Электронная библиотека » Валерия Пустовая » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 24 июня 2016, 11:20


Автор книги: Валерия Пустовая


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Да, это совсем новый Прилепин (как в «Книге без фотографий» – новый, не кричащий Шаргунов): он мрачен, депрессивен, у него нет готовых рецептов, кроме – «кто-нибудь пришел да и убил бы нас всех». Может быть, это месть нам, читателям, а особенно критикам, которые не оценили по достоинству позитивный напор ранней прозы Прилепина – мне, например, всегда мешало ощущение, что «соль» этой прозы не в позитиве, а в надрывном отказе от него, как от всего человеческого: привязанности к близким, страха убить. Безжалостные недоростки ведь не в «Черной обезьяне» появились – куда раньше: Прилепина всегда странно привлекал образ человека-зверя. Об этом есть у него запоминающийся парадоксальный рассказ «Убийца и его маленький друг», где положительным героем оказывается «убийца», по виду настоящий зверь, а «маленький друг» – подлым предателем; аналогичные персонажи встречаются и в романах Прилепина. Может быть, пацанская революция – утопия самого Прилепина, который одним набегом отменил бы гадкий, грязный, в его новом романе красочно изобличенный взрослый мир – мир, где только говорят о жалости и грехе, но предают и губят даже самых близких людей (об этом, собственно, семейный сюжет в романе).

Но пацанский миф воплощен в романе кое-как, на скорую руку: лаборатория по выведению и изучению особо жестоких детей заброшена, как непригодившаяся завязка, вставные новеллы о нашествии безжалостных «недоростков» наращивают теме массу, но не глубину. Пересечение любовной интриги и линии отношений героя с властью – избитый ход, переложение когда-то распространенного в литературе мотива отношений интеллигентов и гэбэшников. Зато многие другие линии романа не пересекаются вообще – скажем, очевидно просятся к диалогу миф о недоростках и образы реальных детей героя. Роман с любовницей прописан обаятельно, а вот образ жены остался схематичным и пассивным, как в ранних рассказах. Дыры в сюжете подлатаны совсем уж потертой тканью безумия. Саму же утопию о крестовом подходе детей издатели связывают с влиянием Воннегута, но мне внушает подозрение фамилия главного злодея Шарова – реальный писатель В. Шаров в романе «Будьте как дети» тоже балуется этой зрелищной темой; вообще подростки-киллеры сейчас в моде – снимают кино с ангелоподобными девчушками, вооруженными против взрослых врагов.

Пацанское нашествие, нарисованное Прилепиным, – последняя юношеская крайность, крик отчаяния. Как бы отвратительно ни выглядели дети-мстители, явившиеся уничтожить еще более отвратительный мир, сам литературный образ пацанства они не компрометируют. Россия без пацанской энергии дряхлеет – в одном из рассказов Рубанова есть образ замотанной в платок женщины, ровесницы героя, выглядящей старухой. Герой потрясен и задается вопросом: «Страна ли сделала ее такой? Унылая Россия?» – и отвечает: «Сомневаюсь». Пацанская воля, пацанское дерзание нельзя изживать, вот только хорошо бы найти им подходящее применение, не дожидаясь, пока пацанов, как в романе Прилепина, поведут вырезать города.


Global Russians, Global Dagestans

(Максим Кантор – Алиса Ганиева)

«…И была у нас девочка из аула, написавшая о родном Дагестане», – растроганно говорила со сцены женщина. Дело было в московском театральном центре, очередную церемонию молодежной премии «Дебют» вела поп-звезда Вера Брежнева, и на пышном вечере слова об открытом премией дагестанском самородке звучали особенно проникновенно.

Я оглянулась – «девочка из аула» сидела через пару мест от меня; она была в бархатистом топе и вечерней юбке, на ногтях черный лак, и я знала, что она давно живет в Москве и много лет занималась литературой, прежде чем премиальное жюри сочло нужным ее «открыть».

Эта путаница в статусах запомнилась мне не только потому, что забавна. Со сцены городская цивилизация признавалась в своих заветных чаяниях: автора дагестанской повести «Салам тебе, Далгат!» хотели открыть как голос глубинки, горного селения. Если повесть написала «девочка из аула» – это значило бы, что цивилизационный прогресс вывел древнюю, до сих пор сохранившую черты традиционного быта республику на новый уровень жизни, в самом деле научил языку европейской культуры. Но автором повести оказалась совсем городская, московская девушка, к тому же не новичок в литературе, и это значит, что в отношениях цивилизации и традиции ничего не изменилось: город напирает на горы, и те дикарски разменивают древность на безделушки. Несмотря на глобальное торжество цивилизации, прогресс все еще под подозрением.

Для представителей разного поколения критик Алиса Ганиева, автор повести, рассказа и очерков о Дагестане, вошедших в ее дебютную книгу «Салам тебе, Далгат!» (М.: АСТ, 2010), и писатель и художник Максим Кантор, выпустивший книгу публицистики «Совок и веник» (М.: АСТ, 2011), удивительно единодушны. Книга Ганиевой написана в либеральном духе: разнообразие точек зрения, представители от многих социальных групп, минимум авторской позиции, – Кантор же, в силу жизненного опыта и воспитания, глядит последним социалистом: выступает за равенство и братство, высмеивает новых русских бар, фанатеет от Маяковского, сыплет анафемами продажному искусству. И все же в оценке актуального облика своей родины оба автора консервативны.

Сверхсюжет их пестрых, рассыпающихся на живые сценки и острые заметки книг – подмена. Где моя родина, как увидеть ее самобытное, родное естество? – словно бы спрашивают авторы, оглядывая каждый область, откуда, как считает, произошел: Ганиева – Дагестан, Кантор – всю «европейскую христианскую цивилизацию». У обоих «глобализация» и «мода» – отрицательно окрашенные понятия: Ганиева невысоко оценивает размывание аскетичного быта республики в глобальной культуре потребления, равно как и фанатичную «моду» на ислам; Кантор не признает повсеместную гонку за актуальностью и новизной. В одном из лучших очерков книги «Парадокс Зенона» он посмеивается над лондонцами, ревнующими к самодостаточности Оксфорда: лондонцы олицетворяют вечно спешащую современность, которая тщится обогнать историю. Но прогрессивной современности никогда не быть впереди истории, просто потому, что они спутники, а не конкуренты: Ахиллес пойдет вровень с черепахой, как только перестанет маниакально гнаться за скоростью.

Кантору и Ганиевой очень хочется сделать современность продолжением истории, устранить противоречие между ними. То актуальное, что не питается историей, исконной культурой, обличается как подделка.

Как бы деликатно ни воздерживалась Ганиева от прямых оценок, все же самые непривлекательные ее персонажи – это Global Dagestans, дагестанцы, оторвавшиеся от корней. Мир исконного Дагестана темен и жесток, в нем обиду помнят годами и мстят кровью, в нем судьбы ломает внезапная, дикая жажда обладания или победы. В рассказе «Шайтаны» подряд изложены две истории – современная об оконфузившейся моднице в маршрутке и старинная об изгнанной за убийство девушке-ругуджинке. На весах цивилизации предпочтительней, потому что невинней, первая. Но что делать, если ни она сама, шикарно разодетая, ни рассказавшая о ней девушка в пайетках, забывшая язык бабушек и обозванная «дурой» за то, что испугалась осла, ни самый мир, который они представляют – мир нахватанной, поверхностной цивилизованности, затертых ресторанных лейблов, передаваемой «по блутузу» порнографии и свадебных платьев с «жемчугом Сваровски», – не завораживают, вызывают только смех? Тогда как страшная мстительная ругуджинка пришла из мира таинственного и увлекательного, который хочется пережить, как приключение: отрезать сушеного мяса, которое держали во дворе на случай боевой тревоги, помирить последних жителей заброшенного села, не разговаривающих из-за мелкой ссоры, послушать силача, ходившего на волка и медведя, погонять бычков с русской золушкой Гулей, нашедшей приют у «темной речки Бец-ор».

Ганиева не считает альтернативой развращенному потребительству – строгие нравы мусульманского «возрождения». Это дало повод каким-то литературным хулиганам написать шуточный стишок – мол, Ганиева «реформирует ислам». На самом деле она скорее не берет его в расчет – исламская культура в Дагестане представляется ей плодом такой же агрессии глобализма, что и псевдоевропейская культура потребления. Ей нравится писать о языческих селах, в которых мужчинам запрещено ходить за водой или прикасаться к гончарному кругу, и это не вопрос конкуренции вер – а национальной самобытности.

Разделить привнесенное, позднее искаженное – и исконное, существенное в образе родины стремится и Кантор. Не уступает «Парадоксу Зенона» – парадокс Швейка: Кантор вспоминает, как спорил с диссидентствующим юношей о том, стоило ли защищать от Гитлера сталинистскую Россию, и приводил в пример несостоявшегося дезертира. Швейк, пишет Кантор, хорошо различал пропаганду и долг, продиктованный любовью: «Он высмеивает национал-патриотический, имперский дух, но дух товарищества не высмеивает никогда. Он издевается над начальством, но не издевается над Родиной. Он не принимает муштры, но не принять историю своего народа не может. Он, разумеется, против войны, но идет воевать. И если бы его спросили, за что он воюет, он бы ответил: за друзей, за трактир “У чаши”, за человеческое достоинство, за Родину».

Однако в мирных условиях правду от подделки отделить куда как трудно. Кантор показывает всю современную цивилизацию – с ее прогрессивным искусством, демократией, правами и свободами – как глобальный обман: прогрессизм навязывается как гарант справедливости и творчества, но строит мир воровской и дутый. Выгодный масштаб канторовой критике цивилизации придает взгляд из Лондона (цикл очерков «Честный англичанин») – именно здесь, работая в маленькой мастерской на окраине мировой столицы, он узнал истинную цену демократической риторике и свободам капитализма.

Воспитанник социалистической России, Кантор ловко подлавливает англичан на барском самодурстве, национальной гордости, которая в условиях лондонской нищеты и преступности позволяет утешаться тем, что в мифической России вообще «концлагерь», политической инертности. И, с другой стороны, не может не видеть, что эти и многие другие непривлекательные черты Европы – плод той самой свободы, за которую на его родине борются лучшие люди. Кантор обращает меч своей иронии против себя и пишет притчу об оттепели: русский интеллигент, сохранившийся в подмороженном государстве со всеми своими высокими социальными идеалами, в потеплевшем мире «протух». Интеллигенты «вообразили, что общество собирается бороться за права человека», но обществу нужны только сытость и комфорт. Свобода не знает, что делать с совестью.

Потому-то у Кантора слова «интеллигент», «диссидент», «демократ» – ругательные, что он и в себе презирает их неоправдавшийся идеализм. Кантор за голову хватается, едва вспомнит, как продавал свои антисоветские картины колумбийскому наркобарону. Но самое страшное, когда оппозиция и преступность сливаются так, что не отличить: Кантор рассказывает о жулике-демократе, обворовавшем старуху, о проститутке, благодарящей Горбачева за открывшиеся «возможности», о детях партийцев и вертухаев, со временем составивших элиту диссидентства.

От этой путаницы понятий Кантор видит одно спасение – обратиться к «общему языку». Общий язык – это система ценностей, которые нельзя подменить, заболтать никакой модной риторикой. Об этом острый очерк «Колокола и задницы»: Кантор сопоставляет язык современного искусства (в пример приведено полотно с обжимающимися милиционерами) и искусство традиционное, говорящее на языке простых, общечеловеческих чувств. Любуясь на жителей немецкого города, собравшихся послушать заново отлитые колокола, Кантор убеждается: «Общество существует, несмотря на глобализацию и корпоративную мораль, наперекор современному искусству и финансовому капитализму. Люди – упорные существа: вы им про задницу, а их тянет к колоколам».

Думаю, именно владение «общим языком» человеческих чувств и ценностей делает Максима Кантора редким по нынешним временам образчиком настоящей публицистики. Той, которая не дерет горло, а проясняет понятия и умеет поставить обществу диагноз, охватывая его одним взглядом (дорогого стоит, скажем, точная формула Кантора – «именно дачники правят сегодня Россией»). Очерки Кантора в книге заявлены как рассказы, но это именно публицистический жанр: прямой и афористичный в высказывании, использующий образы из жизни как иллюстрации к мысли.

По сравнению с очерками Кантора, идентичные по жанру очерки Ганиевой выглядят колумнистикой. Вроде как все приметы публицистического стиля тут есть, однако Ганиева не владеет «общим языком», не умеет понять явление целиком, и собранные ею мелочи, факты, истории, личные наблюдения не собираются в единый образ Дагестана. Почему?

С одной стороны, это вопрос литературной зрелости. Представить неотрефлексированные, аутентичные реалии современного Дагестана – достаточное дерзание для дебюта. Но, утолив первый приступ любопытства, начинаешь ощущать, что одной фактуры недостаточно. Становится заметно, что повесть о Далгате и рассказ «Шайтаны» построены однообразно: автор нанизывает сценки, диалоги, детали на сюжет странствия – мы обозреваем Дагестан, следуя за героями, которые кого-то ищут (неуловимого Халилбека в «Далгате» или украденную невесту в «Шайтанах»). Ганиева намечает интересные характеры, горстями выдает мельчайшие, любопытные детали быта, разворачивает яркие, диковатые для русского уха диалоги, пытается выделить главного героя (европейского типа, явно близкого литературному сознанию автора – растерянных, не способных что-либо сделать Далгата и Наиду), пробует символический ряд («сразу попав в тесноту…» – начало повести становится ее лейтмотивом, горный туман в рассказе удостоверяет существование мистических шайтанов). Но эта богатая россыпь не собирается в законченное высказывание, повесть и рассказ можно продолжать и дополнять, так же, как большинство очерков, в которых автор легко перескакивает с темы на тему, считая достаточным скрепить фрагменты словами типа «а впрочем».

С другой стороны, Дагестан и без усилий литераторов напичкан мифами, легендами и предрассудками – и повесть Ганиевой хвалили прежде всего за то, что она смогла показать Дагестан «как есть», без наверченных риторических украшательств, без пафоса. Ганиева прямо говорит, что ее очерки написаны в пику распространенным представлениям, которые далеки от противоречивой, подвижной реальности Дагестана.

В отличие от повести и рассказа, в которых Ганиева выдерживает драматический тон, ее очерки веселы: тут не критика действительности, а ее ребрендинг. Очерки, помимо воли автора, рекомендуют, как выжить самобытному Дагестану в мире победившего глобализма, и рекомендация эта идет вразрез с призывами Кантора: Дагестан выручит не «общий язык» европейской культуры, а сотня своих, с диалектами.

Уязвимое место глобализма: универсалии теряют власть, ценятся все более узкие, не общие явления – редкие хобби, заброшенные уголки, малоизвестная музыка. Жертвы глобализма готовы оплатить исконное обаяние Дагестана, если он согласится сохранить себя для туризма. Очерки Ганиевой «Как ирландец дагестанских коров доил» и «Путешествие к темной речке» недаром лучшие в книге, недаром их хочется перечитывать. Какой современный цивилизованный европеец, городской житель, оснащенный по последнему слову техники, не мечтает хотя бы раз в год очутиться, подобно автору, на одиноком хуторе, куда не проложены дороги, без связи и электричества, походить в просторной ветоши, задремать, «уткнувшись лбом в корову»? На средства, вырученные от проката чохто, горного туризма и уроков местной кухни, в Дагестане всюду проведут дороги и электричество. Он станет горным Оксфордом – неспешным, питаемым своей стариной, предметом ревности жителей мировых столиц… Такая вот экономическая утопия, за счет которой, однако, живут сейчас многие живописные европейские городки.

«Сомнение в прогрессе нарушает привычную логику, согласно которой Нижневартовск завидует Москве, Москва – Лондону, Лондон – Нью-Йорку. Но стоит усомниться в состоятельности предмета зависти – и картина мира рушится», – пишет Кантор. Прогресс устанавливает шкалу относительной идентичности – тогда как родина нуждается в уважении без сравнений.


Марсианский «Фитиль»

(Дмитрий Глуховский)

Начав с громкого романа-антиутопии, Дмитрий Глуховский и в рассказах ловит хвост уходящей традиции. По его «Метро 2033» сделали компьютерную игру, выпускают книжную серию фантастических боевиков. По книге «Рассказы о Родине» (М.: АСТ, 2010) можно снять злой и веселый киножурнал.

Роман о будущем Москвы, после техногенной катастрофы перебравшейся доживать в метрополитен, был серьезным, местами даже заумным – поклонники и подражатели вытянули из него самое увлекательное: собственно, перелицованную, населенную всякими ужасами топографию города, отбросив интеллектуальное наполнение романа – политическую и религиозную полемику, рассуждения о природе человека. Книга рассказов написана проще, легче, и хотя тут тоже увлекательные фантастические допущения сочетаются с осмыслением социальных реалий, все это подано совсем не всерьез.

Дело не только в том, что антиутопия из литературного инструмента диагностики общества выродилась в заготовку для популярного кино. Но и в том, что само общество выродилось в набор представлений, сюжетных схем. По сравнению с книгами рассказов, представленных выше, сборник Глуховского говорит о России очень общо и издалека. Наверняка он мог бы рассказать о личном опыте взаимодействия с дорожной милицией и телевидением, о своем путешествии в страну русской мечты – Францию, своем восприятии власти, то есть сделать искреннюю, автобиографичную книгу публицистики. Но Глуховский не считает нужным включаться в пространство родины, равно как уделять внимание ее конкретике – и это по-своему точно характеризует общественное самосознание в России.

«Что для меня Родина? … Пусто. Ничего. Вроде и есть Родина, а вроде и нет ее. Попытаешься сформулировать, ухватить, выпарить экстракт – рассеивается, как утренний сон», – думает один из персонажей книги, устало заключая: «Хочу в Бразилию». Это все равно что перепеть знаменитую строчку: родина мертва, а я еще нет. Глуховский показывает страну, еще населенную людьми, пытающимися худо-бедно выжить, но уже не пригодную для выживания, как будто после катастрофы.

В книге Глуховского и отражена главная катастрофа, которая может случиться с родиной, – роковая подмена. Если у Рубанова, Шаргунова, Прилепина родину неузнаваемо изменило время, а у Кантора и Ганиевой ее пытается вытеснить глобальная цивилизация, то Глуховский наблюдает искажение самой природы родины, подмененной государством. Родина и государство – разницу между этими понятиями из названных авторов отчетливо сознает только он. И, в отличие, например, от эмигрантов советского времени, не видит уже сокровенного образа родины, который не был бы частью существующего социального порядка.

Поэтому самый яркий образ в книге – образ власти: вариация на популярную тему атаки инопланетян. Россия давно колонизирована существами с хитиновым покрытием и щупальцами, высасывающими из страны ресурсы на постройку космического корабля. Разве можно иначе объяснить годовые объемы взяток? – прикидывается Глуховский мечтательным простачком в рассказе «Благое дело». А в рассказе «Не от мира сего» снимает российскую власть, как крышку с кастрюли: Кремль со всеми башнями и колокольнями стартует в космос, унося в родные галактики высшие чины государства и церкви.

Фантазии на тему адской или инопланетной природы власти, подчеркнутое в каждом рассказе противопоставление рядового гражданина и высокопоставленного управленца, сминающего его судьбу, как ненужную бумажку, ставят крест на разговорах о патриотизме и Родине, на риторике российского возрождения: очень уж чужеродные силы направляют потоки убаюкивающих слов. Глуховский высмеивает политическое лизоблюдство на телевидении («С премьером на шарикоподшипниковый завод? Просто фантастика какая-то!» – утешается корреспондент, которому зарезали эксклюзивный репортаж о летающей тарелке), дутую экономику (Россия научилась извлекать прибыль из воздушных шаров: «со времен основания государства Российского деньги тут делались из воздуха», «воздуху как основе благосостояния нашего государства и нашего народа нет замены!» – надсаживается трибун), курс на улучшение демографической ситуации (которую, в отсутствие социальных сдвигов, можно будет улучшить только через непорочное зачатие от фотографии «национального лидера»), свойское решение политической интриги (аллегорическая сценка отдыха на море политических «напарников», в результате которой «второй снова стал первым, а первый – вторым»).

Сам образ русского человека в этих условиях укоренившейся коррупции, едва прикрытого произвола, патриотической демагогии мутирует, непоправимо отклоняется от социальных норм – об этом рассказ «Utopia», герой которого, бывший преступник, а ныне губернаторский зам, оказывается во Франции, стране давней мечты, но не может воспринять то, за чем ехал, пытаясь на новом месте устроить криминальные разборки и сауну с девочками.

В итоге «Рассказы о Родине», написанные явно для легкого чтения, весело играющие популярными фантастическими образами и дожевывающие навязшие в зубах социальные темы, производят впечатление куда более пессимистическое, чем иная едкая публицистика. Просто потому, что Россия как объект публицистической мысли и критики вызывает волнение, задевает за живое. На Россию Глуховского жаль растрачивать слова и силы – остается только, подобно автору, ждать уничтожения государств и гибели самой Земли, когда клубящаяся, бубнящая пустота людского мира сольется с космической бездной.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации