Текст книги "Каббала"
Автор книги: Торнтон Уайлдер
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Пожалуй, трудно сказать, о чем он думал в те ясные утра, когда сидел, окруженный цветами и кроликами, с томиком Монтеня, свалившимся на гравийную дорожку со стоявшей позади табуреточки, о чем думал он, глядя на свои желтоватые руки и вслушиваясь в возбужденный шепот Аква Паола, возносящего Риму вечную хвалу. Должно быть, он часто спрашивал себя, на каком году жизни его покинули вера и радость. Некоторые говорили, будто он чрезмерно привязался к одному из обращенных им туземцев, впоследствии вновь впавшему в язычество, другие – что, попав однажды в руки бандитов, он, чтобы спасти свою жизнь, отрекся от христианства. Возможно, причина была иной: возможно, попытав силы в решении труднейшей из существующих задач, он обнаружил, что задача в конечном счете вовсе не так трудна, и думал теперь, что мог бы составить в финансовом мире огромное состояние, потратив на это лишь половину энергии и одну десятую дарований; что он единственный в мире человек, способный писать на латыни, которая привела бы в восторг современников Августа; что он последний, кому по силам держать в уме все учение церкви; и что от человека, желающего стать цнязем церкви, требуется лишь одно: самозабвенное безразличие к ее великим трудам, – и, размышляя об этом, он мог с таким же вероятием испытывать чувство, что, может быть, наш мир и недостоин бури восторгов, непрестанно возносимых к Небесам ему в похвалу. Может быть, какая-то иная планета в большей степени заслуживает беззаветных усилий разумного существа.
Благословение было прочитано, но сесть за стол было нельзя, пока кардиналу не сообщат, куда подевалась Аликс.
– А где же Аликс?
– Аликс всегда опаздывает.
– Она после полудня телефонировала, что...
– Ну это уж никуда не годится! Вечно она появляется, еле переводя дыхание, к середине обеда. И тут же начинает извиняться. Вы слишком добры к ней, святой отец. Всегда сразу ее прощаете. Нужно показать ей, что вы сердиты.
– Мы все должны показать ей, что сердимся.
– Договорились, как только появится Аликс, все принимают рассерженный вид.
Я полагал, что, собравшись in camera[9]9
В тесном кругу (лат.).
[Закрыть], члены Каббалы ведут головокружительно увлекательные разговоры. Я предвкушал красноречие и остроумие застольной беседы, опасаясь лишь, что всем постепенно откроется мое косноязычие и некоторая глуповатость. И потому, когда начался разговор, мной овладело смутное ощущение, что я уже слышал нечто подобное в каком-то из загородных домов на берегу Гудзона. «Не спеши, – твердил я себе, – они еще разойдутся. Хотя, возможно, это мое присутствие мешает им проявиться во всем блеске». И я вспомнил о литературной традиции, согласно которой боги античности не умерли, но продолжают скитаться по земле, лишась большей части былого величия, – Юпитер, Венера и Меркурий блуждают по улицам Вены в обличье странствующих музыкантов или бродят по югу Франции сезонными сборщиками винограда. Случайные знакомцы не в состоянии различить их сверхъестественной природы, боги старательно таят свою сущность, но стоит чужаку удалиться, как они сбрасывают обременительные человеческие личины и вкушают покой, осененные отсветами своей древней божественности. Я говорил себе, что являюсь помехой, что эти Олимпийцы так и будут отпускать шуточки насчет погоды, пока я не уйду, и уж тогда все переменится – и какие волшебные разговоры...
Тут в трапезную, задыхаясь и лепеча извинения, вихрем ворвалась та самая Аликс, княгиня д’Эсполи. Она преклонила колени перед сапфировым перстнем кардинала. Никто даже в малой мере не выглядел рассерженным. Слуги и те разулыбались. Нам еще предстоит несколько позже многое узнать о княгине; пока достаточно сказать, что это была француженка, чрезвычайно маленькая и изящная, рыжеватая, хорошенькая и наделенная даром вести беседу, в которой всплески хитроумия, юмора, пафоса и даже трагической мощи следовали один за другим без передышки. Через несколько мгновений общество уже зачарованно слушало совершенно нелепую историю о лошади, которая вдруг разговорилась на холме Пинчио, и об усилиях полиции, пытавшейся подавить подобное нарушение законов природы. Когда меня представили княгине, она торопливо прошептала:
– Мисс Грие просила сказать вам, что появится около половины одиннадцатого.
После обеда мадам Бернштейн в течение некоторого времени играла на фортепиано. Она по-прежнему продолжала править большим немецким банкирским домом. Не показываясь на совещаниях совета директоров и в кабинетах своих сыновей, она тем не менее определяла все важные решения, принимаемые фирмой, – для этого ей хватало нескольких отрывистых слов, произнесенных за обеденным столом кого-нибудь из сыновей, постскриптумов к письмам и гортанных приказов, отдаваемых сразу вслед за пожеланием спокойной ночи. Она и хотела бы отойти наконец от управления фирмой, ибо вся ее зрелая жизнь была величественной демонстрацией административного таланта и силы финансового воображения, но ей никак не удавалось выкинуть дела фирмы из головы. Дружба с Каббалой, начавшаяся как попытка чем-то заполнить надвигающуюся старость, все сильней и сильней погружала ее в музыку, которую она всегда любила.
Еще девочкой ей часто выпадало слушать в доме матери Листа и Таузига; благодаря тому что она никогда не играла ни Шумана, ни Брамса, ей удалось сохранить серебристую хрустальность звуков, вылетающих у нее из-под пальцев, и даже теперь, почти обратившись в старуху, она заставляла слушателя вспомнить о великой эпохе виртуозов, о времени, когда оркестр еще не довел фортепианную технику до горестных имитаций струнных и духовых инструментов. Мадемуазель де Морфонтен сидела, положив ладонь на морду одного из своих великолепных псов. Глаза ее увлажнились, но было ли то проявлением ее податливой на слезу полубезумной натуры или следствием воспоминаний, принесенных приливной волной шопеновской сонаты, – нам этого знать не дано. Кардинал рано покинул общество, а княгиня сидела в тени, не слушая музыки, но преследуя неких призраков по глубинам своей на редкость скрытной души.
И едва только армия, плеща знаменами, отмаршировала по залитым солнцем снежным просторам последней части сонаты, как один из слуг шепнул мне, что меня желает видеть кардинал.
Я нашел его в первой из двух комнаток, отведенных ему на вилле. Он писал письмо, стоя за одной из конторок, знакомых диккенсовским клеркам и иллюминистам Средних веков. Впоследствии мне довелось получить немало этих прославленных писем, никогда не выходящих за пределы четырех страниц, но всегда достигающих этих пределов; никогда не утрачивающих своей изумительной учтивости; никогда не блещущих особенным остроумием или живостью, но от первого до последнего слова несущих на себе отпечаток души их автора. Отклонял ли он приглашение, или рекомендовал прочесть книгу Фрейда о Леонардо, или давал советы касательно кормления кроликов, всегда в первой фразе содержалось предвестье последней и всегда, словно в камерных произведениях Моцарта, единый дух пронизывал все письмо, а совершенство деталей оказывалось лишь подспорьем для совершенства формы. Он усадил меня в кресло, на которое падал весь бывший в комнате свет, сохранив для себя место в прозрачной тени.
Разговор он начал со слов о том, что слышал, будто мне предстоит некоторое время присматривать за сыном донны Леды.
Разгорячась и путаясь в словах, я запротестовал, силясь сказать, что ничего не могу обещать, что мне это совсем не по душе и что я по-прежнему сохраняю за собой право отстраниться в любую минуту.
– Позвольте, я вам о нем расскажу, – произнес он. – Возможно, мне следует первым делом сказать, что я в этой семье – что-то вроде старика дядюшки, я уже многие годы являюсь их исповедником. Так вот – Маркантонио. Что я могу сказать? Вы с ним уже виделись?
– Нет.
– Мальчик обладает прекрасными качествами. Он... он... Он обладает прекрасными качествами. Возможно, от этого и все его беды. Так вы говорите, что еще не виделись с ним?
– Нет.
– Поначалу все шло замечательно. Он хорошо учился. Завел много друзей. Особенно хорош он был в церемониях, участия в которых требует его ранг, он ведь допущен ко двору и в Ватикан. Мать, правда, немного тревожили его юношеские кутежи. Подозреваю, что у нее не шел из головы отец мальчика, ей хотелось, чтобы сын как можно скорее прошел через это. Донна Леда – женщина неразумная, и неразумная более обыкновенного. Она очень обрадовалась, когда мальчик обзавелся собственными апартаментами на виа По и стал чрезвычайно скрытен.
Тут кардинал примолк, подыскивая слова и, возможно, дивясь своему затруднению. Вскоре, однако, он сделал над собою усилие и решительно продолжил:
– Вот после этого, дорогой мой юноша, что-то и разладилось. Мы рассчитывали, что мальчик, пройдя сквозь опыт, обычный для молодого жителя Рима, принадлежащего к его кругу, угомонится и займется чем-то иным. Но он так и не угомонился. Возможно, вы в состоянии объяснить мне, почему молодой человек никак не может выпутаться из пяти или шести любовных интриг?
Я проявил полную неспособность разумно ответить на этот вопрос. Честно говоря, сообщение о пяти-шести любовных связях шестнадцатилетнего мальчика до того поразило меня, что я с трудом сохранил на лице безразличное выражение. Мне ужасно не хотелось показаться шокированным, и я с некоторым усилием приподнял одну бровь, как бы говоря: да хоть двадцать, коли ему это нравится.
– Маркантонио, – продолжал священник, – сблизился с молодыми людьми старше его годами. Величайшее его желание состоит в том, чтобы во всем походить на них. Их можно встретить на бегах, в мюзик-холлах, при дворе, в кафе или в вестибюлях больших отелей. Они носят монокли и американские шляпы, и все их разговоры сводятся к женщинам и к тому, какой они имеют успех. Э-э... возможно, мне лучше начать с самого начала.
Последовала еще одна пауза.
– Первое посвящение – хотя, вероятно, мне следовало бы прибегнуть к более сильному выражению – произошло на озере Комо. Он часто играл в теннис с весьма пылкими молоденькими южноамериканскими девушками – наследницами из Бразилии, если не ошибаюсь, – для которых в жизни не существовало никаких тайн. Насколько я себе представляю, наш Тонино желал всего лишь порадовать их несколькими робкими знаками внимания, чем-нибудь вроде неожиданного поцелуя в лавровых зарослях, но вскоре обнаружил, что участвует в небольшом... в своего рода рубенсовском бесчинстве. Да, все началось с подражания старшим друзьям. Подражание обратилось в тщеславие. То, что было тщеславием, стало удовольствием. Удовольствие – привычкой. Привычка – манией. Таково нынешнее состояние дел.
Еще одна пауза.
– Вы, должно быть, слышали о том, как сумасшедшие начинают иногда проявлять редкостную сообразительность, то есть становятся сдержанными и скрытными, пытаясь утаить свои видения от тех, кто за ними присматривает? Да, и мне рассказывали о порочных детях, совершавших достойные опытнейших преступников чудеса двуличия в стараниях скрыть от родителей свои проделки. Вам приходилось слышать о чем-то подобном? Ну вот, именно это и происходит с Маркантонио. Кое-кто говорит, что нам следует дать ему волю, пусть себе бесится, пока самому не станет противно. Может быть, они правы, но мы предпочли бы, если возможно, вмешаться несколько раньше. Тем более что во всей этой истории возникли новые обстоятельства.
Я к тому времени впал в настроение, в котором мне меньше всего на свете хотелось разбираться еще и в новых обстоятельствах. Вдалеке послышалась музыка, мадам Бернштейн вновь заиграла Шопена. Я многое отдал бы в обмен на душевные силы, необходимые для того, чтобы с грубой решимостью направиться к двери и пожелать моему собеседнику спокойной ночи, долгой, спокойной ночи и ему, и погрязшему в пороке юному князю, и княжей матушке.
– Да, – продолжал кардинал, – мать наконец подыскала ему невесту. Донна Леда, разумеется, не верит, что в мире существует хотя бы один род, способный прибавить знатности ее собственному, тем не менее она нашла владеющую некоторым состоянием девушку из старинной семьи и ожидает, что я довершу остальное. Однако братьям девушки Маркантонио хорошо известен. Они принадлежат к компании, о которой я вам рассказывал. И не соглашаются на брак, пока Маркантонио, ну – пока он не утихомирится немного.
Должно быть, в эту минуту на лице моем обозначилась богатая смесь ужаса, желания расхохотаться, гнева и изумления, озадачившая кардинала. Вероятно, он сказал себе: никогда не знаешь, что удивит американца.
– Нет, только не это. Увольте, святой отец. Я не могу, не могу.
– О чем вы?
– Вы хотите, чтобы я отправился за город и на несколько недель принудил его к воздержанию. Не понимаю, как такое пришло вам в голову, но именно этого вы и хотите. Он для вас что-то вроде страсбургского гуся, которого необходимо начинить добродетелями, не так ли, перед женитьбой? Но неужели вам не понятно?..
– Это преувеличение!
– Простите, святой отец, если мои слова звучат грубо. Не диво, что вам не удалось произвести на мальчика никакого впечатления, – вы же сами не верите в то, что говорите. Вы ведь, в сущности, ни в какое воздержание не верите.
– Верю, не верю. Нет, разумеется, верю. Разве я не священник?
– Тогда почему не заставить мальчика?..
– Но в конце концов, все мы живем в миру.
Я рассмеялся. Я хохотал, и хохот мой, пожалуй, мог бы звучать оскорбительно, если бы к нему не примешивались истерические нотки. «О, благодарю тебя, дражайший отец Ваини, – мысленно говорил я, – благодарю тебя за эти слова. Сколь понятной становится после них Италия, да и вся Европа. Никогда не пытайся делать что-либо, противное наклонностям человеческой натуры. Я-то как раз происхожу из колонии, в которой правит прямо противоположный принцип».
– Простите, святой отец, – сказал я наконец, – но я не могу на это пойти. В любом случае я чувствовал бы себя, разговаривая с мальчиком, ужасным лицемером. А сознание, что мои разговоры с ним нужны лишь для того, чтобы он пару месяцев практиковал добродетель, усилило бы это чувство десятикратно. Тут не о чем даже спорить, речь идет о внутреннем чувстве. Я должен сказать мисс Грие, что не смогу посетить ее подругу. Она собиралась приехать к десяти тридцати. С вашего позволения, я пойду поищу ее в музыкальной гостиной.
– Не сердитесь на меня, сын мой. Возможно, вы правы. Наверное, мне и впрямь не хватает веры.
Едва я с написанным на лице отвращением вступил в гостиную, как навстречу мне двинулась княгиня д’Эсполи. С помощью некоей телепатии, к которой Каббала прибегала, устраивая свои дела, она уже прознала, что меня придется уговаривать заново. Она силком усадила меня рядом с собой и после кратчайшей из возможных демонстрации дара упрашивать и очаровывать, секретом которого она обладала, вырвала у меня требуемое обещание. Через две минуты мне уже казалось, что нет ничего естественнее, чем разыгрывать строгого старшего брата при ее одаренном, но беспутном друге.
Следом, словно по сигналу распорядителя сцены, появилась мисс Грие.
– Ну, как вы здесь, как? – говорила она, приближаясь ко мне и влача за собой по плитчатому полу подол красновато-коричневого платья. – Угадайте, кто меня привез? Я должна поскорее вернуться. Около двенадцати Латеранский хор будет петь для меня Палестрину. Вы, может быть, знаете мотеты на тексты из «Песни Песней»? Нет? Маркантонио, вот кто. Он любит мощные машины, а поскольку мать не в состоянии купить ему такую, я разрешаю ему забавляться с моей. Вы можете сейчас спуститься познакомиться с ним? Только накиньте пальто. Ночью кататься любите?
Она проводила меня к дороге, на которой, незримый за двумя слепящими фарами, нетерпеливо урчал мотор.
– Антонино, – позвала она. – Это американский друг вашей матери. Потратьте полчаса, покажите ему машину, ладно? Только смотрите никого не убейте.
Невероятно тонкий и определенно малорослый щеголь, выглядящий ровно на свои шестнадцать лет, сверкнув черными глазами, скованно поклонился мне в тусклом свете, падающем на руль. Итальянские князья не встают при появлении дамы.
– Не покалечьте моей машины или моего друга, Маркантонио.
– Не покалечу.
– Куда вы поедете?
На это он предпочел не отвечать, а дальнейшие вопросы мисс Грие утонули в реве включенного двигателя. Десять минут мы просидели в молчании, глядя на дорогу, в свете фар летевшую нам навстречу. После мучительной борьбы с самолюбием дон Маркантонио спросил, не хочу ли я сесть за руль. Услышав, что никакая перспектива не пугает меня больше этой, он с почти сладострастным рвением отдался управлению автомобилем. Он с замечательной точностью одолевал подъемы и повороты, исполнял, словно протяжные мелодии, спуски, бойкими скерцо пролетал по камням брусчатки. Очертания холмов Альбано вставали на фоне звезд, походивших на рой золотистых пчел и заставлявших вспомнить кичливого Барберини, провозгласившего, что само небо образует щит его родового герба. Ни огонька не светилось в крестьянских домах, но, проносясь сквозь деревни, мы видели лавчонки с горящими внутри лампами и играющими в карты мужчинами. Наверное, немало людей, маявшихся без сна на огромных семейных кроватях, заслышав свистящий шелест, с которым мы пролетали мимо, осеняли себя крестом и переворачивались на другой бок.
По прошествии времени водителю все же захотелось поговорить. Он засыпал меня вопросами о Соединенных Штатах. Правда ли, что там всякий может в любую минуту окунуться в жизнь Дикого Запада? Много ли в этой стране больших городов, таких же, как Рим? На каком языке говорят в Сан-Франциско? А в Филадельфии? Где готовятся наши спортсмены перед Олимпийскими играми? И публике разрешается наблюдать за ними? Мне что-нибудь об этом известно? Я ответил, что, обучаясь в школе и университете, волей-неволей набираешься сведений относительно спортивной формы и тренировок. Тут он поведал мне, что велел садовникам виллы Колонна разбить беговую дорожку, гаревую, с барьерами, с ямой для прыжков, оборудованную навесом и насыпными наклонными поворотами. И что нам предстоит бегать по ней каждое утро. Он мечтал одолевать небывалые расстояния за небывало короткое время. Он в общих чертах изложил мне свой план: он начнет с того, что станет пробегать по миле каждое утро, каждую неделю прибавляя по полумиле. Это займет несколько лет, по прошествии которых он сможет выступить на Олимпиаде 1924 года в Париже.
В последнее время нервные центры, отвечающие у меня в мозгу за способность приходить в изумление, несколько подустали благодаря мадемуазель де Морфонтен с ее Экуменическим советом, кардиналу с его терпимостью и мисс Грие с ее удивительной кашицей. Однако должен признаться, что их изрядно тряхнуло, когда этот хрупкий, пустоватый человечек объявил себя кандидатом в рекордсмены мира по бегу на длинные дистанции. Не без робкого умысла я принялся описывать жертвы, коих требуют честолюбивые устремления подобного рода. Я коснулся диеты и пробуждений в ранние утренние часы; он с готовностью на них согласился. Тогда я прошелся по самоограничениям, имеющим к нему более непосредственное отношение, – в ответ он со все возраставшей восторженностью, почти с религиозным пылом поклялся, что готов к воздержанию какого угодно рода. Удивление, испытанное мною, свидетельствует лишь о моей неопытности. Я решил, что присутствую при великом перерождении. Я говорил себе, что Маркантонио жаждет спасения; что он ищет вовне себя силы, способные защитить его от присущей ему слабости; что он надеется с помощью спорта спастись от отчаяния.
Вернувшись на виллу, мы застали общество по-прежнему слушающим музыку. Когда мы вошли в гостиную, все взгляды обратились на нас, и я понял, что на этот раз Каббала, оставив иные занятия, озабочена лишь одним – спасением сына донны Леды.
* * *
На римской квартире меня поджидало несколько сердитых записок от мистера Перкинса из Детройта, преуспевающего промышленника. Мистер Перкинс впервые прикатил в Италию, и его обуревала решимость увидеть в ней все самое лучшее. Не существовало художественного собрания настолько частного, чтобы он не сумел раздобыть рекомендательных писем, необходимых для посещения, равно как не нашлось и ученых настолько занятых, чтобы мистер Перкинс не заручился их услугами в качестве чичероне; аудиенции, полученные им у папы, были, как он выражался, «суперособенными»; раскопкам, еще закрытым для публики, приходилось сносить его разочарованные осмотры. По-видимому, кто-то из секретарей посольства упомянул при нем о моих знакомствах среди итальянцев, ибо в записках мистер Перкинс напоминал, что я должен свести его с несколькими, и непременно с настоящими. Мистер Перкинс желал увидеть, каковы они у себя дома, и ожидал, что я их ему покажу. «Но только чтоб настоящие, не забудьте». Я сразу ответил ему, написав, что половина всех знакомых мне итальянцев – это французы, а другая – американцы, заверив, впрочем, что, как только мне удастся выделить местного жителя в чистом виде, я не премину свести с ним мистера Перкинса. К этому я добавил, что уезжаю за город, но через неделю-другую вернусь и посмотрю, чем можно ему помочь.
* * *
За город я и отправился, проделав путь, занявший большую часть дня, в машине, которую вел сам Маркантонио. Энтузиазм его в отношении бега ни в малой мере не ослаб; напротив, казалось, он лишь набирает силу, вследствие, быть может, того, что к тренировкам со времени нашей встречи юноша так и не приступил. Уже под вечер, в лучах красного солнца, проливающихся сквозь синие сумерки, мы въехали в огромные ворота парка. Сначала шла дубовая роща, затем протянулось на целую милю открытое поле с разбегавшимися от дороги овцами, потом пошла pineta[10]10
Сосновая роща (ит.).
[Закрыть] с журчащим ручейком; накрытые голубиной тучей дома крестьян; верхняя терраса с перспективой фонтанов; и, наконец, сам дом с Черной Королевой, влачащей длинный хвост саржевого платья по усыпанному толченым ракушечником подъездному пути. Уже не оставалось времени полюбоваться оранжево-бурым фронтоном виллы с его грубой лепниной – венки и гирлянды, – осыпавшейся под ударами солнца и дождя, или прославленным фризом с изображением всех женщин из поэм Ариосто, напоминающим о днях, когда папа Сильвестр Левша правил здесь своей академией и выдумывал сильвестрианскую форму сонета. Все, что я сумел, это утаить радость, охватившую меня, когда выяснилось, что жить мне предстоит при свете свечей в комнатах, которых, хотя именно они послужили оригиналами дурных копий, сотнями разбросанных по Лонг-Айленду, хозяева виллы все же втайне стыдились. Их идеалом жилища был отель на набережной Тибра, так что они едва дышали от смущения за необъятную залу, в которую меня проводили и посреди которой я ошеломленно застыл, погрузившись в антикварные грезы, и простоял так до поры, когда Маркантонио стукнул в дверь, приглашая меня к ужину.
За столом меня представили донне Джулии, единокровной сестре Маркантонио, и старой деве, состоявшей с семьей в двоюродном родстве, всегда и всюду присутствующей, неизменно безмолвной, с неизменно двигающимися в ответ на какие-то ее потаенные мысли губами – должно быть, так же движутся они у любого отшельника. Донна Джулия за всю жизнь никогда не оставалась наедине с собой более чем на полчаса. Природа наделила ее обширными дарованиями по части порочности, но развиться этим дарованиям не дали, и они отыскали себе прибежище у нее в глазах. Не имея с малых лет чтения более возбуждающего, нежели комедии Гольдони и «Обрученные», она, однако же, догадалась о существовании преступного мира и ныне, когда браку предстояло сделать ее свободной во всех отношениях, нашла для себя в этом мире роль. Донна Джулия была женщиной несколько скованной, почти некрасивой, со взором спокойным и злым. Большую часть времени она молчала, не выказывая никакого интереса ко мне, – казалось, основная ее забота состояла в том, чтобы поймать уклончивый взгляд брата и, поймав, победно внедрить в него некую знаменательную мысль.
Спать на вилле Колонна ложились рано. Однако Маркантонио, которому самые незатейливые мои замечания казались поразительными, приходил в мою комнату, и мы часами беседовали с ним за стаканом марсалы. Не сомневаюсь, что его мать, наблюдавшая за этими визитами сквозь приоткрытую дверь холла, полагала, радуясь, будто я читаю юноше наставления о гигиене. На самом деле мы в основном занимались – и особенно на исходе недели – диаграммами, показывающими, какие расстояния день за днем пробегает маленький чемпион и за какое время.
По-видимому, как раз на исходе недели и состоялся тот поздний разговор, в котором дружелюбие внезапно обернулось презрением. Занятие, которому он предавался, не давало его чувствам пищи, и чувства отомстили ему. Сознание юноши вновь наполнили похотливые образы, им овладела потребность в бахвальстве. Возможно, он понял, что великих успехов в избранном деле ему не достичь, а поскольку самолюбие томило его жаждой превосходства во всем, пришлось заменить эти успехи перечнем первых призов, завоеванных им на иной арене. Он пустился в воспоминания о встречах с бразильскими девушками под сенью зеленых беседок на берегах Комо. Он рассказал, как вернулся после своего посвящения в Рим, намереваясь выяснить, действительно ли добыча в этих играх дается так легко, как ему показалось. И внезапно у него открылись глаза, он увидел мир, о котором и не мечтал. Так, значит, правда, что мужчины и женщины только делают вид, будто погружены в какие-то занятия, между тем как на самом деле они живут полной жизнью в мире условленных свиданий, тайных знаков и уверток! Теперь он понял, почему у официантки приподняты брови и почему служительница в театре, отпирая ложу, как бы случайно касается вас рукой. Совсем не случайно вздутый ветром конец шарфа важной дамы залепляет вам лицо при выходе из дверей отеля. Друзья вашей матери, проходящие коридором мимо гостиной, тоже оказались там не случайно. Теперь он понял, что каждая женщина – дьяволица, но только глупая, и что ему открылось единственно подлинное и приносящее радость занятие в жизни – охота на них. Он то выкрикивал фразы о легкости этой охоты, то принимался описывать все ее сложности, всю тонкость приемов. Он воспевал то однообразие женских слабостей, то бесконечную множественность темпераментов. Он похвалялся полным своим безразличием и превосходством над ними; он видел их слезы, но не верил в способность страдать. Он сомневался, есть ли у женщин душа.
К событиям истинным он прибавлял желаемые. К знакомству с одним из уголков Рима присовокуплялись мечтательные представления четырнадцатилетнего мальчика о цивилизации, в которой никто ни о чем не думает, кроме изысканных нег. Изложение этих фантазий заняло у него около двух часов. Я слушал, не произнося ни слова. Должно быть, мое молчание и подточило его восторги. Он витийствовал, желая произвести на меня впечатление. Впечатление он произвел – тут уж ни один уроженец Новой Англии ничего не смог бы поделать; однако я понимал, сколь многое зависит от моей способности сохранять внешнюю невозмутимость. Возможно, он вдруг осознал, что, с моей точки зрения, в его приключениях завидовать нечему; возможно, его захлестнуло черной откатной волной, следующей по пятам за подобной гордыней; возможно, все возрастающая усталость наконец отверзла истине уста, – как бы то ни было, сил в нем осталось лишь на последнюю вспышку.
– Я ненавижу их всех. Мне все ненавистно. Этому не видно конца. Что же мне делать?
И он упал на колени рядом с кроватью, зарывшись лицом в перину и лихорадочно цепляясь руками за покрывало.
Священникам и врачам нередко случается слышать крик: «Спасите меня! Спасите!» Прежде чем подошел к концу год, проведенный мной в Риме, мне предстояло услышать его еще от двух людей. Так не говорите же мне, что крик этот – вещь необычная.
Плохо помню, что я сказал, когда наступил мой черед. Помню лишь, что разум мой с ликованием ухватился за предложенную тему. Небесам только ведомо, у каких теологов Новой Англии заимствовал я их безжалостную мудрость. Вино пуританизма пьянило меня, и, мешая словарь Пятикнижия со словарем психиатрии, я раскрыл перед юношей бездну, в которую соскользнул его разум; я указал ему, в чем он уже походит на своего дядю Маркантонио, – предостережение не из слабых; я открыл ему глаза на то, что его тяга к спорту была симптомом распада; на то, что он не способен сосредоточиться на общечеловеческих интересах; на то, что все, о чем он помышляет и чем увлекается – юмор, спорт, честолюбивые порывы, – все это предстает перед ним лишь как символы похоти.
Моя небольшая тирада оказалась гораздо более действенной, чем я ожидал, и причин тому было несколько. Прежде всего в ней присутствовали сила и искренность, коими пуританин вооружается, намереваясь пресечь поступки, которых себе самому он позволить не может, – не обычный для латинянина всплеск жестов и слез, но холодная ненависть, пронимающая жителя Средиземноморья до костей. К тому же каждое мое слово уже имело в сознании юноши неузнанного двойника. Истину, содержащуюся в идеалах праведности и чистоты, распутник постигает куда ясней проповедника, поскольку как раз ему, распутнику, и приходится расплачиваться за отступление от них – скрупулезно, безутешно, сознательно и неотвратимо. Произносимые мною слова воссоединялись в сознании Маркантонио с их прототипами. Да и откуда было мне знать, что он совсем недавно достиг той ступени падения, когда все существо человека, словно услышав удар неких колоколов безысходности, откликается словами: «Мне никогда с этим не справиться. Я погиб». И опять-таки, я лишь спустя какое-то время узнал, что Маркантонио обладал истовой верой, что весь последний год он перемежал религиозность разгулом, наблюдая, как прежняя его личность отступает перед нынешней и как отчаяние, томящее нынешнюю, выливается в страдания прежней. В конце концов, видя столь частые свои падения, он из одного лишь цинизма перестал ходить к мессе и не ходил уже несколько месяцев. Вот вам причины, объясняющие сокрушительное воздействие моей краткой мстительной речи. Он съежился на ковре, умоляя меня замолчать, прерывающимся голосом обещая исправиться. Но я, побудив его к признаниям, на которые он, быть может, больше никогда не отважился бы, полагал неразумным так просто его отпустить. У меня еще оставались нерастраченными запасы негодования. Под конец он стоял посреди ковра на коленях, зажимая руками уши и кивая мокрым лицом, на котором рисовались мольба и ужас. Я замолк, некоторое время мы, сотрясаемые головной болью, мутно взирали один на другого. Затем разошлись по постелям.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.