Текст книги "Великая легкость. Очерки культурного движения"
Автор книги: Валерия Пустовая
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Замысел спектакля начинает прорисовываться – как и настоящая планка требований к драматургии променад-театра. «Декалог» не переключается от истории к современности механически, тут нет движка «вкл» – «выкл», как в «Сталкере», – спектакль изначально задуман как пучок высказываний, расходящихся в нескольких смысловых направлениях.
В интервью Саша Денисова рассказывает, что ей пришлось исходить из вербатима – записанных на диктофон исповедей современных обитателей Сретенки. В то же время сюжет исповедей – какой плохой поступок вы совершили? – подсказан циклом фильмов «Декалог» К. Кеслёвского, в свою очередь вдохновленного библейскими заповедями. Живая речь – нам поведают, например, как круто из продавца книг скакнуть сразу в должность менеджера постпродакшна, – Моисеевы скрижали, взывающие «Я, Господь Бог твой…» из глубины веков, выдержки из справочной литературы – гид Бабушка ссылается то на «Москву кабацкую», то на «Москву мистическую» – и перепад интонации от разгоряченной разговором к прохладной чтецкой, когда в пьесу вводится чужой текст, наконец, воображаемые диалоги людей, попавших, по выражению Денисовой, в «нравственную ловушку», – спектакль про преступления против заповедей мог бы стать плодом самовыражения драматурга, этическим месседжем художника, но источник высказывания расщеплен, а потому и у зрителя нет ощущения, что над душой его кто-то стоит. Морализаторства зритель нынешний не потерпел бы, но вот так, под сурдинку экскурсионных баек, пораздумывать о грехе и добродетели он вроде соглашается. Не замечая, как спектакль о Сретенке идет мимо Сретенки – прямиком, как выяснится в финале, на Страшный суд.
История улицы и понадобилась в «Декалоге» только как повод скрепить то, что соединению не подлежит. Но такую же роль выполняет сама эстетика променад-театра. Именно на «Декалоге» понимаешь, как много обещает новый театральный жанр – бродилка ведь очень подходит для постановки созвучных, рассыпающихся на коробочки замыслов. Скажем, он представляется органичным решением для инсценировки «Теллурии» В. Сорокина – романа, каждая глава которого написана как квест по поиску гвоздя и происходит как будто в отдельно обставленном театральном помещении.
«Декалог» приручает зрителя постепенно: начинаясь в зале с привычно широким и выделенным сценическим пространством, он постепенно сужает обстоятельства разговора – до предбанника больничной палаты, куда мы пройдем вслед за юной героиней к когда-то бросившей ее матери. Нет ничего условнее, чем естественные, негромкие переговоры актеров, отвернувшихся от зрителей, едва не в уши им дышащих, но это усиленное притворство променад-спектакля располагает к доверию, и мы соучаствуем в споре девушки и врача, уговаривающего ее, переступив обиду, навестить умирающую. И в решающей сцене прощение дочери удостоверяет опять же специфическая сценография спектакля, вписанного в служебное помещение: мать долго просит открыть окно, и, когда дочь, наконец, откликается на ее жалобы, в театрально освещенную комнату врывается живой свет дня – открылись не окна, конечно, откуда им тут быть, а двери запасного выхода.
По завершении спектакля понимаешь: в «Декалоге» променаджанр открыл, наконец, выходы к реальности зрителя, а следовательно, его история в российском театре только начинается.
Под кубом голубым[66]66
Опубликовано на сайте «Частный Корреспондент» 17 февраля 2015 года.
[Закрыть]
Спектакль-манифест как затянувшийся ритуал
«Редкий случай театрального манифеста», – сказал критик Алексей Киселев потом, на обсуждении спектакля, и режиссер Юрий Квятковский поддержал: «Вообще хочется, конечно, манифестов».
Манифест уложили в 40 минут, на протяжении которых женщина в домашнем платье – широком и в горох – трижды выходила зачитывать напористую речь с листа, под кадры с Гагариным, обращавшимся в зал с подвешенного над сценой куба. Куб светился: на грани его проецировали зацикленную видеохронику.
Женщина выходила беременная, Гагарин тоже готовился к старту.
«Можно ли мечтать о большем?» – название спектакля воспроизводило предстартовое восклицание космонавта, которое по ходу действия становилось объектом иронического осмысления. Гагарин на пороге космоса олицетворял венец человеческого развития – женщина-декламатор свидетельствовала, что прогресс обогнал человека. Вылеты в неизвестное стали приметой повседневности, и под напором энергии постоянного старта человек поотстал, притупился, спрятался. Столько космоса, столько нового ему, оказалось, не нужно. Не переварить. Человек взглядывает и не задерживается, перекликивает на следующее обновление, погружаясь в поток меняющейся реальности по палец разве что. Человек работает на прием, не отзванивая, и самое интерактивное взаимодействие оставляет его безучастным, на выходе таким же, как на входе.
«Можно ли мечтать о большем?» – идеальная формула самоиронии современного театра. Осознание тщеты беспредельных возможностей искусства. Построенный, по выражению Киселева, как «комментарий к самому себе», спектакль работает на соединении парадоксальных устремлений современного театра. Не манифест, а свод манифестов, «парадигм», формул творчества, самообличений цивилизации. Материала собрано не так уж много, к тому же он намеренно зациклен, как видеохроника с Гагариным, и куцые цитаты, обрывки месседжей в ходе самоповтора еще сжимаются, подрубаются, окончательно отрываются от контекста и начинают производить не смысл, а музыку, в которой слышнее настойчивый контрапункт: «говорить, говорить, говорить» – «чувствовать, чувствовать, чувствовать».
Манифест, потому что спектакль и провозглашает, и демонстрирует «новую эстетику» куба. Антиманифест, потому что построенный «в форме куба» спектакль стремится к эстетике и форме «шара».
Беременность исполнительницы, как выяснилось, не была запланированным эффектом – на обсуждении она, уличенная, отшутилась: «Вот видите, мы стремимся к форме шара даже в этом». Но именно это задело за живое – по свидетельству одной из зрительниц, тут она почувствовала «главную драматургию, главный конфликт»: в «представлении этого текста, абсолютно далекого от того, что происходит с этой женщиной».
Куб – реально представленная санкт-петербургским театром «ТРУ» эстетика театральной рефлексии. Шар – предощущение гениального творческого прорыва, в спектакле всего лишь высказанное, и то – устами Флобера, Эйзенштейна, Скрябина. «Формы театральных постановок будущего должны быть простыми, как шар», – резюмирует исполнительница, и хлестче: «Театр должен быть шаром, говорю я». Но текст дает понять, что шар будущего включит в себя куб настоящего, чаемая простота произойдет не иначе как от сегодняшней мучительной сложности.
Парадоксальное сочетание прорыва и тщеты, манифеста и скепсиса в спектакле – от осознания, что «новая эстетика» куба только необходимая, но отбрасываемая на взлете стартовая ступень, а сам способ перехода от конструирования к полету пока не найден.
Конфликт беременной органики, живо цепляющей внимание зрителя, и пустой кубической структуры, рассеивающей смысл только что сказанного, – не исключительное свойство этого спектакля. Время куба – вот так, до попсовой формулы позволяет опыт театра «ТРУ» сократить многоплановые поиски новых способов высказывания. Время куба – когда рефлексия метода теснит другие смысловые запросы. Театр в форме куба ищет способ сообщения и куда равнодушней к смыслу сообщаемого.
Вот почему контрапункт «говорить» и «чувствовать» иллюзорен, для публики тут не заложено альтернативы. Бросившись от эстетики рефлексии к эстетике чувственности, сегодняшний зритель наткнется на тот же куб, вид сбоку.
Спектакль театра «ТРУ» «Можно ли мечтать о большем?» был показан в честь дня рождения Мейерхольда в московском Центре его имени – публика собралась узкая, аккурат для дискуссии, в ходе которой редких зрителей, пришедших по билетам, отлавливали специально, просили говорить. Один решился: «Новый формат… Мне, наверное, больше нравится старый», вторая призналась, что от театра ждала иного эффекта: «очистить свой мозг…» и «просто находиться». Как по заказу, день рождения другого театра отметили спектаклем, вроде бы компенсирующим этот смутно выраженный испуг перед рефлексией.
Спектакль Теодороса Терзопулоса «Вакханки», открывший реконструированный Электротеатр «Станиславский», кажется зеркальным отражением манифеста театра «ТРУ». Чувствование тут вытесняет говорение, действо начинается с молчания, в котором зреет особый язык спектакля. Кованые и густонаселенные, как щит древнегреческого героя, монологи Еврипида в переводе Анненского не составляют смыслового ядра спектакля. Месседж выражен иначе – соседством отточенной человеческой речи с клекотом и шипом бога, по-змеиному вползающего в тесные рамки человечности.
Дионис вышел и сел, и пока он молчит, речь рождается заново: внимательный зритель рассмотрит, как в неподвижной фигуре актрисы, исполняющей роль божества, набирает силу биение. Живот дрожит, слышатся первые такты дыхания, звучит косноязычие первых слогов, Дионис учится выговаривать свое имя по-человечьи. Выношенное в животе тремоло разрастается, выходит вовне, и всю сцену захватывает энергия мистериальной тряски, маятник эмоций раскачивается, смеющиеся ужимки хора оползают в рыдающие гримасы, спадают оковы, стираются границы, и контекст убийства сына матерью, совершенного на пике восторга, становится ясен помимо слов.
Дионисийский спектакль потянет на манифест, да что там, он претендует на это определение – достаточно прочитать воззвания в программке: «мир, который отчаянно нуждается в порождающем жизнь боге Дионисе» (режиссер), «меня больше занимало то, что пропагандирует Дионис» (исполнительница главной роли), «Дионис – экстаз и слияние с природой, упоение страстями, освобождение души от гнета цивилизации» (анонимный составитель буклета). Скажем больше, спектакль Терзопулоса куда эффективней приближается к «ритуалу», нежели действо театра «ТРУ», козыряющее этим самоназванием с первых строк: «Спектакль – это действо. Действо – это ритуал. Еще в Древней Греции считалось, что спектакль – это часть мироустроительного ритуала…» На фразе «сущность ритуала – повторение» исполнительницу, однако, хочется поставить на паузу.
Ведь именно сущность спектакля-ритуала определить не так-то легко.
Мы наблюдаем рождение трагедии из психосоматики. Дионис демонстрирует исключительную технику декламации, стоя на голове, – подтверждает эффективность метода, который режиссер не нашел, к чему применить. «Вакханки» остаются, по остроумному выражению критика Ольги Егошиной, «поводом для повышения физической культуры сцены».
Дионисийская постановка «Вакханок» не может быть засчитана даже как реконструкция. Аутентичная цель трагедии – восстановление космического порядка. «Наказание святотатцев» (Егошина) – страдание, очищающее от богоборческого безумия. Текст мощно вырабатывает священный трепет, и зритель, не вовсе глухой к чувству сакрального, не раз содрогнется в предчувствии божественной грозы: «Ну, бога что-то подле не видать». – «Он здесь, но нечестив ты – и не видишь».
Но духовное прозрение обещано в спектакле персонажем, которого зритель, воспитанный на многовековой христианской культуре, воспринимает скорее как одержимого – «извивающегося беса», по выражению критика Евгения Авраменко. Дионис Терзополуса хочет властвовать, но сам не владеет собой – в какие-то моменты его заикающийся клекот начинает звучать не божественно, а болезненно. И куда большее сочувствие вызывает богоборец Пенфей, в могучую спину которого – герой движется прочь от нас, на роковую встречу с Вакхом – смотришь, как вслед последнему праведнику.
Эффект, опять же, непреднамеренный. Не только программка, повторяющая банальности о «гнете цивилизации», но и сценография дает понять, что антигерой здесь – тот, кого не захватила тряска: так, элементом декора долгое время выступает неестественно статичная фигура царя Кадма, распростертого на приподнятом ложе, как в гробу. Вытесненными на обочину действа оказываются и те актеры театра, кто, по причинам, можно предположить, чисто физическим, не смог принять участие в растрясывающих тренингах режиссера. Отведенные им анонимные роли фиванских граждан кажутся уступкой не замыслу, а социальной справедливости. В спектакле, где слово не несет главной смысловой нагрузки, актер должен уметь больше, но сам по себе значит меньше. И пластичный хор ценится выше опытных солистов.
Тряска Терзополуса исполняет ту же функцию, что и напористый голос Настасьи Хрущевой, читавшей манифест под Гагарина: взнуздывает зрительское внимание, добивается дискомфортного, активированного просмотра. Но что делать с этим измененным состоянием театрального пространства, зрителю не предложено. Спектакль-куб остается демонстрацией метода, структурой из хорошо просматривающихся углов и ребер, которые, как быстро ни крути, не сливаются в цельный шар.
Спектакль-манифест представляется не редким, а, наоборот, мейнстримным жанром современного театра. Действом, в ходе которого зрителя растрясывают попусту: вовлекают в ритуал, оторванный от вопросов мироустройства, и новому театральному языку обучают в отвлеченных от жизни фразах. И хотя реакции зрителя добиваются, качество этой обратной связи не берут в расчет.
А все же спорить с трендом не приходится. Высказанное, наряду с прочими, в спектакле театра «ТРУ» пожелание: «перестанем анализировать и начнем смотреть» – не кажется выходом. Свежее доказательство – еще одна премьера в Центре имени Мейерхольда, спектакль «Сфорца» по пьесе Саши Денисовой. Постановка, которая ощущается как шаг назад в театральных поисках, попытка вернуть зрителя в театральное детство. Вещественный реквизит – единорог на каталке, флердоранж, алхимические колбы, игрушечно увеличенные карты Таро; декорации – крепостные стены, апельсиновый сад; наконец, традиционная фиксация на солистах – в главной роли восходящая звезда ЦиМа Инна Сухорецкая, с ее мгновенно покоряющей, но несколько аффектированной непосредственностью, – всё это приметы старого доброго театра. Аллюзии на путинскую Россию, проступающие сквозь имитацию возрожденческой Италии, только мешают исполнению пусть старомодного, но честного замысла. А дутая кровожадность осажденного герцога (всех расстрелять? – всех, всех), кукольные вздохи друзей над прахом сожженного алхимика (не окропить ли его философской водой, а ну оживет?), не вполне продуманная параллель между осадой герцогства и изоляцией России (герой-любовник Сфорца не тянет на миссионера европеизма) вызывают недоумение. Драматургия Саши Денисовой всегда отличалась вот уж действительно редкой сегодня человечностью и теплотой, способностью выстроить принципиальное высказывание на материале обыденных чувств и отношений. Но в этот раз человечность обернулась подмигиванием зрителю – тем, что в литературе назвали бы беллетристикой.
Зритель, который сегодня захочет в театре «просто смотреть», будет смотреть суррогат. Зритель, готовый анализировать, обречен осмыслять остовы и схемы. Театр, в котором рефлексия станет путем к познанию мироустройства и самопознанию, придется еще подождать.
4. Вера: повседневность
Святость правильных прабабок[67]67
Опубликовано на сайте «Свободная Пресса» 27 января 2013 года.
[Закрыть]
Практикум по спасению души туриста в Израиле
На мою маму часто обращали внимание евреи, даже Лев Львович Левин, блондин. Но серьезного не складывалось. Педантичный металлург удалился в диссертацию, импульсивный физик – в Штаты. А интеллигентный программист Боря с молодой русской женой обосновался в Израиле. Жили благополучно, уже и обе дочери отслужили в армии и покинули родительский дом. Так что когда я, в память Бориной взволнованной университетской дружбы, а может, просто по Бориной доброте, оказалась в их городке Лоде, мне досталась настоящая девичья спаленка с томиком «Гарри Поттера» на английском, постерами «Нирваны» и Умы Турман.
Городок Лод – в двух остановках на двухэтажном междугороднем поезде от светящегося Тель-Авива и в часе автобусного пути до белокаменного Иерусалима. Делать там по виду нечего. По совсем безлюдной вечерней улице, мимо частных домиков с азиатски обустроенными дворами, возвращалась я с экскурсий, и становилось не по себе от брошенного гидом: «Ты из Лода?.. А, город наркоторговцев». Маленькие городки облепляют Тель-Авив, строясь встык, деля порою улицу на двоих, и по всем этим местечкам часами колесят туристические автобусы, подбирая гостей у отелей и на остановках, прежде чем доставить и рассовать их по экскурсиям в специальном сортировочном пункте.
Не сразу совместилось в голове, что городок с сумрачной репутацией и древний центр паломничества Лидда, где родился и похоронен святой Георгий Победоносец, – это все здесь же, стоит лишь проехать до окраины к полуразвалившемуся храму. Я побывала там на вечерней рождественской службе: неузнаваемо пели православные арабы, среди прихожан выделялась группа румынок, каждому раздавали праздничные брошюры с немыми для меня арабскими подписями к картинам Рождества. Хозяйка – Борина жена – безо всякого нетерпения дождалась, пока я надивлюсь на непривычное звучание праздника, так же как не понукая, но и не сочувствуя ждала с мужем на площади у Стены Плача, пока занимался священный вечер шаббата и я проталкивалась, напитываясь чужой непереводимой радостью, через хороводики девочек, распевавших что-то веселое, будто фольклорное. Можно было догадаться, что девочек привезли в Израиль по бесплатной программе приобщения к корням: некоторые молча куксились – еще не выучили слова. Боря и его жена скоро признались, что – атеисты, а Боря даже хитро спросил: «Так что, Дева Мария была христианкой или не была?» Впрочем, не знаю, всякий ли верующий приветил бы гостя так же, как эти люди. В пять утра они вставали вместе со мной, чтобы успеть затолкать в туристический автобус, упаковывали бутерброд и доверяли в дорогу личные вещи: металлический термос и дорогой носатый фотоаппарат, который я ведь могла и угробить, скажем, в Мертвом море, где от воды чернеют металлические пряжки купальника и дешевое серебро.
А все же в стороне от религии оставаться в Израиле трудно. Как-то придется отнестись к тому факту, что самый обиходный товар здесь – слепленные по тридцать три, по числу земных лет Иисуса, тоненькие свечки, грудами лежащие в арабских лавках вместе с голубыми плюшевыми верблюдами, хлипкими кожаными сандалиями (клянутся, что тоже – верблюд) и бумажными иконками, сбываемыми по пять на долларовую двадцатку. Сращение рынка и религии тут буквальное: когда я искала очередной поворот Крестного Пути, то едва рассмотрела указатель Via Dolorosa за цветастым ассортиментом платков. И сами мои хозяева купили по акции уцененные телефоны, соблюдающие шаббат: если, забывшись, позвонить по ним в заповедные часы с вечера пятницы по вечер субботы, абоненту выписывают штраф.
Элегантная парижская гидша, помню, очень сердилась на туристов, пристававших к ней: где, мол, такое, как ваше платье, можно купить? Так и есть: во Франции экскурсионный бонус – путеводитель по магазинам, в Израиле – мастер-класс по спасению души. В среде израильских гидов расцветают диковинные культы и множатся толкования на Писание.
Только грубые северные народы, из которых и сами мы вышли десять – двадцать лет назад, воображают, будто Ева могла соблазнить Адама яблоком, ворчит человек с микрофоном, меж тем как за окном автобуса проносятся райские заросли апельсинов. Нас предупредили, что в Израиле есть свой запретный плод: лучше, сказали, вам в любом саду сожрать финик или цитрус, нежели сорвать вот этот банан, выращенный на экспорт и у которого даже угол загиба измерен. Услышав этот комментарий к восьмой заповеди, Боря заметил рассудительно: «Да, апельсин тут проще купить, чем украсть. Как почему? Сорвать – это же трудно!» А его жена рассказала, что в специальный ягодный день каждый посетитель кибуца может за умеренную входную плату нарвать выращенных плодов. В поддержание беседы я поведала ей историю о том, как моя мама ездила в бывший советский колхоз под Москву собирать клубнику и облепиху, когда есть было нечего, а там за несколько наработанных ящиков выдавали килограммы на варенье. «Нет, – уверенно возразила она, – в ягодный день мы ездим в кибуц не работать, а поесть!»
Вероисповедание – существенный пункт резюме, и гиды разных убеждений заочно спорят, когда в Иерусалиме, городе многих ликов единого Бога, приходится указывать на предмет чужого культа. «У них много мистики», – снисходительно поясняют слушателям возле золотого семисвечника разрушенного иудейского Храма; «Католики такие универсальные!» – с осуждением прохаживаются по мозаике в виде знаков зодиака, выложенных на полу христианской церкви. Но и близкое сердцу учение не щадят, когда берутся излагать непосвященным. «Почему Иисус сообщил о Воскресении прежде всего Марии? Конечно, потому, что женщина быстрее новости разнесет!» – решила феминистскую загадку Дэна Брауна почтенная дама с фиолетовым зонтиком. «Он трапезничает с ними, после чего исчезает в неизвестном направлении», – высказался дядька о Вознесении Христа, превратив Евангелие в триллер с непрописанным финалом.
Я уже внутренне готовилась к ум помрачающему слиянию веры и магии, когда дама с зонтиком начала размахивать вдоль тела медово-восковым слепком из 33 свечей: «Дома очищать тело свечой лучше у зеркала… (вздрагиваю), потому что можно волосы подпалить!» Я перевожу дух, но откровение все равно меня настигает: «А чтобы почистить квартиру, надо оставить пачку соли под луной на сутки и за эти сутки выдраить дом!» – я поняла с сожалением, что главным магическим атрибутом окажется все-таки половая тряпка.
«Коэффициент полезной эффективности тут – у любого камня!» – провозгласил артистичный вождь туристов, исповедовавший культ генетической памяти и предлагавший всем автобусом обратиться за ясной погодой к «вашим правильным прабабкам». «Израиль, – сказал он, – продает особый продукт – облегчение». Подзабывший русский за двадцать лет эмиграции, гид имел в виду, конечно, утешение, которое гости Святой земли ожидают сжать в горсти, как Мартышка из советского мультика – привет Удава. Туризм, в отличие от паломничества, не включает скрытый духовный труд визитера в смету путешествия. Соображение, что без убежденного сим-салябима воли и крэкспэксфэксного трепета сердца купленные в вифлеемском магазинчике чудодейственные предметы так и останутся сувенирно окрашенным прахом, как-то не приходит в любопытствующие головы. И потому руки глубже влагаются в прожаленное в форме креста осиное гнездо в храмовой колонне, и зады плотнее пододвигаются к камню, на котором выдержал сорокадневный пост Иисус, и недораспакованные в спешке цепочки и крестики елозят по следам мироточения. И чего я пялюсь и негодую на это, когда и сама подошла к Стене Плача с поручением от семьи – отправить окурочком свернутую записку Богу, и подошла дважды – мне показалось, что первая записка потребовала уточнений?..
Приходится признать, что главный вопрос туриста в Израиле: «А от чего они помогают?» – как спросила модная пожилая дама у православной послушницы в палестинском Иерихоне, едва та закончила историю сурового покаяния Марии Египетской и сказала, что мощи святой, кажется, есть в Москве. Я не удивилась, поняв, что задал вопрос тот же человек, который ранее, узнав от послушницы милую историю о рыбках, вдруг расплодившихся в запасах питьевой воды, уточнил: «А какие это рыбы? Вы их едите?»
Бывшая одноклассница, побывавшая в Израиле ранее, сказала, что ее там напрягла атмосфера нетерпимости: едешь в другой город на автобусе, а рассаживающиеся иудеи так и зыркают друг на друга, если видят иной по форме головной убор. Мне, напротив, в автобусах попались релаксирующие тетки со сканвордами, а в поезде – расположившаяся прямо на полу пышная девушка в тесной военной форме, увлеченно набиравшая эсэмэску. У чего коэффициент полезности для души выше – у этой европейской расслабленности или у сцепившей зубы устремленности, заставлявшей византийцев строить еще античный по форме храм Рождества в Вифлееме, а мусульман – сбивать его золотую мозаику, восстановить которую сегодня приглашают японцев? Пока культурологи спорят, сквозь худую крышу храма Рождества в самый праздник капает, наполняя подставленный тазик, январский дождь.
Живую веру рубят и секут – хранят и протирают остывшие алтари. Богатая культура святости Израиля беднее все же, чем одна молитва. Но видела я два места, где гости этой земли неподдельно плачут. У пещеры-дома Святого семейства в современном храме Назарета. И у пяти свечей детского мемориала Яд ва-Шема – комплекса памяти уничтоженным евреям, врезанного в иерусалимские холмы, – пяти свечей, размноженных волей архитектора в зеркальном зале. Семейный приют, согретый великим обретением и потерей Сына, и мириады обещанных, но убитых прежде назначенной смерти сыновей и дочерей – реликвии последней веры по уши нерелигиозного времени.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.