Текст книги "Каббала"
Автор книги: Торнтон Уайлдер
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
На следующее утро Маркантонио показался мне бесплотным, вновь обретенная решимость сделала его чуть ли не прозрачным. Передвигался он тихо, всем обликом выражая смирение. О вчерашней сцене ни слова сказано не было, но во взглядах, бросаемых им поверх теннисной сетки, сквозили почтительность и покорность, раздражавшие меня пуще всякой дерзости. Сыграв два сета, мы побрели к одному из нижних фонтанов, и там, растянувшись на полукруглой скамье, он проспал три часа. Мне казалось, я вижу, как утро переходит в полдень, как солнце наполняет тонкое тело юноши сладкой истомой, следующей за истерической вспышкой, и казалось, что будет не слишком поспешным задуматься: а вдруг мы и впрямь преуспели? Я грезил наяву. С симметричной террасы, лежащей несколько ниже дома, доносилось щелканье подстригающих ветви ножниц; с поля, на котором стоял античный жертвенник, похожий формой на барабан и украшенный почти уже стершимся барельефным бордюром, долетали крики студентов-богословов, игравших, подоткнув рясы, в футбол (маленькая вилла, стоявшая на землях поместья, предоставлялась им для летнего отдыха); в сосновой роще слышались восклицания двух пастухов, сидевших, обстругивая ветки, пока скот их почти неприметно убредал к дороге за рощей. Прямо передо мной на разные лады распевал фонтан: на смену стрекоту вырывающейся на волю струи шел звон, с которым она опадала в первую чашу; их сменяла барабанная дробь, когда вода, переполнив первую чашу, падала во вторую, и все завершалось звучной многоголосицей, которой бассейн приветствовал брызги, летящие в него с каждого уровня. На колене моем лежал нераскрытый Тацит, а глаза провожали ящерок, стремительно пролетавших по блестевшему под солнцем гравию, отмечая их замешательство, когда неожиданный ветерок, отдувая свисающую с фонтана водяную вуаль, орошал нас мельчайшей пылью. Однообразие освещения и звучание воды, насекомых, голубей в крестьянских домах у меня за спиной напоминали, сливаясь, те дрожащие и мерцающие паутины звука, которые современные композиторы развешивают над оркестром, временами пронзая их мычащей мелодией, состоящей из исполняемых гобоями терций.
Пока я вот так сидел, мне принесли из дома записку. Мистер Перкинс из Детройта прознал, что я здесь, и воспринял это обстоятельство как удачный предлог для вторжения в самую недоступную виллу Италии. Теперь, уже обосновавшись в одной из гостиниц ближайшего к нам городка, он объявлял о своем намерении нанести мне визит. Я нацарапал на обороте записки, что несчастье, случившееся в семье, не позволяет мне в настоящее время пригласить его в гости.
Солнце, палившее с утра, разошлось не на шутку, так что послеполуденные часы мы провели под крышей. Маркантонио с донной Джулией пытались обучить меня неаполитанскому диалекту – к вящему ужасу сидевшей рядом с нами кузины. Вскоре, однако, урок выродился в полное тонких колкостей препирательство преподавателей. Колкости, по большей части словно бы заключенные в лопающиеся от ненависти скобки, стремительно следовали одна за другой, густо пересыпаемые жаргонными оборотами, находящимися далеко за пределами моего понимания. Чем она его донимала, я мог только догадываться. Он неизменно терпел поражение, отчего говорил все громче и раздраженнее. Дважды он бросался вокруг стола, собираясь ударить ее; она ожидала удара, спокойно подаваясь навстречу брату и глядя на него снизу вверх магнетическими глазами. Наконец он попросил меня уйти с ним вместе наверх, и они расстались, совсем как семилетние дети – строя друг другу рожи и норовя последним выкрикнуть какую-нибудь гадость.
После обеда военные действия возобновились. Герцогиня клевала носом у огня; сидя напротив нее, что-то бормотала кузина. А двое детей, пристроясь в тени, обменивались оскорблениями. Их непонятная ссора подействовала на меня до странного тягостно. Я извинился и отправился спать. Последнее, что я увидел, был удар, который взъярившийся Маркантонио обрушил на сестрино плечо, последнее, что услышал, – переливы ее дразнящего смеха, сопровождавшего их возню на стоявшем в углу резном деревянном сундуке. Поднимаясь по лестнице, я спорил сам с собой: ну конечно, у меня разыгралось воображение; слишком много эротических россказней свалилось на мою бедную больную голову за эту неделю; конечно, мне лишь почудилось, что любовь и ненависть смешались в этих ударах, обращая их в жестокие ласки, что в самом ее смехе приглашения было не меньше, чем издевки.
Но нет, мне это совсем не почудилось.
Около трех меня разбудил одетый по-дневному Маркантонио. Он излил на мою сонную голову поток стремительных слов, в котором я различил лишь одну лихорадочно повторявшуюся фразу: «Вы были правы». Затем он оставил комнату так же порывисто, как и пришел.
* * *
До чего все-таки неизменным было везение мистера Перкинса! Даже теперь, когда он, собрав воедино всю свою американскую напористость, проник в сады запретной виллы, какой ангел-хранитель позаботился устроить все так, чтобы он увидел виллу в самом характерном ее обличье? Ибо самое характерное из своих обличий роскошная старая итальянская вилла приобретает, когда мертвый князь лежит среди ее розовых кущ! Да, стоило Фредерику Перкинсу из Детройта в хрустальные семь утра перескочить через стену, как он обнаружил у своих ног тело Маркантонио д’Аквиланера, 14-го князя и 14-го герцога Аквиланера и Столи, 12-го герцога Столи-Роккеллина, маркиза Буначчио, Теи и проч., барона Спенестра из Гран-Спенестра, синьора Цестрианских озер, патрона бейлифа ордена святого Стефана; как равно и князя Альтдорф-Готтенлинген-Крабургского, курфюрста-управителя королевства Альтдорф-Г.-К.; князя Священной Римской империи и т. д. и т. п.; камерария Неаполитанского двора, лейтенанта и кузена папской семьи; кавалера ордена Черепа (первой степени) – уже три часа как остывшего, с влажным револьвером, зажатым в правой руке.
Часть третья
Аликс
Известие о смерти Маркантонио Каббала приняла философски. То, что пораженная горем мать поведала мисс Грие о его кончине, представляло собой шедевр непонятливости. Согласно ее рассказу, я творил чудеса; строго говоря, именно стремительность и полнота испытанного мальчиком перерождения и подорвали его здоровье. Это она, только она виновата во всем. Ей следовало понимать, что от юноши невозможно требовать полного воздержания; чрезмерная добродетельность привела к тому, что он сошел с ума и застрелился, не вместив собственной непомерной святости.
– В таких обстоятельствах мы бессильны, Леда, – пробормотала, выслушав ее, мисс Грие.
Кардинал не сказал ничего.
И каббалисты вернулись к своим обычным занятиям. Будучи биографом отдельных личностей, а не историком сообщества в целом, я не хочу уделять много места подробностям крушения, которое претерпела госпожа Поль (имевшая неосторожность надерзить мисс Грие), или повествованию об интриге вокруг драмы Ренана (вследствие которой театру «Констанци» пришлось дать в бенефис не «Жуарскую аббатису», а другую пьесу). Из совершенно бескорыстной любви к традициям церкви каббалисты воспрепятствовали затеянной в угоду ортодоксам Мексики и Сицилии канонизации нескольких бесцветных ничтожеств. Они уберегли налогоплательщиков Рима от закупки нескольких сот полотен современных итальянских художников и основания специального музея на предмет хранения этих полотен. Они привлекли внимание публики к витавшим в Сикстинской капелле едва уловимым запахам сточной канавы. Когда какое-то заболевание поразило дубовую рощу в садах виллы Боргезе, Каббала первой додумалась выписать из Берлина доктора. Сказать по правде, достижения каббалистов были не столь уж и значительны. Вскоре я понял, что появился в Риме в самый разгар упадка их власти. Поначалу они полагали, что смогут как-то справиться с забастовками, с фашизмом, со святотатственными заявлениями, звучащими в сенате, и, лишь потратив значительные средства и склонив к безрезультатным действиям сотни людей, они поняли, что век выпустил на волю новые силы, сладить с которыми они не способны, – и посвятили себя выполнению более скромных задач.
Я виделся с ними все чаще и чаще. Моя молодость и чужеземное происхождение неизменно их забавляли, хотя они и испытывали едва ли не неудобство, осознавая, что я так сильно к ним привязался. Им казалось, что время, когда кто-то мог их полюбить, давно миновало. Порой кто-нибудь из них указывал пальцем в угол, откуда я зачарованно их созерцал.
– Он похож на свесившую язык преданную собаку, – восклицала при этом княгиня д’Эсполи. – Что он в нас нашел?
– Он не теряет надежды, что мы вдруг скажем что-нибудь незабываемое, – говорил кардинал, бросая на меня задумчивый взгляд – взгляд великого мастера беседы, сознающего, что за неимением Босуэлла его величию суждено умереть вместе с ним.
– Он родом из богатой новой страны, чье великолепие все возрастает, между тем как наши страны обращаются в руины, в кучи мусора, – говорила донна Леда. – Вот почему у него так сияют глаза.
– Да нет же! – воскликнула однажды Аликс. – Я уверена, что он нас любит. Просто любит, и все, бескорыстно, как принято в Новом Свете. У меня был когда-то замечательной красоты сеттер по кличке Сэмюэль. Большую часть жизни он просидел рядом с кем-нибудь из нас на тротуаре – просто сидел и смотрел на нас с выражением жгучего восторга.
– А он не кусался? – спросила прозаичная донна Леда.
– Чтобы завоевать преданность Сэмюэля, вовсе не нужно было кормить его бутербродами. Ему нравилось любить, только и всего. Вы не рассердитесь, если я время от времени стану называть вас Сэмюэлем, в память о нем?
– Вам не следует обсуждать его в его же присутствии, – негромко произнесла занятая пасьянсом мадам Бернштейн. – Молодой человек, принесите с рояля мои меха, а они тем временем немного придут в себя.
Княгиня объяснила мое поведение исчерпывающим образом. Разве это не лучшая из услуг, какую один человек может оказать другому? И что оставалось мне делать, как не привязаться всей душой к тому, кто способен так тонко и так изящно все растолковать?
Назвать княгиню человеком вполне современным было нельзя. Подобно тому как ученым удается, исследуя определенных, ныне почти вымерших птиц Австралии, восстановить особенности целой эпохи ее развития, так и мы почитаем для себя возможным заглянуть с помощью этой непостижимой княгини в семнадцатый век и представить себе, на что походила аристократия в пору ее расцвета.
Княгиня д’Эсполи была замечательно красива, хрупкой красотой парижанки; ее живое лицо, окруженное копной рыжеватых, слегка отливающих краснотою волос, вечно склонялось то к одному, то к другому худенькому, острому плечику; в грустно-насмешливых глазах и маленьком красном ротике прочитывался весь ее характер. Отец княгини принадлежал к высшему провансальскому дворянству, так что детство она провела, либо обучаясь в школах при провинциальных монастырях, либо прыгая, как коза, по горам, окружавшим отцовский замок. В восемнадцать лет ее и сестру сняли с одного из утесов, облачили в неудобные платья и, словно предлагаемый на продажу товар, принялись выставлять по парижским, флорентийским и римским гостиным влиятельных родственников. Сестра влюбилась в автомобильного промышленника и ныне заправляла светской жизнью Лиона; Аликс вышла за мрачного князя д’Эсполи, который незамедлительно впал в полнейшую мизантропию. Он не покидал стен своего дома, мерно приближаясь к последним стадиям душевного распада. Друзья Аликс никогда не видели и не поминали ее мужа; по временам мы вдруг осознавали его существование, полагая, что именно с ним связаны ее опоздания, поспешные уходы и обеспокоенное выражение лица. Двое детей княгини умерли во младенчестве. Собственной жизни, помимо той, что протекала в домах других людей, у Аликс не было. Но сами страдания ее, соединяясь, обратились в чистый источник беспечности, овладевающей человеком после того, как разбивается его сердце, и породили прелестнейшую веселость, равной которой нам уже никогда не увидеть. Однако какой бы чудесной ни казалась княгиня во всех обстоятельствах светской жизни, лучше всего она выглядела за столом, тут в ней проступали блеск и изящество, которых даже одареннейшие актрисы не способны придать своим Милламантам, Розалиндам и Селименам; ни в ком больше не было такого обаяния, таких манер и такого остроумия. Она могла щебетать о своих домашних животных, описывать сцену прощания, случайно подсмотренную на железнодорожном вокзале, или поносить римских пожарных, прекрасно имитируя при этом Иветт Жильбер, – во всем присутствовало чистое совершенство, не допускающее и мысли об актерской игре. Она обладала даром тончайшего подражания и способностью произносить бесконечные монологи, но главное очарование ее таланта коренилось в том, что для своего проявления он требовал помощи окружающих: восклицаний, возражений, даже выкриков в несколько голосов сразу, какие слышатся в шекспировской толпе, только тогда княгиня являла нам изящнейшее из искусств. Речь ее отличалась редкостной правильностью, то был еще один дар, гораздо более глубокий, чем способность освоиться с грамматикой четырех основных языков Европы; источник его крылся в способе ее мышления. Мысли княгини продвигались путаными путями, но не теряли стройности – длинные, заключенные в множественные скобки периоды, тонкое плетение взаимосвязанных оговорок неизменно завершались кульминацией, содержащей в себе некий неожиданный поворот, внезапное обобщение или изумляющий вывод. Я как-то обвинил ее в том, что она говорит абзацами, и княгиня призналась, что монахини, у которых она училась в Провансе, каждый день требовали от нее устного рассуждения, построенного по формуле, извлекавшейся, как правило, из произведений мадам де Севинье, и снабженного concetto[11]11
Суждение, мнение (ит.).
[Закрыть] в качестве завершения.
Столь редкостные существа и пищей питаются необычной. До нас то и дело доходили слухи об удивительно бурных романах княгини. Похоже, ее удел состоял в том, чтобы снова и снова отыскивать в коридорах Рима привязанности столь же краткие и причудливые, сколь пылкие и неутолимые. Природа мучила эту женщину, понуждая ее влюбляться (раз за разом повторяя череду лихорадочных разговоров, поисков, притворных проявлений безразличия, одиноких, тянущихся целую ночь монологов, нелепых видений отдаленной возможности счастья) именно в тех молодых людей, которых она ничем не могла прельстить, в холодных и бесстрастных ученых или в молодых северян спортивного склада – в секретаря британского посольства, в русского скрипача или немецкого археолога. Свет же усугублял ее беды, как будто одних этих испытаний было ей недостаточно, ибо осведомленные о ее влюбчивости хозяйки римских салонов, желая, чтобы за их столом княгиня показала себя в полном блеске, умышленно включали в число гостей новейший предмет ее страсти, перед которым она весь вечер пела, словно лебедь, песню потерпевшей поражение любви.
Еще девочкой, если мне дозволено попытаться воссоздать процесс развития ее личности, она усвоила, что обладает неким качеством, отчасти мешающим ей обзаводиться друзьями, а именно интеллектом. Те немногие из его обладателей, которым по-настоящему хочется нравиться людям, быстро научаются, познав разочарования сердца, таить от других свой блеск. Присущая им острая проницательность постепенно принимает иные, более практичные обличья, преобразуясь в целый набор приемов косвенной лести, в образность речи, в эвфемизмы показной привязанности, во все, что способно смягчить для других грубые черты свойственной этим другим безликости. Замечательные достоинства княгини были лишь оборотной стороной почти бессознательных попыток сохранить дружбу тех, кто состоял в числе ее поклонников, попыток, проникнутых пониманием того, что чрезмерный артистизм ослепит их и оттолкнет, а недостаток совершенства заставит сбросить ее со счетов как заурядную умненькую истеричку. Многие годы она оттачивала на друзьях свою безостановочно льющуюся речь, бессознательно отмечая по лицам, какие интонации, какие движения рук, какие из произносимых после задумчивой паузы эпитетов пользуются бо́льшим, а какие меньшим успехом. Иными словами, побуждаемая любовью, она достигла мастерства в изящном, ныне почти забытом искусстве ведения беседы. Подобно охваченной паникой белой мыши, помещенной экспериментирующим психологом в ловушку, она искала выход, пользуясь примитивным методом проб и ошибок и под конец обнаруживая, что, когда ты, весь ободранный, все же вылезаешь наружу, сил на то, чтобы радоваться успеху, уже не остается. Исключительно тонкому и хрупкому механизму, какой представляла собою ее натура, вдвойне изнуряемому вдохновенным подъемом и горестями, трудно было справляться с подобной нагрузкой; постепенно прелестное это создание теряло разум. С каждым днем она становилась все более взбалмошной, впадая в настроения то безрассудные, то жалкие. Но самая глубокая рана еще ждала ее впереди.
* * *
Джеймс Блэр со своими блокнотами все же застрял в Риме. Ему удалось откопать целые залежи еще не исследованных материалов. Для достижения горизонтов такой любознательности не хватило бы и десятка жизней.
– Ну подумайте сами, – говаривал он, – чтобы подступиться к историческим тайнам, окружающим жизнь святого Франциска Ассизского, необходимо потратить около десяти лет на овладение критическим аппаратом. Примерно столько же требуется, чтобы освоиться с римской системой дорог – с соляными путями, с зерновыми, – Господи, это же целая проблема – как питалась Римская республика!
Сегодня он прикидывал, не написать ли ему восемь или, пожалуй, десять книг на французском и на немецком, посвященных Кристине Шведской и ее жизни в Риме; завтра принимался изучать шведский язык и чуть ли не сундуками читать дневники и записки; затем, узнав о ней больше любого из ныне живущих людей, он переходил к ее отцу и месяцами пропадал в библиотеках, чтобы освоиться с политическим и военным гением Густава Адольфа. Так и шла жизнь... переплеты... переплеты... каталоги... сноски. Можно ведь изучать святых и ни разу не задуматься о вере. Можно все узнать о Микеланджело, не прочувствовав как следует ни одного из его творений. Джеймс проводил недели, зачарованно вникая в личности близких к Цезарю женщин, но затащить его на обед во дворец Барберини было почти невозможно. Современники представлялись Блэру банальными, что не мешало ему обманываться велеречивыми словесами историков, не умеющих передать реальность (по понятиям Блэра – банальность) своих героев. Настоящее облекало мир вуалью второсортности: вглядеться в любое лицо, сколь угодно прекрасное, значило для Блэра – увидеть поры и мешки под глазами. Красота сохранялась лишь в лицах прошлого.
Суть же дела сводилась к тому, что еще в раннем возрасте Блэр испытал страх перед жизнью (однажды в минуту прозрения, смешанного с горестным отчаянием, княгиня воскликнула: «Да что же за дура такая была его мать?»), страх, который с тех пор всегда направлял обуревавшие его приливы энергии в сторону книг. Временами ученость Блэра смахивала на панический ужас, он вел себя так, словно боялся, что, подняв глаза от страницы, увидит, как целый мир или его доля в этом мире разваливается, обращаясь в руины. Бесконечная погоня за фактами (не приносившая плодов ни в виде опубликованного труда, ни в виде внутреннего эстетического наслаждения) вызывалась потребностью не столько сделать что-либо, сколько убежать от чего-то. Один человек находит избавление, погружаясь в мечты, другой – погружаясь в факты.
В итоге его охватила подлинная отрешенность от всего земного, которая вместе с его молодостью, ученостью и несколько рассеянной вежливостью особенно привлекала в нем пожилых женщин. И мисс Грие, и мадам Агоропулос с материнским упоением окружали Блэра заботами, только вздыхая от досады на его упрямое нежелание почаще видеться с ними. Мне же он напоминал льва, что глядит, не мигая и никого, в сущности, не видя, на обступившую клетку толпу: люди гримасничают, в восторге размахивают парасолями, между тем как зверь считает ниже своего достоинства принять даже бисквит от столь вульгарных дарителей.
Ко времени, с которого начинается история княгини, Блэр погрузился в попытки установить истинное местоположение древних городов Италии. Он вчитывался в средневековые описания Кампаньи и по названиям местностей, по высохшим руслам рек и растрескавшимся старинным картинам прослеживал точный ход давно не используемых дорог, находил места, на которых стояли покинутые города. Он изучал растения, прежде произраставшие в Италии, животных, обитавших в ней, и был совершенно счастлив. От случая к случаю он кое-что записывал, но по большей части предпочитал отыскать истину и забыть о ней.
Когда в его комнате становилось холодно, он безмятежно перебирался ко мне, заваливая столы переплетенными в кожу фолиантами, расставляя вдоль стен картины и устилая полы картами. Он до того ослепил историческими сопоставлениями одного из библиотекарей Колледжио Романо, что тот даровал ему редкостное право уносить нужные материалы домой.
Как-то раз ко мне заглянула княгиня д’Эсполи. Оттима впустила ее, и княгиня наткнулась на Джеймса Блэра, ползавшего на коленях от города к городу по какой-то пожелтелой, украшенной коронами карте. Без пиджака, всклокоченный, с серыми от пыли ладонями. Он никогда прежде не видел княгиню и неодобрительно отнесся к ее наряду. Не желая ввязываться в разговор, он стоял, угрюмый и статный, украдкой косясь на разложенные по полу карты. Сказал, что меня нет. Могу и не вернуться до... Хорошо, передаст, если не забудет.
Аликс против такого поведения не возражала. Она даже попросила чаю.
Оттима как раз начинала обдумывать обед. Пока готовился чай, Аликс поинтересовалась, что это за карты. Следует отметить, что княгиня в гораздо большей степени способна была исполниться энтузиазма по поводу древних городов, чем большинство из нескольких сотен знакомых ей женщин, однако вступать на подобный путь в обществе Джеймса Блэра, не имея докторской степени по археологии, отнюдь не следовало. Он произнес перед моей гостьей речь, холодную, надменную, с длинными цитатами из Ливия и Вергилия. Он безжалостно проволок ее вверх и вниз по всем семи холмам, окуная в каждое русло непостоянного Тибра и вытаскивая наружу. Когда я наконец вернулся, она сидела, с немного насмешливым выражением глядя на Блэра поверх чашки. Она и вообразить не могла, что такие мужчины существуют. Блэр на протяжении всей сцены вел себя в точности как избалованный семилетний мальчишка, которому помешали играть в индейцев. Трудно сказать, что именно больше всего увлекло княгиню, вероятно, как раз этот устойчивый отпечаток забалованного эгоизма. Хотя отчасти, пожалуй, какую-то роль сыграл и холодный душ, которым Блэр окатил незваную гостью – ее, чьим обществом наслаждались приятнейшие люди Европы, никогда не вступавшую в чей бы то ни было дом без того, чтобы не вызвать бурю благожелательности, никогда не приходившую слишком рано и не уходившую слишком поздно, – ныне внезапно вкусившую роскошь вызванного ее приходом негодования.
Стоило мне появиться, как Блэр откланялся, поспешно и неловко.
– Но он же очарователен! Просто очарователен! – воскликнула она. – Кто это?
Я коротко рассказал княгине о его происхождении, успехах в различных университетах и ученых привычках.
– Поразительный человек. Скажите, он со всеми так робок – такой boudeur[12]12
Недовольный, надутый (фр.).
[Закрыть]? Может быть, я чем-то рассердила его? Что я могла такого сказать, Сэмюэль?
Я поспешил успокоить ее:
– Он со всеми таков. И большинству людей только больше от этого нравится. В особенности пожилым женщинам. Скажем, мисс Грие и мадам Агоропулос обожают его, хотя он отвечает им единственно тем, что сидит в их гостиных, стараясь придумать причину, не позволяющую ему остаться на обед.
– Ну, я не так уж стара, а все-таки он мне понравился. Но какой грубиян! Я его чуть не ударила. И посмотрел на меня всего один раз. Ему трудно придется в жизни, Сэмюэль, если он не научится вести себя полюбезней. Неужели нет никого, кто ему нравится, нет? Кроме вас?
– Есть, он помолвлен с одной девушкой, живущей в Соединенных Штатах.
– Брюнетка, блондинка?
– Не знаю.
– Попомните мои слова, он будет очень несчастен, если не научится обходительности. Но право же, какой ум, какие суждения! И как приятно видеть такую безыскусность, не правда ли, такую простоту. Он живет здесь, у вас?
– Нет, он лишь приходит сюда с книгами, если в его комнате становится слишком холодно.
– Он беден?
– Да.
– Беден!
– Не то чтобы совсем. Когда он и в самом деле проживается до последнего, он почти всегда сразу находит работу. Ему по душе бедность.
– И живет совсем один?
– О да. Что да, то да.
– И беден.
Это заставило ее на миг изумленно задуматься, однако она тут же воскликнула:
– Но вы знаете, это неправильно. Долг общества... то есть общество должно гордиться возможностью встать на защиту таких людей. Следовало бы просто назначать какого-нибудь одаренного человека для присмотра за ними.
– Но, княгиня, Джеймс Блэр превыше всего ценит независимость. Он не захочет, чтобы за ним присматривали.
– Значит, нужно присматривать за ними вопреки их желаниям. Послушайте, приведите его как-нибудь ко мне, к чаю. Я уверена, что в библиотеке мужа отыщется много старинных карт Кампаньи. У нас есть донесения бейлифов об Эсполи, датированные еще шестнадцатым веком. Это сможет его соблазнить?
Удивляясь самой себе, княгиня попыталась перевести разговор на другие темы, но вскоре вернулась к похвалам, как она выражалась, целеустремленности Блэра; она подразумевала его самодостаточность, ибо, когда мы влюбляемся в человека, понимание его слабостей уходит куда-то в глубину нашего сознания, а возникающие у нас идеальные представления о нем являются не столько преувеличением его достоинств, сколько «рациональным» истолкованием его недостатков.
Когда я снова увиделся с Блэром, ему потребовалось два или три часа, чтобы собраться с духом и спросить у меня, кто была эта женщина. Он с мрачным видом выслушал мои восторги и в конце концов показал мне коротенькое письмо, содержавшее просьбу поехать с ней на виллу Эсполи – осмотреть поместье и изучить архив. Он мог взять с собой и меня, если я пожелаю. Джеймсу очень хотелось принять приглашение, но эта женщина казалась ему подозрительной. Он попытался объяснить мне, что его привлекают только те женщины, которых сам он не привлекает. Он крутил письмо так и сяк, пытаясь принять решение, а потом подошел к столу и написал отказ.
В те дни и началось то, что было бы слишком грубо назвать осадой. Едучи по Корсо, Аликс говорила себе: «Нет ничего особенного в том, чтобы заглянуть к нему и спросить, не хочет ли он прокатиться в сады Боргезе. Я могла бы сделать то же самое для дюжины мужчин, и никто не увидел бы в этом чего-либо странного. Я гораздо старше его, настолько старше, что это было бы с моей стороны просто проявлением... ну... заботливости». Затем, стоя на площадке перед его дверью (ибо послать с вопросом шофера ей было мало), она впадала в мгновенную панику, коря себя за то, что все же нажала кнопку звонка, воображая, когда никто ей не отвечал, что он затаился за запертой дверью, вслушиваясь в громкий стук ее сердца и сердясь на нее, а то и презирая, кто знает? Она могла провести целый вечер, бродя меж позолоченных стульев своей маленькой гостиной и споря сама с собой о том, стоит послать ему записку или не стоит. Она считала дни со времени последней беседы с ним и прикидывала, насколько отвечает новая встреча правилам достойного поведения (правилам внутренним, духовным, не светским: последние для каббалистов давно перестали существовать). Их встречи в городе всегда были случайными (она называла это своим личным доказательством существования ангелов-хранителей), такими непреднамеренными свиданиями она по преимуществу и утешалась. Неожиданно углядев его на другой стороне площади Венеции, она привлекала к себе его внимание и затем предлагала подвезти туда, куда он направлялся. В тех немногих случаях, когда она сидела рядом с ним в автомобиле, не было на свете человека счастливее Аликс. Как покорно выслушивала она его лекции; с какой нежностью разглядывала украдкой его галстук, туфли и носки; и как напряженно всматривалась в лицо Блэра, пытаясь запечатлеть в памяти точное соотношение его черт, благо безразличие запечатляется куда лучше самой страстной любви. Эти двое могли бы стать задушевнейшими друзьями, ибо Блэр смутно чувствовал в ней нечто родственное выдающимся женщинам, которых он изучал. Могли – если бы ей удалось утаить свои чувства. Но первые же знаки его приязни вскружили бы ей голову до того, что она непременно произнесла бы нечто робко-чувствительное – какое-нибудь замечание относительно его внешности или просьбу позавтракать с нею. И потеряла бы его навсегда.
В один прекрасный день он передал ей книгу, упомянутую в одном из их разговоров. Ему и в голову не пришло, что это первый за всю историю их отношений поступок, совершаемый им по собственной воле. До сей поры все предложения и приглашения исходили от нее (произносимые с небрежной легкостью, даром что она трепетала, уже перестрадав воображаемый отказ), и Аликс изнывала в ожидании первых свидетельств его к ней интереса. Когда ей доставили книгу, она перестала владеть собой, ибо сочла ее оправданием своих усилий подтолкнуть дружбу с Блэром к новому развитию, к почти ежедневным встречам, к долгим, неспешным товарищеским вечерам. Она никак не могла понять, что была для Блэра, во-первых, помехой его занятиям и, во-вторых, тем обнесенным незримой оградой чудовищем, в котором Блэр при всей его обширной начитанности так и не смог различить человеческих черт, – а именно замужней женщиной. Она зачастила к нему с визитами. Неожиданно он переменился, став резким и грубым. Теперь, когда она поднималась к нему по лестнице, он и в самом деле затаивался за дверью, и звонок звенел напрасно и грозно, тем более грозно, что у Аликс имелись свои способы установить, дома Блэр или нет. Ее охватил ужас. Из потайных глубин ее существа снова полезли наружу вечные страхи: как видно, она и в самом деле обречена влюбляться лишь в тех, кто не любит ее. В смятении она обратилась ко мне. Я постарался утешить ее отвлеченными рассуждениями, осторожничая до поры, пока не сумею выяснить мнение Блэра об этой истории.
Блэр пришел ко мне сам. Он метался по моей комнате, озадаченный, возмущенный, разгневанный. Жизнь в Риме стала для него невозможной. Он больше не смеет подолгу оставаться в своей комнате, а выходя, вынужден пробираться по городу боковыми улочками. Как быть дальше?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.