоким, как мужская скульптура. Они фотографировались, а потом вешали снимки на стену в комнате. На фотографии она будто шагала, слегка выставив ногу, а он стоял, выпрямившись и вытянув руки.
«Нам нужно все изменить», – сказала она.
Мы сели на велосипеды и поехали смотреть дом Карен Бликсен на Страндвейен, большой белый дом и розарий, красные и желтые цветы карабкались вверх по белой стене, почти закрывая окна своими жесткими листьями. За домом еще один сад, скорее парк со множеством тропинок. Буки, осины, ясени, березы и каштаны, огород и небольшой пруд с рыбами, на деревьях висели скворечники, чтобы никто не потревожил наседок. Небольшой холмик под одним из деревьев – могила Карен Бликсен. Здесь, в этом доме, в кабинете, она сидела за столом, на стуле из кедра, возле бюро красного дерева, под столом лежал африканский ковер, а на окнах висели длинные, до пола, плотные шторы. Писательница будто бы хотела продлить себе жизнь. Она заворачивалась в штору, обматывала ею ноги и талию, грудь и живот, оборачивала ткань вокруг шеи, прикрывала бело-желтой шторой рот, нос и глаза, наматывала ее на голову, как тюрбан, так что лицо облачалось в новый устрашающий наряд, он привязывал ее к столу словно цветок к подпорке. Она сидела за столом, завернувшись в желтую штору, напоминавшую цветочные лепестки. Мы снова проехали дом и розарий и по Страндвейен возвращались в Копенгаген, к его мерцающим в сумраке огням, красным, желтым и белым, и к голубоватому осеннему небу над серыми кирпичными домами и улицами, бегущими к центру города, где дома расступались и становилось светлее. Мы проехали мимо кафе, дискотек и ресторанов, а потом слезли с велосипедов и пошли вниз по Скиндергаде к клубу «Краснапольский». Внутри было тесно, к барной стойке не протолкнуться. На танц-поле в глубине клуба тоже толпился народ. Там гремела музыка, сверкали прожектора, мелькали руки, тела, головы. Мы втиснулись в толпу, пробиваясь сквозь мягкую человеческую массу, вдыхая тяжелый запах духов и пота, путаясь в едва заметной сети прикосновений и взглядов, лица казались неотличимыми, мы все были одинаковы, лишь один выделялся. Он стоял, прислонившись к стене, одетый в белые брюки на подтяжках и синюю блестящую рубашку с расстегнутым воротом. Над мертвенно-бледной шеей торчала круглая голова с большими темными глазами, похожими на две черные пещеры посреди вымазанного гримом лица, и с жидкими светлыми волосами, торчащими в разные стороны вследствие укладки гелем. Это был Пол Борум. Он походил на птицу. Большую грузную птицу. Он стоял, выпрямившись и не двигаясь с места. Прислонившись к стене, он оглядывал зал, где мы медленно описывали круги между баром и танцполом, мы танцевали. Мы танцевали, а зима уже приближалась. В воздухе появились снежинки, белые и легкие, они танцевали в темном воздухе и таяли, упав на асфальт. По ночам черный асфальт становился белым от инея. В декабре я прочитал книгу Поля Борума, я перечитывал ее медленно, несколько раз. Тогда я впервые читал книгу, чтобы научиться чему-либо, постичь тайны книги и ее систему, изучить, как она написана и составлена.
Я хотел исследовать поэтический язык, каково это – рассказывать что-то настолько сложным способом, более глубоко и, возможно, более правдиво, я был не уверен, не всё из прочитанного понимал, но книга зацепила меня, и я начал читать поэзию.
Я прочел все книги Поля Борума и Ингер Кристенсен и множество книг Клауса Хоека. Я читал Серена Улрика Томсена и Микаэля Струнге, Ф. П. Джэка и Пию Тафдруп, я прочел Терье Драгсета, и поэзия изменила мой язык, мне захотелось писать романы словно стихи. Мне хотелось так много, а умел я так мало. Однажды в начале апреля Линда села за мой письменный стол. Она тепло оделась, а на голове у нее была шапка, словно Линда собралась в дальнюю дорогу. Похоже, она нервничала. Она переезжает, подумал я, она нашла квартиру. «Эта твоя книга, – начала Линда, – твоя дурацкая книжка, там все неправильно и сплошное вранье, ты постоянно лжешь и передергиваешь факты! Твоя книга – подделка! – закричала она. – Когда я ее читаю, мне делается плохо, и это все ты виноват, – прошипела она, – перепиши ее заново! Я требую, – сказала она, – требую, чтобы ты все переписал, чтобы все было правильно, без вранья, по-настоящему». – «Мы же договорились, что ты не будешь рыться в моих бумагах», – сказал я. «Плевать мне на договор, – ответила она, – ты пишешь обо мне, значит, это моя книга, я тебе отдала ее, поэтому написать ее ты должен правильно. Это же важно, неужели тебе не ясно?» – кричала она. «Это роман», – сказал я. «Я не идиотка! Я прекрасно знаю, что это роман, но ты пишешь неправду, роман твой – фальшивка! В нем я глупее, чем в жизни, слабее, чем в жизни! Я в нем ненастоящая, мы оба ненастоящие, хуже, чем на самом деле, а если б это был хороший роман, ты бы сделал нас лучше!»
Лучи солнца осветили ее лицо. Вытащив из сумки темные очки, она надела их и проговорила: «Ты меня не знаешь».
«Я никогда ни с кем не встречалась. У меня не было парня, я никогда никого не любила. Я всегда была одна, – сказала она, – но я не хотела оставаться одна, мне хотелось, чтобы у меня появился парень, хотелось встречаться с кем-нибудь. Может, я хотела этого слишком сильно, мне так и не встретился тот, кого я любила бы больше себя, полюбила бы настолько, что захотела быть с ним. Я тебе все это рассказываю, потому что я переезжаю. Когда ты появился вдруг на пороге, мне показалось, что мы с тобой похожи. И я подумала – почему бы не попытаться, не дать тебе шанс. Мне казалось, что мы подходим друг другу, но я больше не могу здесь жить, если ты так пишешь, ты разрушаешь все, что касается нас». Она прижала указательный палец к нижней губе. И в этот миг я представил, как она встанет и выйдет из комнаты. Я вскочил и хотел броситься к ней, удержать ее. Мне хотелось обнять ее, заняться с ней любовью, хотелось жить вместе с ней. Я на все был готов, чтобы удержать ее, но я лишь стоял столбом, не в силах шевельнуть рукой. Руки мои будто парализовало от какой-то странной уверенности: она должна уехать, так надо. В моем романе я уже написал об этом: она быстро выходит из комнаты, а я стою, не в силах шевельнуть рукой.
Я остался один в комнате номер 452, и тесная комнатка оказалась вдруг слишком просторной, мне было плохо там, я хотел переселиться в другую комнату, в другой корпус, на другой этаж, но у меня не получилось, и я остался жить в ней. Год назад я ездил в Данию с лекциями, тогда на Центральном вокзале в Копенгагене я сел в электричку до Рёдовре, а когда вышел из нее, то никак не мог вспомнить, куда свернуть – направо или налево. Потом я все же отыскал подземный переход к корпусам общежитий, выстроившимся за торговым центром. В каком же корпусе я жил? Я побродил по Ребек Сёпарку и в конце концов отыскал и блок, и комнату номер 452. Кто-то, видимо, колотил по двери ногами и сильно ее покорежил. Я долго стоял и смотрел на разбитую дверь, но ее вид не вызвал у меня никаких чувств – ни боли, ни радости, лишь недоумение. Неужели я действительно тут жил? Я в любой момент мог сесть на электричку до города и зайти к Линде в магазин. Я мог сказать, что сожалею, что готов ради нее на все, что перепишу книгу как ей того захочется, мог попросить ее вернуться, мог бы умолять ее. Мы могли бы вместе переехать куда-нибудь, в квартиру побольше, чтобы там было несколько комнат, я мог попросить ее, но не стал. Я продолжал один жить в комнате, где мне было плохо. И об этой грусти, этой почти невыносимой тоске, этой ужасной боли я сейчас совсем забыл, она словно шрам от затянувшейся раны, шрам зарубцевался и исчез, а ведь в свое время казалось, будто боли не вынести, однако вот уже и травма затерялась среди других шрамов, более серьезных, и, возможно, именно благодаря той боли мне удалось написать роман.
Роман издали спустя два года, в сентябре, мне прислали книги по почте. Я переписывал его четыре раза, перепечатывал на машинке, страницу за страницей. Я написал больше тысячи страниц, вычеркивал и дополнял, исправлял и переписывал. Ни над одной книгой я не работал больше, чем над этой. Первый экземпляр – я забрал его на почте в Рёдовре. Развернув бумагу, я положил книгу в карман, сел в электричку до Копенгагена и побрел по городу с книгой в кармане. Я стал писателем. Нет, писателем я еще не был, но, гуляя по Копенгагену, я говорил себе, что я писатель, доказательство этого лежало у меня в кармане, мой роман, конечно же, это ничего не доказывало, но в тот день, в первый день с первой книгой в кармане, я был писателем.
Я шатался по Копенгагену и вел себя, как полагается писателю, как, по моему мнению, ведут себя писатели. По вечерам я сидел в кафе «Дан Турелль», пил пиво и курил, потом шел в кафе «Соммерско», после – в бар «Бо би», а оттуда уходил в бар «У Энди», где просиживал до закрытия, ночь за ночью, утро за утром. Пришло время возвращаться домой. Я доехал на автобусе до Рёдовре, сложил свои пожитки в две коробки и отправил их поездом в Берген.
Я переехал из Рёдовре к Эли, в квартиру на Киркегатен. Всего несколько дней назад у меня почти ничего не было, а теперь вдруг появилось почти всё – большая гостиная, а в ней обеденный стол и шесть стульев, два дивана и журнальный столик, лампы и книжная полка. У нас была просторная спальня с большой двуспальной кроватью и белым ковром с длинным ворсом. У нас была посудомоечная машинка, холодильник и совершенно новая плита, а из кухонного окна открывался вид на город и море. Из спальни была дверь в мой маленький кабинет. Там я часами просиживал в полудреме. Там я просиживал часами, и у меня ничего не выходило, ни единственной приличной страницы, ни одного нормального предложения, я не мог подобрать верных слов, они просто не шли мне на ум. Я прожил на Киркегатен всего несколько дней, и моя работа остановилась, писать я больше не мог. Я придумывал всяческие уловки: брал записные книжки в кафе, пытался писать в других местах, просыпался ночью и старался писать по ночам и по утрам, выпивал бутылку вина или самогона, писал пьяным или с похмелья, устраивался в гостиной или на кухне, но слов подобрать не мог, предложения получались скверными, ненужными, и под конец я сдался. Писать я не мог. Я перестал быть писателем.
Не зная, куда себя деть, я сидел за письменным столом и дожидался, когда Эли вернется из магазина одежды, где тогда работала. Мы вместе ужинали, а по вечерам смотрели телевизор или ложились пораньше спать. Однажды утром в воскресенье мы лежали в кровати, не зная, чем заняться, не понимая, куда себя деть, было совершенно обычное декабрьское воскресенье, незадолго до Рождества, мы тогда подумывали пожениться. Шел снег, белый, нежный, он накрывал город, и казалось, что улицы и дома вотвот исчезнут под белым снежным ковром. Лежа в кровати, мы смотрели на снежинки, падавшие на подоконник и засыпавшие стекло, и кто-то из нас, не помню кто, но один из нас, должно быть, сказал: «Так больше нельзя».
Я встал и оделся. Мы не ссорились и ни в чем друг дружку не обвиняли. Мы обнялись и решили, что я заеду на неделе и заберу вещи, а мой отец договорится на фабрике насчет фургончика, и я перевезу вещи с Киркегатен на Островную улицу. А потом я прикрыл за собой дверь, спустился по лестнице с пятого этажа и, повернув налево, побрел по снегу к улице Амалии Скрам, а оттуда до дома моих родителей на Островной улице.
Не знаю точно, когда наступает старость, когда она врывается к нам, но в определенный момент мы утрачиваем способность определять собственный возраст, становясь с годами все моложе и моложе. Иногда мы сразу обретаем несколько возрастов, нам одновременно девятнадцать, тридцать и пятьдесят семь, для нас теперь существует множество возрастов, мы незаметно переходим от правды к выдумке, мы выдумываем возраст, имя, кто мы такие и кем хотим быть.
Так много возможностей, так много имен и мест, мы насобирали их, но утратили былую зоркость и не можем рассортировать так же просто, как раньше. Мы проживаем одну жизнь, за ней – другую, а за ней – еще одну, и будто веря в переселение душ, констатируем, что в новую жизнь забрали кое-что из прежних – лица и имена, а больше ничего не помним.
Мы начинаем новую жизнь, в новой комнате с новым адресом, без родителей и возлюбленных. Бывает, что с тобой рядом живет ребенок, подросток. Очень скоро она повзрослеет. Очень скоро она уедет отсюда, и ты окончательно потеряешь себя.
Я переезжаю туда, где никогда прежде не бывал.
Я переезжаю домой.
Новая книга. Незнакомое место.
Новая книга. Новый дом, как всегда, непригодный для жилья.
Я еду домой в место, где я никогда прежде не бывал.
Ты особенно чувствуешь себя чужим, когда ты дома.
У меня женская фигура; фартук, женская одежда, парик и тушь для ресниц. От отца мне достались одежда и вещи матери.
Марте Хуке пишет: «Утром я втискиваю себя в одежду».
По утрам я втискиваюсь в одежду, она слишком тесная, она мала мне. Пиджак еле налезает на меня. Рубашка, брюки, ботинки и пиджак, мои желания не совпадают с тем, чего хочет моя одежда.
Голос становится тонким. Горло словно сжимается. Язык утончается. Рот шире, голос приятнее и громче, таким можно позвать дочь.
Даже глаза меняются. Теперь я вижу иное.
Отрастают волосы и ногти. Ноги вытягиваются. Шаги становятся шире, походка делается плавной.
Вскоре при беге мне нужно будет забирать волосы в хвост.
Спальня, она синяя. Ледяные голубые обои с вышитыми на плотной ткани серебряными лилиями. Английские обои с ледяными цветами, их чашечки едва приоткрыты, словно они цветут на морозе, будто природа изменилась и живет теперь по законам вещей. Пластмассовые цветы в вазе на тумбочке. Двуспальная кровать с коричневым покрывалом. Белые подушки, белое одеяло, белая простыня, внезапное чувство счастья, свободы, пустоты.
Тяжелые коричневые шторы. Лучше задернуть их, оставив маленький просвет в середине, узкую полоску света, царапину сентября или апрельскую прореху, такая появляется, когда разрезаешь ножом ткань.
Сон тоже меняется: теперь я сплю беспокойнее, чаще просыпаюсь, будто слух обострился. Или уши торчат как-то иначе?
Новое ухо, оно вырастает из старого.
Будто моя кожа – это воск, обретающий новые формы, кожаная оболочка наполняется плотью. Сон будто растягивает и сжимает кожу, образуя новое тело поверх старого, приходится спать в ином положении.
Сны тоже изменились. Я сплю в белой ночной рубашке.
Свет включен, но его мало, отдергивают шторы, зажигают все лампы, светло не становится.
Имя произнесено, множество раз. Это неправильное имя.
Крылатое лицо с острыми чертами, похожее на человеческое, оно опускается на грудь спящего и высасывает его дыхание. Приятный холод, надежный и теплый, я хочу проснуться, но не могу.
Комнаты тоже изменились. Окно спальни выходит на море. С противоположной стороны фьорда виден Аскэй, похожий на морскую плотину. Остров и тучи, тяжелая серебряно-серая пелена облаков, застилающая небо и свет. Остров словно отбрасывает тень на окно спальни.
Дуб перед домом просовывает ветви в окно, прямо в спальню, я сплю на верхушке дерева. Листья сохнут, меняют цвет и опадают, возле кровати валяются желуди.
Мой язык тоже изменится, исподволь, как бывает, когда заменяешь одно имя на другое, одно предложение на новое. Первая фраза должна быть мягкой, как воск.
Первая фраза – мы прорабатываем ее, подбираем слова и склеиваем их другими словами. Липкий мягкий словесный ком. Мы выстраиваем структуру, можно сказать лепим куб и заполняем его словами. Проступает узор, фраза наполняется светом.
Первое предложение должно быть мягким. У меня с дочерью есть общее: мы оба потеряли мать.
Мы вместе завтракаем на кухне, сейчас раннее утро, а в половине девятого у нее начинаются уроки. Школа расположена в Ольсвике, на полпути между Островной улицей и Аском. Моя дочь живет в двух мирах, у нее есть старые подруги с Аскэя и новые с Островной. Она курсирует между двумя мирами, а я пытаюсь спокойно жить в одном из них. Я почти не двигаюсь.
Я не хочу.
Я брожу по дому. Здесь три этажа – в цоколе гостиная, на втором этаже столовая с кухней, а на верхнем – спальни.
Я поднимаюсь и спускаюсь по лестницам.
Не знаю почему, но я люблю эти лестницы, люблю шагать по ступенькам вверх и вниз, сидеть на них. Я поставил кровать под лестницей и сплю там, когда у меня возникает желание перемен или когда не могу уснуть, когда я напуган, у меня бессонница и мне нужно где-нибудь укрыться.
Это как спать в гнезде, в пещере, в норе.
Иногда мой сон похож на сон зверя, а порой – на сон матери.
Я лежу и жду, прислушиваюсь. Даже во сне я жду, когда она вернется домой.
Я и во сне слышу ее и слышу, когда ее нет.
Мы завтракаем, я заворачиваю ей бутерброды, и она бежит на автобус. Я сажусь на ступеньках, там, где сидела мать, прикуриваю и затягиваюсь, как она. Иногда в моем голосе слышится голос матери. Дочери я говорю то же самое, что мама говорила мне. «Приберись в комнате. Не гуляй допоздна». В этом доме есть свои правила.
Законы дома. И я следую им.
Каждый день перед ужином я иду в магазин за молоком, хлебом и сигаретами. Закупаю продукты для завтрака, полдника и ужина. После ужина я делаю уборку – мне нужно пропылесосить дом и вымыть посуду. Я стираю постельное белье и одежду и, если нет дождя, развешиваю все на сушилке возле дома.
Я вдыхаю запах свежевыстиранного белья.
Запах верхней одежды в прихожей. Я утыкаюсь носом в вещи и вижу ее образ.
Сегодня вымыл окна в гостиной. Потом вышел на улицу и заглянул в окно. Зашел в дом и выглянул наружу. Не бог весть какой подвиг, но я обрадовался.
Глядя на дом, всегда представляешь себе его жильцов.
Мы живем в доме на несколько семей, соседи мне нравятся – и молодая пара слева, и пожилая справа. Мне кажется, нам живется ничем не лучше и не хуже, чем им.
Мне нравится прислушиваться к звукам из их квартир, соседским звукам. Они доносятся до меня и сверху, и снизу. Старички из квартиры справа пенсионеры, женаты уже около сорока лет, почти все лето они проводят на террасе под навесом, рядом с обогревателем, слушают радио и тихо разговаривают. Я слышу, как он рассказывает что-то, а она смеется. Я слышу, что они все еще любят друг друга.
У соседей слева есть кошка, бело-серая ангорская кошка, она часто пролезает под изгородью в мой палисадник и всегда ложится на свое излюбленное место под рябиной, она даже выкопала себе там ямку. Это очень красивая кошка. Если я вижу, что она собирается пролезть ко мне в палисадник, то выбегаю в сад и прогоняю ее.
Каждый день я готовлю ужин, ежедневно покупаю продукты и готовлю еду. Помню, как мама жаловалась: «Я с ума сойду, – говорила она, – каждый божий день придумывать, что приготовить на ужин. В понедельник, вторник, среду, четверг, пятницу и субботу с воскресеньем обязательно надо что-нибудь приготовить на ужин. Сегодня, и завтра, и каждый день ломать себе голову, что сделать на ужин. Так и рехнуться недолго». Ее слова ранили меня, я расстраивался, размышляя о том, как каждый день она придумывает, что бы ей приготовить нам на ужин.
Мы каждый день ужинаем вместе, я и дочь. Раз в неделю с нами ужинает мой отец. В такие дни я готовлю рыбу или мясо, но обязательно с картошкой. «Я только у вас и ем картошку», – говорит отец. «А разве ты не каждый день ужинаешь?» – спрашиваю я. «Нет», – отвечает он.
После ужина мы с отцом пьем в гостиной кофе и смотрим в окно на снующие по гавани лодки; проскользнув под мостом, они плывут прямо в море, к шхерам. «Какой прекрасный вид», – говорит отец. «Ты должен ужинать каждый день, – беспокоюсь я, – и еще ходить на прогулки. Это очень важно – чтобы ты ел и каждый день гулял, обязательно».
По воскресеньям мы ходим на футбольные матчи. Прямо рядом с домом престарелых, где живет отец, – футбольное поле. Я нажимаю на кнопку звонка внизу и нервничаю, потому что отец слишком долго копается, не желает спускаться по лестнице, а едет на лифте. Я нервничаю, потому что он стареет. Наконец он выходит, мы переходим улицу, покупаем билеты и поднимаемся на трибуну. Команда «Сандвикен» против «Стаебак». Финал, женская лига. «Сейчас и представить сложно, – рассказывает отец, – но когда я был в совете округа Сандвикен, то голосовал против женского футбола». Мы смеемся. Мы сидим на трибуне и смеемся. «Я вообще все время ошибался», – говорит отец.
По субботам я езжу в город за газетами. Я захожу в кафе, всегда в одно и то же, и сажусь на свое постоянное место возле окна. Из этого большого окна видно улицу Олава Кюрре, деревья в Городском парке и горы позади. Я делаю заказ, и официант приносит мне круассан и чашку кофе. Официант одет в черные брюки, черную рубашку и белый фартук. У него странный тонкий голос, от которого мне становится не по себе. Когда отказываешься от любви, можешь влюбиться в кого угодно.
Сейчас я в городе, должен купить кое-что по хозяйству; мешочки для пылесоса и средство от засоров в трубах, туалетные принадлежности и косметику, краску для волос и кремы, мыло и шампунь, бальзам и новый фен для волос. Дочке нужна новая одежда, я покупаю розовый пуховик и пару джинсов (она их потом поменяет), пару непромокаемых сапог (и их тоже поменяет), белые кроссовки, синие спортивные брюки «Найк» и серебряную сумку «Пума» с ремнем через плечо. Потом я захожу в книжный и беру датское издание «Метаморфоз» Овидия. Там же, в книжном, я нахожу всякий писательский инструментарий – ленту для пишущей машинки и копирку, две ручки, замазку и четыре блокнота. Новую книгу всегда сложно начинать. Я добавляю к покупкам стопку бумаги из пятисот листов, новые ножницы, два рулона липкой ленты, клей и несколько карандашей. Усевшись на велосипед, я качу домой – стараюсь ехать побыстрее, уже почти три часа, и я срезаю путь, еду по набережной Брюгген, мимо причалов, съезжаю на дорожку возле крепости Бергенхюс, а потом несусь мимо Бонтелабо и Шобудене. По брусчатке я взбираюсь в Старый Берген, оставляя позади деревянные домики и палисадники, поднимаюсь по склону к Высшей школе экономики. Сирень отцвела, жимолость, клематисы и розы тоже сбросили лепестки, на кустах рябины появились красные гроздья ягод. Природа меняется. Слезаю с велосипеда и остаток пути до Островной улицы качу его. Новую жизнь всегда сложно начинать. На повороте я срываю яблоко и замедляю шаг. Остановившись под большим буком у входа в школьный сад, я надкусываю яблоко. Отсюда виден наш дом, маленький домик на несколько семей с крылечком возле каждого входа. Порой я стою под деревом и не хочу идти дальше. Порой мне хочется, чтобы мы жили в другом месте и в другом доме, чтобы наша жизнь была совсем иной, но едва я поднимаюсь по дорожке и отпираю дверь, как меня охватывает безмерное счастье, что я – дома.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.