Текст книги "Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове"
Автор книги: Валерий Есенков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 77 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
Второй путь: брать большевиков измором, прикармливая, однако, особенно голодающих. Путь этот так же чреват: 1) увеличением смертности в России, 2) уменьшением сопротивляемости России, как государства. Но твердой уверенности именно в Ом, что большевистское правительство, охраняемое отборнейшими войсками и, как всякое правительство, живущее в лучших условиях, чем рядовой обыватель, – будет взято измором раньше, чем выморится население России, этой уверенности у меня нет.
Третий путь: признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским, признать, что никакого другого правительства ни в России, ни вне России – нет. (Признать это так же, как признать, что за окном свирепая буря, хотя и хочется, стоя у окна, думать, что – майский день.) Признав, делать всё, чтобы помочь последнему фазису русской революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из русской революции всего доброго и справедливого и утверждения этого добра, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией, и, наконец, в сторону укрепления нашей великодержавности. Я выбираю этот третий путь.
Есть ещё четвертый путь, даже и не путь, а путишко: недавно приехал из Парижа молодой писатель и прямо с вокзала пришел ко мне. Ну как, – скоро, видимо, конец, – сказал он мне, и в его заблестевших глазах скользнул знакомый призрачный огонек парижского сумасшествия. – «У нас (то есть в Париже) говорят, что скоро большевикам конец». Я стал говорить ему приблизительно о тех же трех путях. Он сморщился, как от дурного запаха.
– С большевиками я не примирюсь никогда.
– А если их признают?
– Герцен же сидел 15 лет за границей. И я буду ждать, когда они падут, но в Россию не вернусь.
Когда же он узнал, что мой фельетон напечатан в «Накануне», он буквально без шапки, оставив у мен я в комнате шляпу и трость, выбежал от меня, и я догнал его уже на лестнице, чтобы передать шляпу и трость. Он бежал, как от зараженного чумой.
Четвертый путь, разумеется – безопасный, чистоплотный, тихий, – но это, к сожалению, в наше время путь устрицы, не человека. Герцен жил нев изгнании, а в мире, а нам – лезть в подвал. Живьем в подвал – нет!
Итак, Николай Васильевич, я выбрал третий путь. Мне говорят: я соглашаюсь с убийцами. Да, нелегко мне было встать на этот, третий путь… За большевиками в прошлом – террор. Война и террор в прошлом. Чтобы их не было в будущем – это уже зависит от нашей общей воли к тому, чтобы с войной и террором покончить навсегда… Я бы очень хотел, чтобы у власти сидели люди, которым нельзя было бы сказать: вы убили.
Но для того, предположим, чтобы посадить этих незапятнанных людей – нужно опять-таки начать с убийств, с войны, с вымаривания голодом и прочее. Порочный круг. И опять я повторяю: – я не хочу сказать, – я невиновен в лившейся русской крови, я чист, на моей совести нет пятен… Все, мы все, скопом, соборно виноваты во всем совершившемся. И совесть меня зовет не лезть в подвал, а ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный, – но вколотить в истрепанный бурями русский корабль.
Что касается желаемой политической жизни в России, то в этом я ровно ничего не понимаю: – что лучше для моей родины – Учредительное собрание, или король, или что-нибудь иное? Я уверен только в одном, что форма государственной власти в России должна теперь, после четырех лет революции, – вырасти из земли, из самого корня, создаться путем эмпирическим, опытным – и в этом, в опытном выборе и должны сказаться и народная мудрость, и чаяния народа. Но снова начать с прикладывания к русским зияющим ранам абстрактной, выношенной в кабинетах идеи, – невозможно. Слишком много было крови, и опыта, и вивисекции.
Алексей Толстой».
Тут же прибавляет Коган П. С., решительно прибавляет, как из пулемета строчит, и целит, целит прямо в тебя:
«Давно уже следовало ждать этого заявления от большого русского писателя. Странно было, что среди имен А. Франса, Р. Роллана, Барбюса, Брандеса, Синклера мы не встречали имен русских писателей. Теперь первый шаг сделан. Вопль, вырвавшийся из души одного из крупнейших представителей эмиграции, – великий симптом. Новая Россия завоевала себе признание не только на полях битв, не только в дипломатических битвах в Генуе. Она одерживает психологические победы, завоевывает наиболее чуткие сердца и проницательные умы – самые трудные и непобедимые».
И уже потянулись оттуда, из оплеванной ими цивилизации. Уже двое из них как будто и возвращаются, Потехин и Ключников, оба Юрии, оба юристы, авторы статей в «Смене вех», а профессор Ключников даже бывший министр в правительстве Колчака. Колчака?! Да, да, вы не ошиблись, именно, именно Колчака! К тому же возвращаются в тот самый момент, когда закрывают большую часть открытых было частных журналов, которые, будто бы, по мнению бдительных комиссаров, крепко зажавших литературу в кулак, превратились в нелегальные центры белогвардейщины и в которых излагается подрывная и чуждая платформа, изложенная в «Смене вех». В этой самой? Да, да, в этой самой, почти, по их мнению, белогвардейской! И не только приезжают туристами, познакомиться с новой, почти забытой страной. О нет! Приезжают, чтобы остаться жить и работать в Москве! И это притом, что по крайней мере половина интеллигентной Москвы, которая служит новой власти только за хлеб, готова в любую минуту покинуть её.
И о чем, о чем пишут они? Какие философские размышления тревожат их истосковавшийся по любимой родине ум? Они пишут, надо прямо сказать, необыкновенные, невероятные вещи:
«Мы не согласны, что прошлое мертво. И вместе с тем не верим, что достаточно лишь загореться великим идеалом, чтобы тотчас вполне достичь его. Мы знаем: между завтра и вчера стоит ещё сегодня, а у него свои требования и своя правда. Оно – примирение между прошлым и будущим. Оно – мост от прошлого к будущему. Всё ценное, что мир веками накопил в непрестанном творчестве, должно быть бережно и с любовью вручено грядущим поколениям. С другой стороны, новые ценности и новая красота будут лишь скользить по зеркалу жизни и с трудом найдут свое отражение в нем, пока кто-то не примирит их с жизнью, не прикрепит их к ней. Такова главная задача работников сегодняшнего дня… «Сегодняшний день» есть день великого исторического Кануна. Совершены великие разрывы и надломы. В решительной схватке сцепились неукротимые и непримиримые силы. Победят одни – новые мировые войны, новые бесплодные и обидные для человечества Версальские миры, новое всеобщее обнищание. А дальше – полная безысходность, взрыв отчаяния масс и мировая революция. Решительная победа других ознаменовала бы собою, напротив, начало новой исторической эры, торжество социальной справедливости внутри всех стран, прочный международный мир, быстрый и яркий прогресс, экономический и культурный…»
Господи, Царица Небесная! В опустошенном, в издерганном нынешнем дне, сведенном на одни животные нужды, эти сторонние наблюдатели обнаруживают не одни собачьи поиски картошки и дров, не состоявшееся возвращение в первобытную дикость, не страшнейший провал идеи возрождения и прогресса. О нет! Эти мыслители сквозь кордоны и рубежи провидят примирение между прошлым и будущим и, послушайте! – мост от прошлого к будущему, начало новой исторической эры, торжество социальной справедливости, быстрый и яркий экономический и культурный прогресс! Эх, и хватят же они шилом патоки на этом великолепном мосту!
А им ещё и этого мало! Редакция «Накануне» приглашает советских писателей сотрудничать с ней, то есть без промедления приступить к примирению между прошлым и будущим, строить мост через бездну, готовить победу новой исторической эры, которая будто бы непременно станет торжеством социальной справедливости, прогресса экономического и культурного, да ещё с какой-то яркостью и быстротой, тогда как никакого торжества и никакого прогресса не может быть и не будет, поскольку всё, что хотя бы отзывается прошлым, продолжает истребляться с неумолимой жестокостью, а, как известно, для возведения мостов нужны как минимум берега.
Вот, полюбуйтесь! Тихон идет под арест, патриарх. Отдается тайный приказ расстрелять как можно больше православных служителей культа, чтобы на сто лет вперед не смели и думать ни о каком сопротивлении новым властям, которые потребовали выдать имущество церкви на ликвидацию голода, истребляющего чуть не половину страны. Вот куда и вот какие у нас тут возводят мосты!
Чему ж тут служить, если даже откуда-нибудь, кроме необходимости спасаться от голода, внезапно возьмется охота служить? И не слышал ли он уже этот пакостный голос, призывающий разразиться хорошим рассказом, прославить и возлюбить? В этом случае приглашаются разразиться хорошим рассказом о том, как прошлое и будущее дружно хватаются за руки, примиряются в припадке нерасторжимой любви, обнимаются и с радостным смехом пускаются в пляс.
Михаил Афанасьевич снова бледнеет, краснеет и мнется. Ему ужасно хочется и на этот раз растолковать одну безусловную истину, которую опровергнуть нельзя:
– Для того, чтобы разразиться хорошим рассказом о том, как примиряются прошлое с будущим, нужно прежде всего это примирение увидеть своими глазами и поверить всем сердцем, что такое примирение возможно в этой обожженной, за горло схваченной страхом стране. В противном случае рассказ у того, кто им разразится по денежным или по каким-либо иным побуждениям, получится скверный.
Однако на этот раз его положение куда посложней. Разве растолкуешь такого рода непреложные истины истукану с партийным билетом в левом кармане военного или полувоенного френча? Никоим образом не растолкуешь! Он и не брался за это дохлое, прямо безнадежное, дурацкое дело.
В редакции «Накануне», напротив, уже не истуканы, в редакции «Накануне» действительно интеллигентные люди сидят, читают «Накануне»» тоже исключительно интеллигентные люди, истукан с партийным билетом такого рода издания не станет читать. Можно бы попробовать растолковать. Он-то вдоволь натерпелся на этом самом «третьем пути». Поначалу он и думать не думал о нем. Само собой получилось, он валялся в тифозном бреду, и конница генерала Эрдели отступила в Грузию, бросив его умирать. От того берега его отшвырнули, как ненужную вещь, на этом берегу он был сам не свой, на огурцах с постным маслом, которые ему все-таки выдавали, чтобы не умер. От этого берега его, естественно, воротило, как от заразной болезни. Он решился бежать, сунул последние деньги помощнику капитана, валялся целый день на гальке батумского пляжа и кончил все-таки тем, что «Полански» ушел без него. К тому же, разве он противник прогресса, противник моста между прошлым и будущим, противник социальной справедливости или противник международного мира? А ещё ему очень хочется есть. Желтые ботинки тоже необходимо сменить. Тут уж ничего не поделаешь, у нас денежные побуждения нынче в ходу, в нашем хваленом сегодняшнем дне, так сказать, на нашем мосту.
А тут в десятиэтажном страшилище, когда-то возведенном сумасшедшим богачом Нирензее, в этом единственном небоскребе древней столицы, распахивает гостеприимные двери русский филиал берлинской редакции «Накануне», чин по чину, с редактором во главе и, что особенно важно, с живым кассиром за крохотным, однако удивительно симпатичным окошком.
Он всё ещё колеблется, думает. В сердцах обзывает газету «Сочельником», почему-то разделяя недоброе чувство с таким уважаемым человеком, как Горький. Как видите, он явным образом издевается над столь опрометчивым заграничным изданием и в особенности над мечтаниями этих заграничных балбесов, размечтавшихся столь необдуманно-широко. Размышляет, как выяснится позднее, приблизительно так:
««Сочельник» пользовался единодушным повальным презрением у всех на свете, его презирали заграничные монархисты, московские беспартийные и, главное, коммунисты. Словом, это была ещё в мире неслыханная газета…»
И все-таки его два желания угнетают его. Первое, разумеется, то, что ему очень хочется есть, второе довольно сомнительно, он это видит отчетливо, а что-то подмывает и подмывает его: уж очень хочется обрисовать этим несчастным, каков он на самом-то деле «третий путь», на который они пока что занесли только первую ногу. Он собирает кое-какие отрывки, заметки, клочки, кое-что поправляет, пополняет другими отрывками и клочками, по ночам переписывает своим стремительными почерком, называет с вызовом «Записками на манжетах» и отправляется в путь, зажав душу в кулак…
И, даже принявши решение и бросившись в эту клоаку, спустя год запишет в своем дневнике, в пятницу, вечером, в 1923 году, в октябре, 26-го числа:
«Мои предчувствия относительно людей никогда меня не обманывают. Никогда. Компания исключительной сволочи группируется вокруг «Накануне». Могу себя поздравить, что я в их среде. О, мне очень туго придется впоследствии, когда нужно будет соскребать накопившуюся грязь на моем имени. Но одну могу сказать с чистым сердцем перед самим собой. Железная необходимость вынудила меня печататься в нем. Не будь «Накануне», никогда бы не увидели света ни «Записки на манжетах», ни многое другое, в чем я могу правдиво сказать литературное слово. Нужно было быть исключительным героем, чтобы молчать в течение четырех лет, молчать без надежды, что удастся открыть рот в будущем. Я, к сожалению, не герой…»
Ужасно ему сознавать, что будет скверно, если его первые настоящие, правдивые строки явятся в свет в «Накануне». Ещё ужасней сознавать то, что не имеешь той предельной степени героизма, когда сам себя обрекаешь упорно молчать, не имея надежды открыть и в будущем рот, лишь бы не изваляться в дерьме.
Так, стиснувши зубы, со своей дерзкой насмешливой полуулыбкой переступает он и эту черту и, добравшись, пешком и в желтых ботинках, до Большого Гнездниковского переулка, бестрепетно вступает в дом Нирензее, прямо из холла поворачивает направо, тянет на себя стеклянную дверь, поднимается по трем ступеням, попадает в громадный сумрачный зал с очень высокими, от пола до потолка, окнами, почти не дающими света, идет светло-синим сукном, покрывающим пол и скрадывающим звуки шагов, мимо перегородок полированного темного дерева, которые образуют небольшие кабины с узкими, тем же сукном обитыми диванчиками, стоящими в глубине, и кладет на пустынный редакторский стол свою первую настоящую, серьезную вещь, которая, может быть, отчасти написана этой бестолковой холодной и голодной зимой, отчасти написана только что, под свежим впечатлением от этой декламации о примирениях и мостах, и которая высокомерно, презрительно, с вызовом названа «Записками на манжетах», его недвусмысленный, хотя и не совсем осторожный ответ на эти наивные декламации, полный коротких, однако выразительных повествований, именно о примирениях и третьих путях. Рассказы о том, как истребляется самый дух великой русской культуры, каково истинное положение запуганных и загнанных русских интеллигентных людей, которым за право полуголодного существования на постном масле и огурцах предлагается выбросить в печку все в прошлом такие заслуженные, такие известные имена, и какие мосты наводят эти бандиты, едва вкусившие грамоты, с маузером и с кинжалом на поясе.
Представитель редакции, не то господин, не то товарищ, черт его разберет, Садыкер П. А. просматривает, принимает безоговорочно, докладывает, что завтра же отправляет аэропланом в Берлин, небрежно берет бланк редакции, вечным пером набрасывает несколько и просит быть его настолько любезным пройти к окошечку кассы, извиняется, что у них здесь принято так. Ноги у него, разумеется, ватные. Чтобы как-нибудь не выдать себя, он подступает к окошечку неторопливо, даже величественно, сует девушке бланк, девушка, нисколько не удивляясь, просит его расписаться и выдает аванс, которого он даже не успел попросить. Самое же удивительное в этой истории именно то, что, не то господин, не то товарищ, Садыкер П. А. оказывается замечательным человеком, каких он в своих литературных скитаниях ещё не встречал, и неизвестно, встретит ли ещё хоть один раз… Отрывки помещаются в номере от восемнадцатого июня, в самый разгар открытого суда над эсерами. Заводятся переговоры об отдельном издании. Автору даже выплачивается оскорбляющий авторское достоинство, прямо-таки ничтожный аванс, за лист по шестнадцать рублей. Автор получает в окошечке эту пачку подверженных безудержному паденью дензнаков, стыдясь за сытых берлинских господ, после чего полная рукопись этой действительно замечательной вещи отправляется очередным аэропланом в Берлин.
Издательство «Накануне» её получает, просматривает и не решается её напечатать. Слишком уж расходится представление издательства о мостах между прошлым и будущим с тем, что по этому поводу думает уже немолодой, наконец-то и так блистательно, начавший писатель Булгаков.
Достаточно наждавшись, издергавшись, Михаил Афанасьевич в конце концов дает по отрывку в пятый номер журнала «Россия» и во второй том альманах под сомнительным названием «Возрождение», которые выходят в свет почти одновременно в январе 1923 года, причем в альманахе расплачиваются деньгами и шпротами. В прочих редакция, где с ненавистью, где с состраданием, говорят, что это абсолютно контрреволюционная вещь и что такого рода вещей никогда не надо писать. Никогда. А полная рукопись бесследно исчезает в Берлине.
И все-таки он начинает. И уже не может остановиться. Замыслы вихрятся в его голове. Пока что, дело понятное, ясности нет никакой. Он как будто бесцельно перебирает альманахи, книги, книжонки, изданные в этом или в прошлом году, покупает, приносит домой, скрывая от Таси, проглатывает по ночам, что-то пишет, тоже украдкой, чуть ли не от себя самого. Однажды в книжной лавке на Кузнецком мосту он натыкается на довольно тощую книжку сменовеховского Толстого с названием явным образом вызывающим «Хождение по мукам», часть первая «Сестры»». Он оторопел. На миг мысли его задохнулись от возмущения. Две дамочки стонут и плачут в поисках того, не знаю чего? Поручик удирает из плена на германском автомобиле? И это всё? И это хождение по мукам не кого-нибудь, а Богородицы? А с утра до вечера пилить руки и ноги? А терять сознание от вони гноя и крови? А Чечен-аул? А Петлюра, Петлюра? О счастливый, счастливый, нетронутый граф! И он вновь шагает пешком в этот самый Гнездниковский переулок, а дом Нирензее, вступает прямо, не без наглости даже в кабинет не то господина, не то товарища Садыкера П. А. и с некоторой даже небрежностью подает небольшой рассказ, почти зарисовку, с загадочным названием «Красная корона», а в этой «Красной короне» для счастливого графа сюрприз, это тебе не на автомобиле кататься:
«Через час я увидел его. Так же рысью он возвращался. А эскадрона не было. Лишь два всадника с пиками скакали по бокам, и один из них – правый – то и дело склонялся к брату, как будто что-то шептал ему. Щурясь от солнца, я глядел на странный маскарад. Уехал в серенькой фуражке, вернулся в красной. И день окончился. Стал черный щит, на нем цветной головной убор. Не было волос и не было лба. Вместо него был красный венчик с желтыми зубьями-клочьями…»
И ведь хоть бы что! Не то господин, не то товарищ взял, отправил в Берлин, и там хоть бы что, дали 22 октября, выписали гонорар. Тогда он дал «В ночь на третье число», и были там уже не муки, а ужасы:
«Первое убийство в своей жизни доктор Бакалейников увидал секуда в секунду на переломе ночи со второго на третье число. В полночь у входа на проклятый мост. Человека в разорванном черном пальто с лицом синим и черным, в потеках крови, волокли по снегу два хлопца, а пан куренной бежал рядом и бил ему шомполом по спине. Голова моталась при каждом ударе, но окровавленный уже не вскрикивал, а только ухал. Тяжко и хлестко впивался шомпол… Что-то кракнуло, черный окровавленный не ответил уже… Как-то странно, подвернув руку и мотнув головой, с колен рухнул на бок, широко взмахнув другой рукой, откинул её, словно хотел побольше захватить для себя истоптанной, унавоженной белой земли. Ещё отчетливо Бакалейников видел, как крючковато согнулись пальцы и загребли снег. Потом в темной луже несколько раз дернул лежащий, как будто давился, и разом стих…»
Что это? Это вызов? Да это вызов. Вызов на поединок. Неизвестно, принял ли счастливый граф это вызов, понял ли даже, что его вызывает на бой, пусть начинающий, но уже сильный, вполне созревший боец, но этот ужас был напечатан 10 декабря.
У него уже размахнулась рука. «Необыкновенный приключения доктора» он дает в журнал «Рупор», выпуск 2. Один за другим сыплются наброски, отрывки, зарисовки, и уже где-то ещё несмело, урывками мыслится что-то большое, цельное, и уже вспыхивает порой какой-то запев:
«Велик был год и страшен год…»
На него тотчас обращают внимание. Об этом повествует самый достоверный свидетель, заведующий русской редакцией «Накануне» не то господин, не то товарищ Садыкер П. А., через руки которого проходят в дальнейшем все его рукописи, прежде чем оказаться в Берлине:
«Алексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю ему мало и редко. «Шлите больше Булгакова»! Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды… Однако, когда я посылал Толстому фельетон или отрывок из какого-нибудь большого произведения Михаила Булгакова, материал этот не всегда доходил до редакции «Литературных приложений»: главная редакция ежедневной газеты нередко «перехватывала» материалы Булгакова и помещала их в «Накануне». С «Накануне» и началась слава Михаила Булгакова…»
И какая-то большая волна подхватывает его и несет на себе, словно судьба в самом деле тряхнула широким своим рукавом и выбросила новый, светлый билет, на котором стоит:
«Живи. Пока не умрешь».
И происходит это обыденно, как-то само собой. Обыкновеннейший случай на тоскливой толкучей московской захламленной улице. Он уже не мчится своей стремительной легкой походкой, а с выражением скуки в глазах, с отрешенным лицом, уставший от бессмысленной, будь она трижды проклята, погони за жалким своим пропитанием, с каким-то даже презрением к жизни, в которой приходится играть паршивую роль бездомного пса, несмотря на успех в «Накануне», он уверен, что призрачный, глубоко надвинув шапку на лоб, бредет Столешниковым неизвестно куда, потеряв надежду заработать те сотни тысяч, которые необходимы ему.
Тут навстречу ему очень даже свободно шагает молодой человек со счастливым лицом и, что особенно важно, без голодного блеска в темных, восточного типа глазах, с которым он свел случайное знакомство в Научно-техническом комитете, в той редакционной комиссии, которая не редактирует решительно ничего, а паек выдает.
Они не встречались месяца два или три и с таким же успехом могли не встречаться до конца своих дней. Михаил Афанасьевич до того погрузился в себя, что не узнает никого и бредет себе мимо, не подозревая о том, что и это тоже светлый билет с разрешением жить, который выбрасывает судьба. Разумеется, свободно мог бы мимо пройти, и в его жизни не приключилось бы ничего из того, что затем приключилось. Однако счастливый молодой человек окликает его, здоровается приятельским тоном и вдруг задает абсолютно нелепый вопрос:
– И вам никогда не случалось работать в газете?
О великие боги! Где ему только не случалось работать? Каких фантасмагорических должностей он только не занимал? Он прошел уже, кажется, всё, что положено пройти интеллигентному человеку, которого судьба готовит в писатели, а новая власть систематически и сознательно сводит к нулю, не катаньем, так мытьем, не голодом, так гостеприимной тюрьмой.
И он улыбается высокомерной, впрочем, довольно слабой улыбкой, не находя нужным отвечать на такой пошлый, к тому же абсолютно дурацкий запрос.
Молодой человек не понимает его и пристает:
– Хотите работать у нас?
Вторая улыбка, определенней, сильней и с некоторой тенью глупой надежды, однако слов у него не находится никаких, и молодой человек безжалостно добивает его:
– Я постараюсь устроить.
Наконец он осеняется догадкой спросить:
– Это куда?
Молодой человек возвещает без тени иронии:
– В «Гудок».
И тащит его за собой.
Впоследствии Михаил Афанасьевич сам опишет это примечательное событие в одной своей, жаль, что неоконченной, повести:
«Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты, в которой он работал. Я предложил по его внушению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию. Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я её переработал, её куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная, куда девать их, сообщил, что я найден негодным. Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама…»
С этого благословенного во многих, но не во всех отношениях дня отступает, а затем и скрывается вовсе из виду нужда. Он становится наконец литератором и пробует жить одним литературным трудом. До лихого вмешательства неистовых преобразователей в беспечную русскую жизнь такое, впрочем, не всегда, но бывало возможно. Возможно ли такое и после него?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?