Текст книги "Великая легкость. Очерки культурного движения"
Автор книги: Валерия Пустовая
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Следователь устал[93]93
Опубликовано в «Российской газете» 26 апреля 2013 года.
[Закрыть]
Крупный роман Максима Кантора лучше разбирать начиная с крупных идей. Иначе рецензента заподозрят в причастности к заговору посредственностей, настроившему, по Кантору, творческое сообщество – против разговора всерьез. Сердить посредственностей Кантор принялся в 2006 году, когда выпустил свой первый, столь же объемный, роман «Учебник рисования», за ним последовали книги драмы, рассказов, публицистических статей, колонки в умном глянце. Посвященные читатели распознавали звезд актуальной культуры, выведенных Кантором под нелицеприятными фамилиями, остальные – получали повод задуматься, почему их томит все актуальное. Критики спорили: одни говорили, что Максим Кантор подвел итог всему двадцатому веку, другие – что он не любит людей.
Роман «Красный свет» располагает к возобновлению прежних споров. Сочетание очеркистской прямоты и лихого преувеличения, эпопейного замаха и фельетонной придирчивости, историософских догадок и плакатных образов вроде баталии горячего шоколада с мороженым, нежности к Христу и досады на коллег по художническому цеху в книгах Кантора так же прочно, как в обличаемой им глобальной цивилизации – соседство комфорта и бомбардировок.
На месте и облюбованная автором сцена пиршества элитного духа, дефиле интеллектуальных мод – ведущие представители бизнеса и культуры собрались на приеме у французского посла, где неожиданно встретили следователя. Завязываются главные интриги романа: в высшем обществе ищут убийцу шофера преуспевающего галериста, как в истории – того, кто виновен в гибели миллионов на мировых и локальных войнах Европы.
Сцена в посольстве соблазняет читателя ощущением взлома печатей, проникновения в закрытый мир. Наконец доведется ему подглядеть, как избранники успеха мажут фуагра на хлеб – и перепродают историю.
Глобальная цивилизация символических ценностей и цифр, которые «жевать не станешь», держится, по Кантору, на подделанной исторической памяти. Интеллектуалы, завравшиеся относительно собственных талантов и позакрывавшие глаза на преступления своих спонсоров, потеряли вкус к разысканию правды. До такой степени, значит, уронило себя сообщество «рукопожатных», что впору обратиться к фигурам непопулярным и даже компрометированным. За историческую правду в романе вступаются следователь по уголовным делам и «старый воин», нацист. Благодаря им в роман поступают «фактик за фактиком», как еда из стран третьего мира – в европейские супермаркеты.
Кантор обрушивает на оппонентов списки, проводит параллели. Исторический диспут, начавшийся в романе с вопроса, был ли Ленин немецким шпионом, постепенно откатывается от вождей времени. За Гитлером встают американские дельцы и немецкие военные, за Сталиным – русские революционеры, и образ Путина кажется штрихованным силуэтом рядом с четко пропечатанными под вымышленными и своими фамилиями олигархами. Это расшатывание вертикали истории побуждает читателя сместить область внимания: Кантор убеждает нас, что за мирового значения катастрофы не может отвечать один полковник, ефрейтор, генералиссимус. Ни даже одна идеология.
В ответ на «минимум», выписанный из прошедшего века в светскую конвенцию: «революция – зло, Сталин – тиран, социализм – тупик», Кантор выдвигает свой ряд соответствий: открытое общество состоит из закрытых корпораций, либералы блюдут жесткие договоренности, цивилизация нуждается в варварах, демократия кончается войной. Ценности Европы на практике оборачиваются своей противоположностью, а потому значат не больше, чем светская условность, помогающая договориться при сделке. Вытравляя дух этой взаимовыгодной условности, Кантор заступает за границу обжитой культуры. Так на страницах романа включается магия азиатского оскала Сталина, так ожесточается рука красноармейца, рубанувшего пополам капитана-мародера, так делится авторское понимание между избитым Мейерхольдом и «усталым следователем», прибегнувшим к побоям, «чтобы ускорить процесс дознания».
Усталым следователем выглядит и сам Кантор, нагнетающий стилистику пристрастного допроса. В одном из уже появившихся по поводу нового романа интервью он сетует, что собеседник приписывает ему слова и взгляды персонажа. Но кем же в тексте проштемпелевано: «Это не так», – по поводу кровожадного властолюбия Сталина? Отделить позицию автора от мнения героя тем более мудрено, что Кантор вволю пользуется правом сочинителя на всеведение. «Красный свет» – тоталитарно написанный роман, в котором оппонентам автора не дадут оправдаться.
Мало того что ни один названный либерал, советолог, концептуалист, галерист – а слово «галерея» у Кантора ругательное, ведь именно галереи выступают местом смычки творчества и мздоимства, – не выглядит заслуживающим доверия. Они и на людей едва похожи. У редакторши кривые ноги, сын писательницы под арестом, жена предпринимателя вплетает в космы ленточки, журналист бросил жену – в романе Кантора эти пороки интеллигенции равнозначны один другому, как и тому, что старшее поколение в их семьях прислуживало в нацистских бараках, жрало колбасу в тылу, тырило кресты и шубы, пытало подозреваемых на допросах. Но в реальной истории нет такого детерминизма крови, который придумывает Кантор, преследуя противников в веках. Серьезность разговора, затеянного в романе, спотыкается о давящийся смешок. Неужели автор рассчитывает опровергнуть идеи Ханны Арендт – образом ее «некрасивой» головы, стучащей в стену выбранного для интимного свидания отеля, неужели не вспомнит, что зазнайка Айн Рэнд, помимо неравенства, отстаивала полную, до голодного истощения и отверженности, независимость художника?
Кантор-историк признает лишь факты – Кантор-литератор считает возможными любые допущения. Так и получается, что сочувственно обрисованный, верящий в Бога и справедливость следователь Щербатов не задумываясь отдает под суд явно не виновного в убийстве – если судить по уликам, оставленным в повествовании, – хоть, может быть, и не самого честного человека. Впрочем, в надежности приведенных в романе фактов я тоже засомневалась, прочтя, что Мазарини с Людовиком вел осаду Ла Рошели.
Сметая современников и их домыслы, Кантор ломится на «красный свет». Заглавный образ трактуется в романе и политически, и религиозно, но наполняется в итоге личной идеологией. Недаром и раскрывается он в частном письме: советского заключенного – бывшему другу.
Красным светом осиян для Кантора идеал равенства, так и не воплощенный в истории Европы. Заключительная нота романа – вызов: красный свет признан «опасным», а значит, все еще ждущим воплощения. Кантор пугает опасностью проворовавшуюся цивилизацию неравенства. Не замечая, что красный свет обкрадывает его самого.
Наверняка найдутся охотники сравнить роман Кантора с недавно вышедшим романом Пелевина. Взятый вес словесной руды, пренебрежение художественностью ради прямоты высказывания, карикатурные образы протестной моды, а главное, идея невидимой глобальной элиты, вытягивающей из потребителей деньги, как кровь («богатые и жадные» у Кантора, вампиры у Пелевина), – все это делает романы «Красный свет» и «Бэтман Аполло» вполне сопоставимыми. Но именно роман Пелевина, при всех его уже наловленных критикой недостатках, дает почувствовать, чем по-настоящему опасен Канторов красный свет.
Постмодернист-фантаст Пелевин возводит разговор о социальном ущемлении к вопросу о неизбывном земном страдании, которое кончается только с переходом в иное состояние бытия, – Кантор хочет быть последовательным реалистом и запирает себя в страдании, как в материи. Вне света иного бытия, где человек теряет всё ради слияния с началом, от которого произошло и рассыпалось тленное «всё», проповедь Христа сводится к подсчету привилегий книжников и фарисеев, а равенство людей оказывается равенством в смерти – и «в нищете», и «в горе». Это равенство отчаяния, перед лицом которого выживают только «серые» люди и «равновеликие» «бедам и смерти» занятия вроде «штопки» рубах.
В романе Кантора творчество «неравновелико» беде и смерти, потому что мельче их. Но Христос, на которого опирается Кантор в апологии равенства, тоже «неравновелик» беде и смерти – потому, что их одолел. Роману «Красный свет» не хватило этой энергии переступания через беду, света воскресения.
Проповедь соучастия беде в романе Кантора закрепляет ненависть к тем, кто оказался счастливей, – шутовское взыскание пустоты в романе Пелевина избавляет от нее. И это – серьезная потеря в сражении Максима Кантора с современным искусством.
Правила сказки[94]94
Опубликовано в приложении «Exlibris» к «Независимой газете» 15 апреля 2010 года.
[Закрыть]
Роман Мариам Петросян «Дом, в котором…» – сказочная трилогия с двойственным литературным родством.
Направо пойдешь – там отмеченная читательским признанием и Русским Букером книга Гальего «Белое на черном»: история взросления ребенка в интернате для инвалидов. Персонажи «Дома…» – собратья автобиографическому герою Гальего в общей беде. Но странно, даже первая фраза романа Гальего: «Я – герой. Быть героем легко. Если у тебя нет рук или ног – ты герой или покойник…» – не подходит для эпиграфа к книге Петросян (в понедельник занявшей 1-е место в номинации «роман» «Русской премии». – Ред.). Гальего писал об исключительном опыте – герои Петросян проживают универсальные ситуации: социальные, психологические, бытийные. Это полноценно и многомерно живущие люди, чья увечность – только условие замкнутости, необыкновенной углубленности их мира.
Налево пойдешь – вспомнятся лауреат премии «Заветная мечта» Илья Боровиков с романом «Горожане солнца» и Анна Старобинец с романом «Убежище 3/9». В обеих книгах брошенные дети (больные в интернате у Старобинец и беспризорники на улицах Москвы у Боровикова) придумывают (попадают) в сказочный мир, где их беды и надежды получают удивительное мистическое толкование.
К этой линии в литературе Петросян ближе, чем к исповедальному и одновременно публицистичному реализму. «Героем» в ее прозе человека делают не обстоятельства и воля к выживанию, а воображение: умение попадать в альтернативную реальность сказки и следовать ее законам.
Первая повесть трилогии раскрывает богатый и яркий мир коллективной фантазии Дома. Но ролевая игра в Птиц и Логов, смешные и точные прозвища воспитанников, амулеты, ритуалы и стенные росписи быстро приедаются без главного: большого сюжета Дома.
Трилогия построена как фэнтези, и читатель готовится к большой финальной битве. Вот только за что биться «воинам», где в их новом Средиземье полюса доброго и злого?
Очевидное противопоставление – Дом и Наружность (мир за пределами интерната) – постепенно приобретает тонкий смысл. Наружность – не просто широкий мир, но вообще мир видимый, тот, что доступен взгляду, не проникающему в глубину и суть вещей. «Цирк» – такой диагноз ставит «большой игре» Дома Курильщик, основной рассказчик в книге. Но такое восприятие сокровенной сказки Дома нелицеприятно характеризует самого Курильщика. Нам легко встать на его позицию «нормального» человека, который тщетно подбирает рациональное объяснение принятым в Доме обычаям: «они превращали горе в суеверия…». Но мания расколдовывать знаки, воспринимать игру как абсурд глубоко связана с недалекостью. Когда единомышленник Курильщика зло говорит о том, как встретит этих заигравшихся в прятки «страусов» в широком мире, его соседи по комнате отнимают его убогую фантазию, обживают ее по-своему и возвращают «хозяину» в перевернутом, смешном, обогащенном деталями, как витаминами, виде.
Чья правда перевесит: Курильщика, который представляет тут не только широту взгляда «нормального» человека, но и его ограниченность, – или его оппонентов, совершающих безумные с виду, но внутренне ответственные поступки?
В книге Петросян – как в классическом фэнтези добро и зло – борются воображение и здравый смысл. И как добро не может не победить – так и сокровенная тайна Дома должна восторжествовать над видимой реальностью. Детская игра приобретет серьезность мистерии.
«Дом, в котором…» пополняет ряд современных сказочных романов, принципиальное новаторство которых – изображать альтернативную, фантастическую реальность с высочайшей степенью достоверности. Такое полное переселение в сказку можно было бы расценить как эскапизм, если бы авторы не давали понять: попадание в сказку – не праздник непослушания, а духовная ответственность. Романы Боровикова, Старобинец, Петросян интересны тем, что, творя мир воображения, мистики, волшебства, они воскрешают в читателе веру в нематериальное измерение мира и духовную силу человека. В этих книгах сказка против традиции не ложь и даже не намек на правду, а сама правда, впрямую высказанная, подобно тому как «Ночь Сказок» у Петросян означает «Ночь, когда можно говорить» – о сокровенном устройстве Дома.
«Страшная сказка» – так почему-то определила в «Новом мире» Мария Галина трилогию Петросян. Но «страшная сказка» – это история вроде той, что рассказана в фильме «Звонок». Самый страшный момент фильма – не явление нечесаной девочки из телевизора, а осознание того, что девочке «нельзя было помогать». Это нарушение закона, вызывающее тошноту, как провал опоры под ногами. Книга же Петросян – сказка добрая и правильная, где помощь получают достойные. Самый смешной и волшебный герой трилогии, красноречивый колясочник Табаки, произносит эти слова в шутку, но жизнь в Доме и вправду требует «самопознания и очищения духа». Потому что законы Дома – не произвол игры, а его живое дыхание. Не герои придумывают Дом – а Дом творит их, подобно древней магии Нарнии, управляющей всякой судьбой, от малой мыши до льва Аслана.
Как свидетельствует РИА Новости, «Дом, в котором…» – первая книга Петросян, создававшаяся в течение 10 лет. Как свидетельствует сама книга, даже если она останется единственным творением писательницы – она заняла ей место в литературе.
Ктулху в небесах[95]95
Опубликовано в журнале «Знамя», 2014, № 5.
[Закрыть]
Монотонный, убаюкивающий роман Владимира Данихнова «Колыбельная» составлен из микровзрывов – ощущение такое, будто автор навевает сны и одновременно зло подщипывает. Это внутреннее, поэтическое напряжение не дает отключиться, подтягивая криминальный нерв сюжета. В «южной столице» происходит серия нападений на маленьких девочек – расследовать преступления берутся профессиональный сыщик, его недотепа-напарник, отошедший от дел маньяк и вереница рядовых граждан.
Антитриллер, конечно. На это указывают не только откровенно пародийные беседы о ходе расследования, когда сыщик больше отбивается от киношных ожиданий напарника, чем продвигает его к разгадке. Главное несовпадение с жанром – в деперсонализации зла. Хотя весь роман автор умело подкидывает нам варианты, кто, логически, имел возможности и мотивы для серийных убийств, ход романа противоположен ходу расследования и ведет к обвинению в соборном соучастии.
Это путь от человека до твари, которым проходят все персонажи, включая анонимных пользователей Интернета, окрестивших зловещего маньяка ником Молния. Персонажей в романе много, они цепляются один за другого, выпрастываются из чужих рукавов, взгорбливаются на чьи-то шеи, всовываясь в повествование всегда неожиданно, бочком или мыском, благодаря чему высвечиваются скрытые связи между далекими, параллельными, разрозненными будто людьми – ткется вязкая сеть сновидения, ширится, заливая абзац за абзацем, русло всеобщей тоски. Пока сыщик горделиво воюет с блистательно увертливым преступником, автор сослеживает людей заурядных, непричастных, раскрывая их мелкие тайны, уличая в стыдных страхах, докапываясь до корней того безразличного уныния, в условиях которого только и могла взрасти и прославиться смертоносная Тень.
Триллерный саспенс представляется легким выходом из заевшей серости. Которая у Данихнова не имеет ничего общего с социально обусловленной нищетой и неволей. Он исследует логику негативных, темных реакций на мир, когда из повышенной чуткости, приподнятой мечты, воодушевленной надежды вырастают малодушие и жестокость. Все заблуждения и проступки героев романа чем-то высоким и человечным оправданы, но сами служат антидоводом к Канту, отменяющим звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас. И когда очередную жертву Молнии спасет случайный прохожий, автор не даст нам забыть о том, что герой еще «некоторое время выбирал, кого бы из них пырнуть» и наконец решил, что по крупному мужику «меньше шансов промахнуться». Девочка спасена, но сработала тут не воля Божья, не механически перевесившая на весах судьбы справедливость. Девочку спас черный уставший бог, глотающий звезды, – есть в романе и такой образ, некто вроде Ктулху в небесах. Этот бог Данихнова испытывает героев, превозмогающих границы человечности во имя своего страха смерти.
Роман не задевал бы так глубоко, если бы парадоксальную связанность чуткости с дикостью автор не сделал принципом повествования. Текст написан как будто нейтральным, суховатым тоном, но отдельные фразы в нем перенапряжены от нестыковки друг с другом.
Конфуз фавна[96]96
Опубликовано в журнале «Знамя», 2014, № 5.
[Закрыть]
Частота появления рассказов Александра Снегирёва в литературных журналах любого критика наведет на соблазн состроить из разрозненных публикаций «снегиревский текст». Но тексты обобщению сопротивляются, являя каждый раз непохожую, своенравную стилистику, от блогерского зубоскальства до чеховского, глубоко залегшего драматизма. Впрочем, принципиальные, опознаваемые мотивы прозы Снегирева и по данной журнальной сборке можно определить. И это не только его навязчивое пристрастие к персонажам-блондинкам, как можно подумать.
Говорят, что Снегирев – мастер вертеть запретными темами. Пафос этого утверждения хочется снизить: запретного, по-настоящему выдвинувшегося за грань, тут не бывает. В том и тонкость этой прозы, что автор умеет удерживать в рамках нормы самые дикие, вычурные сюжеты – такие как, в нашей подборке, страсть престарелой дамы к юному постояльцу или деревенская юдофобия. Снегирев трансформирует перверсию в неловкость, намеренно сдувая напряжение.
Большие темы, притчевые сюжеты в этих рассказах остужаются, съеживаясь. Пародийной задаче служит в том числе эротическое начало, а обобщенно говоря – само пространство частной жизни, частного суждения, которое автор не покидает ни на минуту. Здесь нет ничего сверхличного: гражданского, национального. И потому диспут гостей о конце Европы скучно жуется под остросюжетный флирт с хозяйкой дома, а при помощи советской истории обосновывается психологическая зажатость генеральского отпрыска: жалея дефицитной сметаны из госпайка, мать запрещала ему звать в дом троглодитов-друзей.
Государственная история со сметаной – все равно что нательный крестик и засос, рифмующиеся в одном абзаце, или крещенская прорубь и угги, соседствующие в другом, или высокое наслаждение музыкой, переживаемое рассказчиком в туалете, или выползшая к нему, глубоко ушедшему в себя, напуганная сороконожка, или «внутренняя сосредоточенность» таинственного ресторанного гостя, из-за которого гибнет некалиброванная двухсотграммовая рыбка – на самом деле не важная, намеренно пустая деталь, работающая на пародийный демонизм. В рассказах изрядно смехотворных, отвлекающих деталей – тумблеров, перещелкивающих напряжение. Но коллекция их еще не составляет сюжет. Который в рассказах Снегирева легко не заметить, потому что его он, в отличие от нелепых трюков, намечает одной-двумя фразами, брошенными без комментариев, вскользь.
Развернутый финальный абзац рассказа «Как же ее звали?..» поэтому следует счесть досадным просчетом автора. Патетические всхлипы рассказчика о том, что никто не любил его «просто так», кроме престарелой выдумщицы и полузабытой девушки, которую он сам сопроводил на аборт, входят в противоречие с выдержанным вкусом этой прозы. Развязка рассказа свершилась страницей выше – когда герой, избавив от бремени надоевшую подружку, узнает о роковой тайне квартирной хозяйки, так и не ставшей матерью.
Такое впечатление, что проза Снегирева стилистически – преувеличенным, местами козлоногим эротизмом и травестийным, местами площадным шутовством – работает на игнорирование сокровенной травмы, бегство от существа события. В этом смысле из представленной журнальной подборки выбивается рассказ «Бетон», где совершается прямое восхождение, от которого не отвлекает даже непременно ввернутая сюда влюбленная в героя обладательница волосатых ног и сомнительного звания «внучки третьего зама». Кроме нее, нелепых вывертышей в рассказе нет, и тем мощнее эффект выбранного героем способа протеста против произвола властей, а то и самой жизни. Залить бетоном дом, обреченный под снос, – конечно, подвиг пародийный, а все же плотное, удержанное от вихляний и дешевых контрастов письмо, как и приподнятый, овеянный волшебством финал рассказа препятствуют смеховому сливу темы. В «Бетоне» какой-то другой, редкий пока, но многообещающий Снегирев, чья отзывчивость к болевому развернулась в скорое повествовательное течение, а чуткость к нелепому и вычурному осела в крупинках метафор.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.