Электронная библиотека » В. Гракхов » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 18 октября 2017, 10:00


Автор книги: В. Гракхов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
4
Лёт в Пелéну

Я – инвалид-летатель. Был контужен – никому не нужен, живу теперь один. Впервые это со мной случилось, когда на фронтáх метрах в пяти от меня ударила граната. Вспышка! – тишина. Потом пришел взрыв. Из темноты, из самой ее глубины, из той точки, где вся темнота сходится, стала выбиваться голубенькая струйка, изгибаемая и даже подчас смываемая потоками темноты, но шаг за шагом всё-всё пространство превратившая в ослепляющую голубизну. Скорость, высота и легкость нарастали, потом скорость стала спадать и наступила расслабленность, как будто, не желая менять Архимедовы законы, старая волшебница изменила мою удельную плотность. Эх-ма, вот жизнь была бы. Постепенно, друзья мои, пространство это чудесное стало уплотняться, голубизна сгущалась в синеву, вязкость становилась сопротивлением, началось снижение. Вероятно, какой-то гадкий наполнитель-утяжелитель проникал в меня, – синее становилось оранжевым, воздух – жидкостью, вода – воском, стропы – веригами, душа – телом, но не линейно, а зигзагами – то больше, то меньше – ланцет у хирурга дрожал. И прописали мне доктора-спасители шкандыбать по тылам на всю эту проклятую жизнь.

Потом долго-долго этого не было, но недавно вдруг ночью, в постели, судороги прошли по ногам. Такой ужас, всего стягивает, не шевельнуть и клеткой, кажется, никогда из этого не выйти – это, наверное, смерть, – но как-то всё-таки отпускает, и только ужас еще в тебе. А вот один раз, совсем уж недавно, отпустило без ужаса, но – я даже не сразу понял – и без постели. Вдруг нет ни кошмара, ни воспоминаний, ни пристанища, а голубизна, высота и низкая удельная плотность. С тех пор это частенько повторяется.

Тогда у меня появилась мысль. Почему же всегда из судорог, всегда из ужаса, не тогда, когда я хочу, а тогда, когда оно само через страдание приходит? Вот бы по желанию, из хорошего, черт побери, настроения, от легкости, а не из параличей, чтобы отвлечься, отогнать дурные мысли, развеять мое инвалидное одиночество – встанешь на пригорке над озером, рассвет сейчас наступит, толкнешься левой ногой, что-то замкнулось внутри, включилось как био-реле, и ты пошел, пошел вверх, барахтаешься и бултыхаешься в небесном воздухе, потом вывернешься, дрыгнув ногами, и вопишь во всю глотку песнь инвалида-летателя.

Эх, сладкие мечты, – где она, ваша сладость!

Кровью я потел, товарищи прокуроры, на первых тренировках. Метр лёта – ведро пота. Думал, умру, но я двужильный, один раз уже выжил – эх, зачем? – спрошу я вас, – но опыт возвращения оттуда, с того света, имею, – не судѝте, товарищи прокуроры. Многое по-знал я в тренировках. Ни кувыркаться, ни бултыхаться не получится – законы лёта жёстки.

Жёстки законы рассветного лёта, – есть лишь одна летающая поза – стоя на холме и сохраняя вертикальную линию, вперед лицом наклонись на пятнадцать градусов, пятки оторвав, и лишь носки не отрывая – замри, как будто вся Земля вместе с осью, идущей сквозь пальцы твоих ног, на эти пятнадцать градусов повернулась. Весь полет спину держи, угол с землей сохраняй, над пастбищами не зависай, – чужих идей не подпуская, легкими движениями уходи от встреч, бесед, знакомств, соитий.

Еще призрачно. Лето, и вот-вот взойдет солнце. Легкий туман-дым стелется над озером – тишина. Первые птичьи голоса, плеск золотой рыбки и розовый сегмент, растущий из водной дорожки – чем больше, тем лучезарней. Прошелестел раннеутренний ветерок, и дым вечернего костра, оторвавшись от дотлевающих углей, примкнул к рассеивающемуся туману – гравитация не мучает меня больше. Четыре часа утра, если время не сдвинуто по декретным указкам, – и вот над озером, в рассветной прохладе, не низко – не высоко, легко и паряще, неспешно и плавно летит летающий. Чуть взмывает вверх, и взмыв его – по дуге, потом вниз, и спуск изящен. Когда ты, мой последний друг, стоишь на утесе, и озерная вода внизу под тобой – ты на одном уровне со мной, летящим, – но с земли, земли нашей матушки, тебе, просвещенному зрителю моих инвалидных полетов, виден я весь как есть, над тобою парящий. В ранний час в синеве над простором лугов высоко и легко, без забот, без оков в тишине, невесомый беспечный пилот, ты летишь, проживая свободный полет.


Иное дело – полеты на закате. Закаты – время твоей печали. Тысяча тысяч выпученных, отделенных от мозга глаз уставятся на тебя, летящего над лесом на закате без крыльев, моторов и парусов. Не страдай, инвалид – соглядатайство это унизит твой закат только в видимой его части – невидимые слои непостижимы, турбулентны и недоступны. Если приближаются – улетай, если убеждают – улетай, если требуют – улетай, если переиначивают – улетай.

Вот вы арестовали меня, мои судьи, осýдите вы меня, и отбуду я в край дальний отбывать свое наказание. Но в летний вечер, на берегу лесной речушки, одурев от бессмысленной вашей жизни, дёрнете вы вашим свиным рылом вверх и шарахнетесь от невесть откуда пролетевшей над вами тени. Нет, мои будущие сокамерники, я уже здесь не летаю, – это судьба-ворона шуршит над вами в закатных лучах, обещая вам метаморфозу – еще не кончите вы земное ваше навозное бытие, как сформируют составы, задраят люки в трюмах, и братья в Ад вас повезут.


Тренировки мои продолжались. Метр за метром, взлет за взлетом осваивал я окружающую реальность – поначалу овладел акваторией озера, затем пару раз пропорхнул над лесом, потом – дальше… Порою летишь над кронами сосен, порою скользишь над ложбинами оврагов, но вот выпал денёк, и, забравшись в безоблачность повыше, удалось мне увидеть расстилающуюся внизу нашу с вами, товарищи прокуроры, Землю.

Планета эта представляет собой грустное зрелище. Вообразите себе бескрайние вспаханные и незасеянные поля. Местами почва на них высохшая, затвердевшая, пыльная, – местами – раскисшая и от бесконечно идущих дождей ставшая грязною жижей. Ни деревца, ни кустика, ни травинки не растет на этой планете. Ни гор, ни низин, ни рек, ни озер. Ничего нет на Земле – лишь пыльные засохшие под серым палящим солнцем поля, лишь разбухшие грязной жижей под вечно сеющимся дождем поля.

Осенним утром я летел над землей. Было чуть прохладно, но еще светили последние солнечные дни. Вдали, почти у горизонта, появилось небольшое пятно – маленькое синеватое кучевое облако. Я двигался по прямой, приладив под себя напор утреннего ветерка и скользя навстречу плывущему ко мне облаку. Шар Солнца вращался с увеличивающейся скоростью, расплавленные потоки золота стекали с него в серые воды покинутого мной озера, и облако становилось все ближе и больше. Мой лёт был изощрен и несравненен – разве есть кто-либо в полете, равный мне.

Я медленно вошел в облако. Стало темнеть – облако оказалось грозовым. Через некоторое время я увидел первые вспышки молний в окружающем меня темно-сером тумане. Грохот грома бил по ушам, казалось, что рядом со мной детонировал склад боеприпасов. Сам облачный туман всё более и более сгущался, постепенно становясь вязким, словно насыщенный каплями влаги пар переходил в особое состояние вещества – газообразную жидкость. Постоянно бьющие молнии производили в окружающем меня тягучем веществе какую-то химическую реакцию, в результате которой облачная смесь стала едкой и приобрела качества растворителя. Я заметил, что облако стало прожигать дыры в моих одеждах. Рубаха на мне стала расползаться, летние брюки истлевали, кожа хромовых сапог будто бы расплавилась, и вскоре я оказался обнаженным.

Действие едкого пара на этом не прекратилось. Грозовое облако, покончив с моим одеянием, прикоснулось к моему изначальному человеческому обличию. Я был гол, и тело мое, скользя сквозь только что отгрохотавшие громы, сквозь только что прошедшую грозу, стало разъедаться немного просветлевшим облаком точно так же, как несколько минут назад разъедалась и растворялась моя одежда, моя лётная форма.

Жгучая боль ударила сначала в икру левой толчковой ноги. Я обернулся назад и увидел почти наполовину изъеденную облаком ногу, тут же боль перекинулась на правую ногу, ударила в бедро и переползла на поясницу. Вдоль оставшейся кожи побежали оранжевые струйки – вероятно, это кровь из ран смешивалась с растворяющимся в едком послегрозовом тумане телом – плотью мышц, сухожилий, костей. Оранжевые струйки сдувались ветром со стремительно уменьшающейся поверхности тела, еще какое-то время они летели за мной тонкими нитями, потом, оторвавшись, собирались в большую оранжевую каплю, оранжевый шар, который, вбирая в себя нить за нитью весь раствор моего тела, всё более набухал и плыл теперь рядом в серовато-молочном облаке, вращаясь и избегая тем самым прорыва его содержимого сквозь пленку поверхностного натяжения.

Боль изжигала меня, ног и большей части туловища уже не было, – они растворились в измененном громами и молниями облаке, но действие облачного тумана продолжалось, и с нечеловеческой болью в раствор ушли руки, грудь, шея, – всё превращалось в оранжевые летящие струи, втекающие в медленно вращающийся шар, – он по-прежнему сопровождал меня в полете и вбирал меня в себя. Облачный растворитель растворил голову, мозг, скулы, русые с проседью волосы и с особенной болью ударив в переносицу, покончил со всею плотской материей – я смылся в шар. Шар еще несколько минут скользил за мною в продолжающемся полете, потом стал отставать, вращение его убыстрилось, в разных его местах стали появляться набухающие выпуклости, которые особенно увеличивались, оказываясь в результате вращения шара внизу, и наконец одно из самых больших набуханий внизу шара прорвалось, и вниз на землю из облака, смешиваясь с проливающимся из него дождем, полились оранжевые струи, – не знаю, достали ли они до земли – если и долетели, оранжевый их цвет наверняка сильно ослабел, разведенный серыми дождями, – думаю, что на землю падал обыденный серый дождь с легким оранжевым отливом, будто в воздухе над землей он впитал в себя пыльцу давней весною отцветших акаций. Я вылетел из облака. Подо мной лежала летняя земля, и уже ни одного облачка не зависало над ней под прозрачным голубым небом. Земля, над которой я летел, была краем зеленых гор, озер, долин и диких цветов. Я вытянулся в струнку, потом слегка сгруппировался, повернулся на 75 градусов и плавно пошел на снижение. Я приземлился в долине, указатель указывал ее название – Пелéна.


Вечерело. По склонам дальних холмов, окружающих долину, начинали мерцать огоньки городков и селений. Видно, долина эта была обжита, и жители ее селились в основном по склонам покрытых сочными травами пологих гор. Я пошел вдоль горной речки, протекавшей по дну долины. Вода в ней была довольно теплая, из чего можно было заключить, что сама долина лежит в низине, а не на плоскогорье. Боже мой! Какой невозможной красоты была эта местность. Впрочем, почти все составляющие этой красоты встречались нам с тобой, дорогая, и в других местах, – красота Пелéны, казалось, немногим отличалась от красоты некоторых еще живущих земных земель – но только какая-то особенная прочищенность, какая-то особенная прозрачность не пораженного никем воздуха, какая-то особенная уверенность в соразмерности и правильности комбинаций материи, – Земля! – ты, ставшая адом, ты же и зеркало, в котором на каком-нибудь неприметном повороте отражены для внимательного путешественника ландшафты неземные, бесконечные и блаженные, – отражены, как рассказывают видевшие их и там и здесь, без каких-либо существенных искажений. Пелéна, как счастлив я, что посетил тебя.

Я встретил много местных жителей. На первый взгляд они были невидимы – телесность их была тоньше привычной, психика не конвульсировала в их сущностях, ум же был преодолён и не нужен более, как старые счеты. На берегу успокоенной реки я разговорился с одним мудрым стариком.

– Скажи мне, святой отец, – спросил я, – какие знаки указывают на верную дорогу в Пелéну? Я летел над осенней землей, крики черных птиц сопровождали меня, я видел тлеющее в тучах солнце, восходящую луну и резко приблизившийся Марс – что я еще могу сказать тебе, святой отец? – дыханье мое было стеснено, я испытал невероятную боль от изжигавшего меня грозового облака, я лишился сапог, ног и сердца.

– Это не так, – ответил старик и легко ударил веточкой по глади реки. Удар веткой по воде Пелéны рождает в ней ямку – ее стенки взлетают вверх и развалившись на сто крупных капель, сыплются вниз, выдавливая в зеркальной пленке реки новые ямки, уже меньшие, – их стенки, пройдя такой же путь, производят следующие капли, и вновь – этот процесс в горной реке Пелéны не затихает, превращая оконченный удар в две бесконечности – капельную, число которых становится бесконечно большим, и ямочную, размер которых становится бесконечно малым.

– Всё не так, – повторил бледный старец. – Возьми две неокрашенные деревянные кости и брось их на темно-бордовое сукно. Может выпасть чёт или нечет. Один из них – путь к смерти, один – к жизни. Но и чёт – к жизни, и нечет – к жизни, и чёт – к смерти, и нечет – к смерти. Брось кости и жди, что выпадет, и следуй той дорогой, которая им неизвестна. Красный Марс завис над тобою – это убийца твой с кривым ножом ждет тебя за углом, Марс завис над тобою – он вливает в тебя непреодолимую силу, субстанция твоя заковывается в железные латы, ты бессмертен. Птица влетела в твое распахнутое окно – это вестник конца? – или Дух, сгустившись в земном воздухе, снизошел в твою комнату? Нет дорóг, которые ведут в Пелéну. Кто родился здесь, тот умирает здесь.

5
Пожар-пожар

Памяти отца


Пожар-пожар начался в кухне. Я лежал на кровати в центре комнаты, когда услышал треск и увидел блики пламени. Пожар-пожар набирал силу постепенно и перескакивал в следующую комнату, только захватив в свой огонь всю предыдущую. Когда он вполз в мою комнату, я вжался спиной в постель и прилип глазами к первому язычку пламени. Тот как бы пролагал путь всей массе огня. Впрочем, так было лишь до определенного момента – так как между стенами и моей кроватью вообще ничего не было, то огонь вскоре утратил линейное продвижение и стал расползаться по краям комнаты. Когда же огненное кольцо наконец замкнулось вдоль стен, один из язычков, вытолкнутый вновь набравшим силу пламенем, рванулся к железной ножке моей железной кровати. Прошло еще немного времени, и пустое пространство между мной и стенами моей комнаты было захвачено огнем. Еще некоторое время спустя пожар-пожар уже сжигал мою постель.

Я спрыгнул с кровати и попытался отмахнуться от пламени, но оно, конечно, проскользнуло сквозь пальцы, и я, потеряв равновесие на мраморном полу, упал, ударившись грудью. Видимо, я попал в эпицентр огня, так как в ту же секунду я услышал ровный и мощный гул, и почудилось мне на миг, что пожар-пожар пронизал меня, что он вздувал мои волосы, впивался в глаза, набивался в рот, растекался по коже, уже лизал внутренности. Я всё-таки встал и распахнул дверь в другую, гостиную комнату. Пожар-пожар пока не трогал ее, так как еще не расправился с моей.


Эта комната тоже была почти пустой, лишь в дальнем ее углу стоял старинный кабинетный рояль. Я с ел на вращающийся табурет, провернулся против часовой стрелки, и мои руки, мои уже начинающие сгорать руки сами нащупали клавиши. Я взял первый аккорд и объявил: «Парк позора». Я вдохновенно пропел первый куплет и стал импровизировать дальше, – я переходил на что-то вроде канкана, затем менял музыкальный строй на плавный и даже немного тягучий, вновь искал противоречия в развитии темы, но, войдя в заключительные аккорды, вернулся в конце романса к вдохновенному тону:

 
Мерцающая бездна
      с вкраплением алмазов,
родительское лоно
      в невидимой звезде —
рабы рабов, дрожа
      во прахе, ждут приказов
твоих, Неотвержимый,
      о нижнем мире, где
 
 
ты парк разбил позорнейших желаний, —
   в нем злоба – стражник, нега – властелин,
и плоть-в-ночи, бежавшая страданий,
   восторгов ждет во тьме его долин, —
 
 
твой парк увит лозою наслажденья,
   свечами славы гадко освещен,
в нем бьют фонтаны власти-вне-сомненья,
   и лжи цветы дурманят воздух в нем,
 
 
и ловкий раб открывшихся желаний,
   продажный дух, трусливою трусцой
шныряет по кустам и жадною рукой
   плоды срывает сладостных мечтаний —
 
 
позорный парк, тобою сотворенный,
   разбит в пустыне, орошён слезой,
и в центре гроб, бескрайний и бездонный —
   что создал Ты, создатель мой?
 
 
Мельчайшая песчинка
      в безмерном мирозданьи,
мелькнувшая сквозь вечность, —
      но дух, и плоть, и кровь,
и суть в ней – Ты, —
      в смиренном ожиданьи
конца склоняюсь я,
      но нет концов, и вновь…
 

– закончил я.


Этот огонь, конечно, не был просто огнем, получающимся от сгорания дров, углей, стен, потолков и прочей муры материальных миров. Горела и сгорала черная энергия, хотя, говоря по правде, местный материальный мир и был сложен из черной энергии, так что горели и стены, и потолки, и полы, и огонь этот прорывался в мою последнюю комнату, где минутою раньше я спел прощальную песнь уходящей жизни. Я подошел к окну и распахнул его в, быть может, последний раз. Боже мой, я ничего не видел, ровным счетом ничего.

Я не видел ни мандариновую рощу, раскинувшуюся на некотором расстоянии от моего грустного дома, ни гранатовый сад внизу под окнами, ни белую песчаную полоску морского берега под солнечным небом там, вдали. Глаза мои за годы ослабли, я старел, я был очень стар – я ничего, ничего не видел. Я попытался прислушаться к шелесту листьев в садах подо мной, я вслушивался, чтобы услышать плеск прибоя, который с приливом накатывал на песчаный берег, я пытался услышать чириканье небольшой малинового цвета птички в дальнем углу парка, разносившееся трелью в летнем прозрачном чуть застывшем воздухе, – но слух мой увял с годами, я ничего не слышал, я не слышал абсолютно ничего.

Я в дохнул запахи цветущих пионов, расцветающих флоксов и наполнивших собою парк еще с ночи маттиол. Ничего не ощущалось, я не почувствовал ни одного запаха, ни одного аромата – абсолютная пустота, как будто ни одна молекула этих дурманящих флюидов не достигла моих рецепторов, а если и достигла – не пробудила их, – il est des parfums frais comme des chairs d’enfants, doux comme les hautbois, verts comme les prairies, – et d’autres, corrompus, riches et triomphants, ayant l’expansion des choses infinies, – прошептал я, не чувствуя более запахов, строчки из юности, и в какой-то клеточке моего угасающего мозга, где-то ближе к затылку, чуть вспыхнуло и через несколько мгновений загасло острое воспоминание из невероятно давно минувших лет – лето, июль, может быть, то же девятое июля, что и сегодня, раннее утро, совсем раннее – пять утра, буквально минутою назад взошло солнце, но уже светло, чуть прохладно, я один в летней усадьбе, – да, кажется, рядом раскинулась забытая подруга из земной молодости, но она не в счет, – в сущности, я один, – створка окна немного приоткрыта, мне девятнадцать лет, в щель окна ветер вдувает запах растущей под окном красной гвоздики, он попадает в какую-то ранее скрытую точку там внутри, у переносицы, и эта точка оказывается каналом в место без измерений, часов, имен и названий – это обиталище красной гвоздики – она одета в такое же красное шелковое платье, у нее черные волосы, она иронична и, увлекая меня навеки под сень миров, в которых всё человеческое более неинтересно, и направляя меня уже не в тление и размножение, а в бесконечность, в себя, она, бесспорно, не человек, она – это то, во что свернулись иллюзии времени и бытия, – скользящий красный шелк, дурманный запах гвоздики, – я впервые вне планеты, и я здесь уже навсегда, семя мое не прольется более на Землю – я кончу в Небе.


Тело мое было измучено долгими многолетними болезнями, ноги мои плохо сгибались в суставах, и пальцы мои, ранее легко и небрежно пробегавшие по клавиатуре, перескакивая порой с белых на черные клавиши и приоткрывая на четверть такта щелочку в дальнележащее пространство между ми и фа, были уже лишены прежней гибкости, я смотрел на их чуть сморщенные подушечки и с тоской и отчаянием вспоминал свои молодые и редкостно красивые кисти рук. Я провел рукой по поверхности стекла, по рамам, по подоконнику – я ничего не ощущал. Чего бы ни касались мои руки – окон, стен, мраморного пола, мягких штапельных штор, лаковой поверхности рояля, металла струн, кожаной обивки сиденья – ничто не чувствовалось, не воспринималось мной. Я прижался лбом к стеклу и не почувствовал его, я присел на корточки в углу комнаты и стал шарить ладонями по полу, ища там потерянные в безнадежно ушедшем прошлом ключи, – ладони не ощущали ничего, я встал на колени, но и колени не чувствовали ни пола, ни боли, – чего бы я ни касался, я прикасался к одному – к неощущаемой несуществующей поверхности. Я был измучен, и сильнейшая усталость наваливалась на меня, – усталость и опустошенность. Губы мои пересохли, потрескались, язык набух и с трудом ворочался во рту.

Я вспомнил, что на одном из подоконников должен стоять графин с сельтерской водой. Я налил стакан и вспомнил еще, что где-то недалеко стоит маленький лафитничек с чудным грушевым сиропом. Я нашел его и влил в стакан несколько капель, попробовал, но вкуса любимого с детства сиропа не ощутил. Я взял лафитник, добавил еще, еще и еще, но сколько бы я ни добавлял, вкус безвкусной воды не изменялся. Я открыл небольшой стенной шкаф и перепробовал все блюда и напитки, что наполняли его, – я подолгу держал их во рту, тщательно прожевывая, хотя и не проглатывая, – мой организм давно уже не воспринимал земную пищу, – но ни вкуса любимого в необъяснимо далеком детстве грушевого сиропа, ни вкуса жареных в меду орешков, ни вкуса черного горького шоколада, ни острого вкуса копченых маслин и никаких других вкусов я более не ощущал. Как я хотел выжить!

О, как я хотел жить, и это позорное желание покоряло старое тело. Пожар-пожар уже выжег предшествующую комнату и накапливался на пороге моей нынешней, где я в пустынном зале с черным небольшим роялем ждал его, но всё внутри меня было готово для побега. Пожар-пожар постепенно вползал в эту комнату, и желто-синие языки огня пролизывали первые полосы на молочно-шоколадном мраморе пола.

Я нашел несколько простыней из чуть отдающего в желтизну льна и начал связывать веревочную лестницу. Завязывание и разгадка узлов было моей idée fixe со школьных лет. Все мои носовые платки, цепочки, разного рода шнурки и ремешки были перетянуты неразрешаемыми для обыкновенных людей узлами тахтѝ, лессó, двойным смерчем и еще почти двумя десятками прочих изобретенных мною захватов и материальных сгустков, – и сам я, в телесном своем плане, постоянно был занят развязыванием загадок, которые мне удавалось вычитывать в старинных журналах, узнавать от случайно встретившихся манипуляторов или находить на шнурах в корзинах со старой рухлядью в отживающих свою жизнь семьях.

Это было в Праге, в годы, когда женщины носили невыносимо приталенные пиджаки и узкие прямые юбки, оканчивающиеся на полпути между коленом и щиколоткой, а на головах – фетровые шляпки, недалеко ушедшие от матросских бескозырок. Был поздний зимний предрождественский вечер, сыпался легкий тающий снежок, я шел по почти пустой, уже спящей улочке где-то на Виноградах и за одной тускло светящейся витриной – странно, как она оказалась там – на этой улице вообще не было ни магазинов, ни кафе, – я увидел небольшой магазинчик, набитый хламом, и старика продавца, что-то пересчитывающего у прилавка и записывающего в толстую дерматиновую тетрадь.

Я толкнул дверь и вошел внутрь. Старик знал только чешский и идиш, я не владел ни тем ни другим, французский не помогал, но меня выручили несколько слов и фраз из немецкого, и мы кое-как понимали друг друга. Дело было и после второй, и после первой мировой, и немецкий был на слуху у старика. Он сказал, что выжил в гетто – он был столь неисчислимо стар и дряхл, что я в какой-то момент потерял временнýю координату и не сразу понял, о каком гетто идет речь – мне показалось, что он говорит о гетто, которое снесли еще в те годы, когда Атанасиус Пернат сидел в пражской тюрьме.

Я спросил старика, нет ли у него каких-нибудь очень старых безделиц, которые я бы мог преподнести на Рождество даме, моей пражской подруге, любительнице пыльной старины, – из-за Сильвии я и приехал в обнищавшую Европу из своего добровольного заточения на острове с почти небесным названием у северо-западных берегов земли гленов и танов.

Старик сказал, что весь его хлам – не антиквариат, это лишь жалкие остатки недавних жалких жизней, примусы и полуразвалившиеся комоды, изъеденные шашелем. Я повертел в руках какие-то покрывшиеся ржавчиной тупые ножи с полуотбитыми костяными ручками, открыл пару облупленных дешевых шкатулок и собирался попрощаться со старым продавцом, – но вдруг за его спиной, которая на мгновение согнулась более обычного, я увидел большую картонную коробку, перевязанную толстой веревкой, концы которой были схвачены в несколько неочевидных узлов.

– Was ist in diesem Feld? – спросил я.

– Старый театр, пан, – сказал старый еврей, – весьма любопытное зрелище. Теперь такой театр не в почете, но когда я был помоложе (неужели такое было?), я любил иногда под вечер завести эту машину. Там не всё ясно, есть туманные места – наверное, механизм порой барахлит, – но в целом это представление затягивает.

– А что за пьеса? – из вежливости поинтересовался я.

– Из польской жизни, «Гибель Грахова», – переходя на идиш, ответил продавец.

– Wi vil es kas? – бессмысленно продолжал спрашивать я.

– Сущие пустяки, пан, – сказал продавец, – но с тех пор как я уже не смотрю этот спектакль, я завязал коробку, чтобы механизм не прогрызли мыши, а развязать эти засохшие веревки у меня теперь не хватит сил.

Коробка была завязана тройным ли-ладом – этот узел я изобрел в 27 лет, там был авторский зашифрованный ход петель, и я знал, что повторить его и раскрыть его невозможно – в нем была записана сумма дат моего рождения и моей смерти. Я невольно похолодел – где я? Кто этот продавец, что в этой коробке, кто перевязал ее этим шнуром с моими тайными узлами, зачем я здесь?

Я привязал веревочную лестницу к какой-то железной трубе, проходившей по стене моей комнаты, кажется, под подоконником, и выбросил ее в окно. Конец ее теперь болтался над парком, на несколько футов не доходя до земли, травы и кустов красной смородины. Я понимал, я всё понимал, – я понимал, что у меня не хватит сил ни спуститься вниз, ни спрыгнуть с этих простыней на песчаные дорожки парка. – Ирина, помоги мне! – крикнул я, но Ирина не помогла – уже сорок лет минуло с тех пор, как она осталась там, в далекой Вене, под колесами выскочившего из-за угла вечерней улицы в пятнах крови белого Mercedes’а, – осталась там и, замурованная в подземельях Венского леса, вечно плывущая по глади черного подземного озера, уже больше никогда не поможет мне. Все тугие узлы я распутал на свете, кроме.… Несчастный, глубоко несчастный, я с трудом, хрустя старыми суставами, опираясь на любимую свою трость, опустился на пол почти в центре этой последней комнаты. Когда-то с этой тростью я взбирался со случайной подругой на ледники Монблана, я и купил эту трость у подножья, но пальцы, пальцы уже утратили гибкость, я держу набалдашник чуть дрожащей рукой – я не могу теперь пробежать по клавишам, я только слегка бренчу на них.

Пожар-пожар наконец ворвался сюда. Следуя привычной схеме, он обежал и эту комнату вдоль всех стен, захватил все углы, вытолкнул вперед первый язычок пламени и обрушился на рояль. Рояль вспыхнул, как факел, и в доли секунды прогорел до самой своей сущности, – струны при этом взрывались и лопались, и когда лопалась каждая струна, в месте разрыва с разорвавшихся кончиков вверх, в воздух, в небо, в запредельность уходили кванты невероятного по разуму и красоте блистательного творчества.

Пожар-пожар расправился с роялем, вычистил всю комнату и ринулся ко мне. Теперь пожар-пожар начал сжигать меня. Сначала закипели и выгорели мои глаза и вытекли, как слезы по морщинистым щекам, по глубоким складкам у верхней губы. Я с махнул со щек эти слезы выкипевших глаз и почувствовал, как загорелись мои уши. Ушные раковины мои были небольшими и прогорели очень быстро. Они сгорели, сгорели дотла. Задыхаясь в огне, я открыл рот и, как мой взбалмошный пес Luc после пробежки по приусадебному парку, высунул язык. Пожар-пожар впился в него, сжег его, разрывая кожицу и прожигая мякоть, и тут же перебросился на нос. – Oh mon Dieu, – сказал я, – какой красивый нос был у меня. И этот нос, изящный выступ на худом лице, сгорел в огне пожара-пожара.

Я медленно встал, опираясь на альпийскую трость, с обычным в последние мои годы трудом выпрямился, и пожар-пожар охватил мою кожу. Везде, везде она уже прогорала. Я вытянул руки и понял, что сгорели мягкие, нежные, тонкие, чувствительные подушечки моих пальцев. На груди, на ногах, на спине, на плечах – кожа на всём моем теле сгорала, обугливаясь и погибая, открывая огню последний путь к сердцу и душе. Еще одно, наверное последнее, воспоминание настигло меня. Летний вечер пятидесятого года, в открытом кабриолете мы мчимся вдоль берега из Montreux в Lausanne. По левую руку – розово-ртутная поверхность озера, по правую – Роза на желтом сиденье в белом берете, за ней взбирающиеся вверх по склонам холмов виноградники. Темнота спускается на нас, я чувствую и слышу глухой удар о переднюю решетку, я плавно торможу, выхожу из левой двери, иду девять метров назад. На правой обочине валяется труп девушки. Этого не может быть, на дороге никого не было, я трезв, в ясном сознании, я мог сбить зайца, рысь, птицу, но там не было человека. Я наклоняюсь над ней, поворачиваю ее лицо, и на меня застывшими глазами смотрит Роза. «Роза!» – кричу я и поворачиваюсь к автомобилю. Роза выходит из кабины, удивленно смотрит на меня и идет ко мне, с каждым шагом приближаясь к своей гибели. Нас было всего девять, посланцев Сапфира на этой Земле, как одиноко остаться одному.

Пожар-пожар, загудев, взметнулся в последний раз, подвел итог содеянному и схлынул в щели, – пожар-пожар погас. Когда-то, в прежние времена, в стене, соседней с той, на которой было открыто окно в сад, было еще одно окно, выходившее и в парк, и на ров, идущий вдоль дома, – позже при перестройках дома оно было заложено. Я стоял посреди комнаты, опираясь на сучковатую палку из Chamonix, и подумал, – мысль моя не выгорела, – что огонь мог выжечь засохший раствор между старинными кирпичами дома и этой поздней кладкой. Я, кажется, подошел к этому месту и ударил в него тростью – я оказался прав, – от удара в центр бывшего окна вся эта кладка, как пена, вылетела в окружающий воздух и плавно осела внизу в легком тумане кирпично-цементной пыли. Вид из окна, должно быть, был замурован вместе с окном и теперь, когда окно открылось, из него было видно не то, что за ним должно было грезиться сейчас, а истинный вид – в том ускользнувшем от смерти времени, когда не закрывались стены, не смыкались окна и комья земли не засыпали привидевшийся ненадолго мир.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации