Текст книги "Показания поэтов. Повести, рассказы, эссе, заметки"
Автор книги: Василий Кондратьев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
В этом городе всё было движение; улицы проплывали, обнаруживая площади и баснословные фонтаны; дома распахивались, открывая немыслимые комнаты и загадочные предметы.
Герман Обрист
3
Однако и мне пора. Заезжий приятель, тот, кто все эти дни содержал мой дом и уединение, вскоре прощается: дай Бог вам с ним встретиться в тех краях, а меня здесь нужда снова выкинет и затеряет в обычном розыгрыше. Но пока он ещё здесь, мне на радость, и плох; иногда подхожу сменить ему компрессы, разбирая мои скорые похождения в его непонятном лепете. Не знаю, скверная вода, пища, неосторожность, – за это время он, как говорится, собрал много шишек, и треснул не один пистон, – или иные флюиды поразили его настолько, что теперь такой жалкий вид. Впрочем, мой постоялец не смешнее – и не более жалок, чем всё то, что сейчас даёт нам покой и волю.
Сперва он так же весело клубился по Петербургу, прожигая свои дни, как самый беспечный из нас; но не то, как видно, сырой оказалась его природа, то ли здесь отсырела – и очень скоро поднялся жар, заставивший его свалиться с ног, побледнеть и приобрести зеленоватый оттенок… Мы было перепутали, что это от несварения, однако на третий или на пятый день явные признаки инфекции выступили на теле: сначала лёгкая, но обширная экзема подсушила кожу, растрескавшись на ногах, бёдрах и по бокам, а затем пошло воспаление, и волдыри запузырились по плечам, между пальцев рук и по надбровным дугам… Бедняга, конечно, был бедное зрелище, почти ослепший. К счастью, его аптечка взяла своё. Сейчас американец лежит на моём диване уже почти прежний, пока слабый, блёклый и в редких гнойниках. Фактически, это три свища в бровях и у мышечной впадины.
Ухаживая за больным, промывая и примачивая свищи, я с утра стал замечать, как выступающий за ночь из поры зеленоватый гной не рассасывается – а своеобразно густеет, каждый раз вылезая, как червяк, на длину моего малого ногтя. Это показалось мне странным, тем более что крепнущий вид моего приятеля, нормальная температура его тела не говорили об углублении абсцесса – и в то же время разгладившаяся поверхность нагноения не могла не выдать нового, глубоко скрытого очага. К тому же откуда мне судить, не изменился ли сам характер субстанции? Каждый раз отламывая её из гнезда, я не мог её разглядывать хотя бы из брезгливости… Правда, движимый своим подозрением, я вчера не стал обрабатывать одну язву – и вот сегодня зеленеющий побег заострился, достигая уже фаланги пальца.
Я скрыл свою находку, и меня одолевает дерзкое воображение. Сейчас мой американец спешит обратно домой, пользовать раны скукой, в гигиене и на кормах… Нет и капли надежды, что какая-то искра безумия заставит его преодолеть страх, дожидаться расцвета и собрать плоды. Но всё же именно этот непорочный организм впервые обнаружил симптомы, которые намекают мне ключ ко многим окружающим меня загадкам. Может быть, он умрёт, бедный. Мне всё равно. В любом случае это возможность задуматься.
Множество, мой дорогой, и сколько ещё всякого, разыгрывается здесь с непривычки: я бы ещё долго водил тебя за диковинами, хороводил по этой счастливой бессмыслице, которая обманывает нас свободой и вечностью… но как раз не хочу тебя развлекать и вижу в ней только страх, всё тот же животный страх перед исходом, возвращающим всё к своему порядку: страх потому, что где мы тогда окажемся – кривые царьки, невольные изменники мёртвых? Мы даже не представляем, как безнадёжно для нас грядущее, забытое в нашей памяти. Мы спотыкаемся, кто как может, не поднимая глаз на светлое завтра – а жизнь мимо нас развивается не на смену былого, а пока что на ощупь, как бы в диковинку, и эти её дикие побеги, устраивающие травлю нас по углам, корнями вгрызаются в почву, выбитую из-под ног. Что теперь произойдёт на смену небытия, истаявшего у нас на глазах, какие будут строения непосеянных всходов? Какие запустение и величие на миг приобретают забытые в войне набережные и проезды, как будто напоминая пророчества Казановы о торжестве Альберти и Леонардо… Парки осыпаются, стоящие по аллеям сирени пригибаются с ветром и трепещут, сокращаясь, как будто пылающие, в свитые гнёзда – с новым порывом готовые сорваться, разлетаясь на все стороны в перекати-поле, подпрыгивая, позвякивая щебетом схваченных птиц, терзая эти жаркие комья своих внутренностей когтями ветвей, разбрызгивая искры в северном зареве вечера над предместьями, обозначающими конец света: он близок за линией горизонта, за туманом на краю залива, где исчерпывается классический мир Птолемея и, достигая пределов своей Тулэ, сворачивает вниз головой, как повешенный. И залив в этом году ясно вырисовывается – хотя и дымка, – выливаясь во весь взгляд, едва не приподнимая желанные горизонты и очевидно сближая разные прибрежные планы: поэтому тёмная лесная коса, ограничивающая близкое взморье, и растекающееся устье ручья, пробивающего песчаные уступы у моих ног, и вся петербургская дельта, выдающаяся в залив фортами вплоть до далёкого острова Котлин, – всё это кажется одинаково и на ладони, всё так же близко и недосягаемо. Я вглядываюсь во всё, как в незнакомые проходящие лица, и чувствую, что каждый раз только срам мешает мне что-то узнать. О, и изрядный.
Это неправда, что мы с Еленой разошлись навсегда; или хотя так, но за гранью своего теперешнего бесчувствия я больше не знаю, как выражается всё то, что между нами было и – кто знает? – осталось ли. Обычно для этого есть сувениры лучших дней, доводы или хотя бы порыв: но ты этому не поверишь, вспоминая всё, что бывало, и я не верю. Переходя все мыслимые рубежи предательства и отчуждения, мы обменялись всеми подлостями нашего малого круга, после которых нельзя смотреть друг другу в глаза без содрогания. Но, видимо, эти спазмы, сводящие любые слова до абракадабры, и одержали нас своей вяжущей силой, с которой плоть ссыхается в гашиш, трескается нефрит, а лопухи ревеня тянутся навстречу луне… Наши свидания внезапны, скрытые и постыдные… О, сколько нам нужно забыть в объятиях, которые мы будем не в силах вспомнить! Только обманы и низости дают нам свободу, в исступлении которой мы уже помимо воли терзаем тела друг друга. Мы расстаёмся, выпадая и забываясь; бывает, за окном разливается гроза, и наконец грохот, с треском проникающий на весь дом и заставляющий линии разбегаться по острову, как-то объединяет нас.
Каждую ночь я засыпаю с ощущением падающего, и этот в общем-то нормальный для любого человека провал в сон, напоминая мне о другом падении, заставляет меня вскакивать к окну: привычный вид успокаивает. В его поисках я и выбрал себе комнату в доме, где отдельная лестница на мансарду позволила внести незаметные усовершенствования… особо рассчитанный изгиб за угол не дает ни прохожим, ни моим гостям заметить, что, поднимаясь ко мне, они совершают сальто, буквально подвешивающее их к потолку комнаты, которая произвела бы тяжёлое впечатление, если бы шторы не были всегда завешены наглухо. Только оставшись один, я могу их раздвинуть, вольно вздохнуть и выброситься из окна… Я барахтаюсь, не чувствуя под собой кишащей и серой без дна трясины, а надо мной, как недостижимая мечта, раскрываются бескрайние зодчие поросли обетованной земли.
1992
Соломон
(повесть девяностого года)
В солнечном холщовом кресле, поверх летнего города, наполовину лежит большая обнажённая, т. е. совершенно голая женщина прекрасного и стройного тела, с тюрбаном на голове. Встретишь такую граль в тёмном лесу, у ручья – и с ума сойдёшь, безвозвратно, исчезнешь.
Но до сих пор всё искрами, светляками будет ждать у тебя в глазах.
1
Сперва, поворот. В темноте сухо щёлкнуло, и три ступени света проскользили по лестнице. Милий Самарин, прозванный Моро, запер свою дверь и пошёл, в пятнах от утреннего окна, вниз, к чистому знакомому запаху воды, растекавшейся ручейками. Милий заметил, что проступает под штукатуркой, и представил себе вдруг картину, где мелкие облачка пара витают сверху кипящего в огне, в островках земли, варева.
Зачем, пожалуйста, ехать в Левант, где между Иерихоном и замком Крак, превращённым в еврейский колхоз, шипит мёртвым морем всё тот же двойной, как асфальт, кофе? Этим утром Самарин окончательно отказался ехать на малую родину. На большой лучше и ещё меньше места. Ночью ему снились полки сарацинов: теперь он с удовольствием шёл убеждаться в обратном.
На улице небо было низкое, будто его пролили, и чудесным пустым звуком были двор, запорошенный, стены и пара деревьев. До полудня было минут пять. Милий привёл шляпу, перчатки и, слегка вправо, голову в нужное положение, мысленно отметив пунктир. Всё вокруг нравилось ему необыкновенно.
Пушка, за два квартала, выстрелила в крепости в полдень. Милий хотел улыбнуться, но пошатнулся, прислушиваясь. По его телу прошли судороги. Он, как говорится, мертвенно побледнел. Если бы это был треск, который можно принять и за ветку, за выстрел или разряд грома, то двор и тусклая лужица, отразившись в звуке, увидели бы, как его не стало.
II
Говорить о его гибели было бы неуместно – и неприлично обмолвиться. Конечно, он был поклонник того дисциплинарного постулата Лойолы perinde ac cadaver, который – «будь трупу подобен» – забывается молодыми людьми, которые пишут стихи с адресатами «милый Бодлер»… Подумайте, как бы он вздохнул, замахал руками и… Никакой человек с воспитанием не позволит себе такого.
Тот, кто пил с утра на Невском свой кофе, купил газету – бессмертен, метафизически говоря. Каждое знакомое утро он курит, отсчитывая перспективу от шпиля до шпиля, и проходит нескорым шагом, часовым заводом на взрыв, которого не было и не будет. Часы, что звонили и в дребедень фейерверком рассыпались по комнате, за окно, засветло. Когда он думает о них, то представляет себе циркуль, охвативший в круг, в серебре, глубину тёмного хрусталя. По ней плывут, падают и сияют, пульсируют знаки и звёздочки, когда-то буквы; они чертят пути. Ему всё равно, как это понимать.
Когда взгляд мутит, кажется – горы, монголия. Столовые в снегу нагорья, когда ветер теплит светильники и серебро мерцает, горит брызгами среди шороха, под выкрики официантов, в ректо к отражению зала. Изморозь ложится где-то на берегах, проступая кожу лица и пробивая виски, как сталь: он зажигает спичку, и чёрные, одна за другой лилии, тени пролётов стаивают зыбкий лёд. Река шелестит из‐за стекла, в гранитах рвётся накренённый бот, а мальчики поют на изразцах нестройно, сладко, пока фарфоровый огонь облизывает им пальцы. Он встаёт из‐за стола, играя папиросой, и думает о себе в прошедшем, и благородном, времени.
III
Человек, наметивший цель в жизни и добравшийся наконец до своей консервативной, нью-йоркской или чикагской, банки, и удивляется, что из позади нет ни письма, ни строчки: только кто-то махает рукой, а поди разбери. Он хотел бы раскрыть порты для иностранцев, но не представляет себе, как за пять, шесть лет изменился этот город, выцветший в рассыхающихся сквозняками, тёмными провалами, где намёками кажутся огоньки, камень, на побережье покрывшийся лоскутьями причудливой вывески, знамени, флагов. Возможно, засветло пустынные для прохожего улицы, здания, белолицая женщина, среди цветов крыльями сорвавшаяся в стену, ещё способны вспоминать что-то вроде истории – кроме того, что нужно чисто по делу. Милий прикуривает, и лёгкий дымок, горький, как отзвук выстрела, кажется ему за рекой.
Старательно скрывая своё безделие, он ходит по улицам, сжимая под мышкой зонтик, посматривая на часы, когда слушает у станции метро джаз. В ранних сумерках всё пропадает, и, как павлин, феникс багдадских пожаров, проносящийся, вихрем вечерних перьев зажигающий тысячи, море мириад светляков, выцвечивающих в провалах раскрытые в толпу двери, витрины, залы и тайные комнаты, – так в ритме фосфоресцирует её шаг, в танце, синкопами, зеленеющим ангельским рёвом поволакиваний крики, фары автомобилей и пылающее, стремительное колесо в цифрах и знаках, среди рукоплесканий и воспалённых девичьих глаз.
2
Самарин смотрел рекламы у кинотеатров.
Он следил за лицами. Есть такая игра, когда из толпы, вечером, выбираешь, кто тебе больше нравится. Лучше, конечно, девушка; благородно, когда в кафе и когда она тебе абсолютно не нравится. Она выходит на Невский, ты идёшь за ней, повторяя каждое её движение. Когда она наконец свернёт, ты немедленно должен выбрать себе другую, и так дальше.
Когда у него от этого начинала болеть голова, он покупал себе в киоске арабскую газету и принимался гадать по ней, а потом шёл перебирать в задуманном порядке все окрестные заведения. Что выпало – всё твоё: хотя это скорее игра на обман, а не на интерес.
В темноте, кварталы за улицы, отзвуки за светляками, все – сумерки в плаванье-путешествие, странничьи, краплёные воспоминания. Где-то на доме за решёткой из-под мокрого снега надпись: «Апрель».
Ещё развлечение были романы.
Он придумывал что-то про пожилого романтика тридцати лет, влюбившегося в плакатное фото Саманты Фокс, обгорелое, с бататами. Тот живёт в коммунальной комнате и каждое утро, за кофе и Шелли, сочиняет про себя что-то и вдохновляется, онанируя на портрет дивы. Потом придёт его разведённая жена, и ещё одна, и т. д., и, глядя на Аничков мост (а она ему нежно в глаза), он будет говорить, что гибель, ужасно, Петербург и снова т. д., и снова, и снова. Но, проходя на улицах мимо косматых, намазанных девочек, подростков, стреляясь на сигаретки, затравленно улыбаясь, – ах, чебурашка, зачем ей такие уши? – он думает, что это такое чувство, которое понимал, но не знал.
Он придумывает, кого можно было бы застрелить в этой кафейне за штофом на стенах, где хочется дождя и где с удовольствием читаешь о шёлковых комбинэ, которые носили под мундирами офицеры кайзера. Да, у полковника – штука не капитанская. Диалоги были бы из тех, какие он юношей списывал по мужским туалетам, и всё это – в декорациях из «Орфея», в палевых склонах, развалинах, арфах и соловьиных ливнях.
В любом случае, проза – не брачное объявление. Он с тоской думает, не дожить ли до мемуаров, о первой, как же её звали, любви, дачной девочке с косами. Ему снилось, что они вместе спали, одетые. Какая война, какая катастрофа нужна теперь, чтобы дожить до такого?
Самый любимый сюжет – о поэте, позабывшем стихи и странствующем по городу в ожидании такого совпадения в пейзаже, чтобы наконец упасть замертво.
Зачем-то представляется снова мёртвое море, пески, Саваста и городские руины среди пустыни.
– Уехать в эту Голландию? Чёрта с два.
У перехода он подошёл к нищему, порылся в карманах за кошельком. Достал деньги, отсчитал и разменял у того две монетки по две, потом бросился к телефонному автомату.
Зуммер молчал долго, а затем стекло как-то хлюстнуло у него в глазах, и шорох трамвая, искры, птичьим хвостом взметнувшиеся во всё стороны, снова заставили всё пылать.
3
Весь ресторанный зал был залит десятком светильников в сотню свеч, отражённых люстрами и панелями зеркал, хрусталями, в драгоценностях блестящих, в белом и серебристых женщин, умноженный бликами фотовспышек. Сутолока была пёстрой. Стайка разноцветно щебечущих, разлетевшихся под потолок попугайчиков, – или это так показалось, – и всё притихло, едва подёрнутый дымкой занавес в глубине столиков взмыл, обнаружив мерцающий чёрный оркестр на фоне как бы лунной тропинки, и вино застыло в бокалах.
Только белобрысый трубач, схваченный в синем прожекторе, крепко расставив ботинки, в гвалте после первых клавишных проблесков пустил «Пастуха», только пьянящие испарения поплыли, переливаясь, по залу – как вдруг паркет в брызги ударил у него из-под ног, а осколки заплясали, водоворотом заискрились в грохоте среди удвоенного, вчетверо отражённого переполоха.
В раскрытых дверях стояли рядом, не сняв шляп, и палили по залу в пять ручных пулемётов несколько одетых в чёрное мужчин, полыхая как будто бенгальским. В углу, за отдельным местом, упал, взорвавшись багрянцем, как будто танцуя, гигант – огромная, накрахмаленная туша негра во фраке.
Он застыл, башкой в разбитом зеркале. По его лицу с ярко-розовым ветвящимся шрамом в редкой растительности были кровавые брызги.
Она смотрела на всё это, раскрыв глаза. Свет притих, хотя этого было и не надо. Когда трубач и другой, черномазый, выскользнули и очутились между стен и ступеней затемнённой лестницы, они поцеловались. По её руке прошла тень, паутиной, и ему показалось, что какая-то тварь выскочила и промчалась между кресел: её язычок был таким же душистым, как всё остальное.
Пока зал, казалось, ещё дымился и переливалось мерцание, пьянящее вокруг пятнами и как бы мигающее над выходными дверями зелёной табличкой: «Новейший скрюдрайвер», – они побежали, как <будто> знали, что не остановятся никогда, на проспект – и уже понеслось вокруг, на четыре стороны, колесо, а её лицо среди ветра пошло в свет.
Она была очаровательна.
Так или иначе, он отметил себе точную дату и час, чтобы вдруг занести на полях, в книжке: «На Невском проспекте, около „Универсаля“ в семь часов вечера эта женщина была возмутительно хороша». Так, бывало, теряют голову. Но пепел были её волосы, а черты – очевидность; и великий Эрте, делавший сном обрамление жизни, не зря разлил аквамарином в глазах своих модельных богинь – пеплом же они вспыхивали искорки, вьюгой порхавшие в небесах, вокруг, и по тротуарам.
Они пили в «Огрызке» кофе, коньяк в «Ламбаднике», в «ЧК» тоже. В «Экспрессе» были коньяк и кофе. В «Рифе» барабанил хип-хоп, и они пили водку, а потом пунш, в «Сюрпризе».
Самарин шёл, евритмически, чечёткой вокруг неё. Автомобили шли, как без шофёров. Семён Бэкаффа попыхивал свой чилим. С неба падало перьями. На Невском разом покраснели все вывески.
Когда об этом заходила речь, морозец дробился и шёл в пар, а река текла широко, в чёрное, сталкивая бурые льдины, как нефть зажигаясь то там, то здесь бледными огоньками; в голове улетали, как будто без крыльев, всадники, сыпались башни, и заводной птичкой всё стрекотало, пока паровозные гудки мешались с оркестром, за столиками светили лампы, кое-кто уже танцевал, толпились и переговаривались:
10. Она рассказывала, что в детстве хотела быть той гимназисткой, которую принц, весь медовый, увёз в Сиам. Конечно, соглашался он: она родила ещё одного, маленького, и положила на пальмовый листик. Вообще Сиам – место, куда хочется любой милой женщине. Младенец из люльки кошкой взлетел на пагоду, ягодной гроздью, петардой кружев, вроссыпь тысячи тысяч мелких бетизов, лотосов, брахманы и англичане, аисты над пароходами, слоны, кости, драконы… Наконец, золочёные принцы без половых претензий, и всё в облаках. Дымок от трубы терялся за горизонтом. В радио шло от Бангкока до Барбадоса. Изморозь, белый жемчуг, покрыла ей щёки, и стол, и болотистый сад за решётками, и толчёным стеклом, слезами, сыпалось мукой из глаз. Самарин достал платочек.
20. Если помнишь (сказал ей Самарин), твоей первой куклой была та перчатка, в которой ты протянула мне руку. Сперва были тени за окнами, потом закружились марионетки, и двери вдруг все распахнулись. Вертеп, или дворец, с колоннами и фасадом. Где-то поверху, между девизами, трубами и девицами, под глазом, пылающим из пирамиды, – торчит голова рассказчика. Остальные, и большие, и деревянные, стоят и ходят, как им полагается. Маги, чёрные сарацины и рыцари, ироды и магдалины – всё в золоте, доспехи, атлас, на вагах и переборках. И не один мальчик опять там на что-то рассыпался. «У Карагёза, в чалме который, рука, что ли, из живота растёт?» Вряд ли, но у каждого из них на лице маска, а за руки они подвешены к потолку, так что под платьем болтается. Теперь перчаткой не обойтись: каждую часть твоего туалета меняем на что подойдёт. Ширмы вокруг, не забудьте. Глаза просто повяжем; здесь – вместо них нарисуем ещё, и другой. А сюда – краба; смотри, как ползает. Дальше куклы. Мужские и женские, друг из друга растущие, ноги… Тут их по четыре из одного живота – или это уже грудь? – одна, одна только задница в причёске «боевой петух»… Полноте, ты ли это? Это уже я, я…
30. «…люблю тебя?» – шепчет Самарин, и далее. I belong You, belong Me, Grass belong head globes all me die finish. Когда о любви, лучше забыть язык и стать иностранцем, а точнее, туземцем событий. Язык любовников – язык голубиный, пиджин, и это Азия. Там я гулял по Мосулу, заглядывая повсюду и получая в ответ – но всё было и без слов ясно, к тому же – кругом бомбы. В алжирском Тимгаде я заплатил местному наркоману за то, чтобы отреставрировать триумфальную арку Траяна; в посвящение тебе он выбил надпись:
CAMEL
Turkish & American Blend
Откуда мне было взять текст, кроме как с тех сигарет, которыми я с ним расплатился? Потом я, ученик дастуров Илми-Хшнум, просыпался в Бомбее на башне молчания и пел тебе засветло то, чему меня научил приятель, перс и педераст, забывший в Питере фарси, так и не научившийся по-русски. Он сложил эту песню, когда умирал его друг, а он плакал у какого-то случайного окна, прижавшись к дереву, бормоча про тропический ливень, огонь у пруда, в горах, ресторан «Шанхай» и Филиппа Супо. Утром всегда умираешь, как ни в чём не бывало, спирт сгорает знакомые очертания из-подо льда; а эта любовь – всегда что-то другое.
40. В «Соломоне» Самарин учил её соломону. Это, чуть не упал он, покер, но для двоих – и, как всегда между нами девочками, – без денег. Вот, смахнул он стаканы, стол – и на нём, картинками кверху, разложи десять карт, два по пять. Я беру из колоды ещё шесть, по-своему их располагаю и кладу в пачку сюда, рядом. Ты первая выбираешь свои пять и заменяешь потом из моей пачки, если что-то не подойдёт. То, что останется, – всё моё… В моём положении немудрено проиграть, если я с самого начала не найду в нашем раскладе что-то такое, что можно скрыть, затасовать в самый глухой угол моей колоды, и так, чтобы ты, которая вся у меня на виду выбираешь, отнимаешь у меня, распоряжаешься – когда-нибудь бросила свои карты на стол веером, когда перед тобой вдруг запляшет белый фигляр. Всё равно мой расклад при мне, – пойми правила, – и если ты захочешь уйти, проигравшись или отыгравшись вконец, – запомни, что вся игра, когда раскрываются, только уходит из вида, как бы под землю…
Так, далее. Он уже на проспекте глотает какие-то тумаки, а следом за ним
50. (она) проходит, как ничего не бывало. Он видит зарево и, пока всё искрят провода, вспоминает какие-то розовые мессы, моря и мириады, вереницы возлюбленных и влюблённых. Она отвечает ему, что не бывала в Кадисе. Он говорит, что лучше уж Капри.
– Вообще теперь, раз мы здесь, – говорит он, стараясь попасть в такт некоей музыке, обнимая её у витрины, – я хочу рассказать о своём тайном пристрастии. Понимаешь, до того как у нас с тобой было, у меня был этот человек. Впервые это случилось, когда наконец без копейки и изуверившийся во всех планах, я оказался где-то в углу пыльной тёмной библиотеки: вокруг полки и карты, кругом меня насыпано мелом, а лампочка пискнула и вдруг погасла. И здесь – свет! Здесь, будто из окна, со стены, передо мной возникло его лицо… Этот дьявольский оскал глаз, эти сладострастные ноздри… эта бородка! А за ним пристань и сад, и фабричные огоньки в глубине залива… А снизу надпись, трижды зовущая его по имени. Что же, я звал его и пошёл за ним. С тех пор мы путешествовали вместе. Где только я не был… Лес на Севере, конопляная пурга на Юге… Везде, дойдя до отчаяния, я звал его по имени и мог бежать в этот сад, а он шёл со мной об руку. Каждая встреча с ним – что за места, какие воспоминания! Там садится в залив солнце, белеет в тенях пристань, а среди кипарисов он сидит и играет в шахматы. Вот он с рыбаками, вот слушает пьесу друга, яростно спорит в саду с фарисеями. А вокруг Капри и вилла Крупп, «Уединение брата Феличе», совсем не случайно прозванная – куда тебе, Тиберий! Здесь справлял свою «розовую свадьбу» граф Ферзен с завсегдатаями парижских писсуаров, здесь объяснялись Оскар и Бози, сюда привёз свою скандальную «Ревность» Вильгельм фон Глёден, безумец-фотограф… О, этот край, воспетый берлинским музеем Пола… Да, это мы, его дети, с ним; и его красная гвоздика в петлице, и наши зелёные. Мы видим, как зелёный пожар растёт, распространяясь из-под земли ручейками, прорываясь в фонтаны огня, и треплется над Мосулом зелёным стягом с двумя саблями и надписью: «Ничто не возможно»… Мы рукоплещем, бросаем цветы и кричим ему трижды: «Ты, Кто жил, Ты, Кто жив, Ты, Кто будет жить…»
«…но тебе скучно…» – из-подо льда, откуда наплывами, как перископом, выводит внезапно на тротуар, тоска обретает конкретные, обтекаемые на ветру очертания: он вспоминает, как ночью у набережной чёрная лодка с башней всплыла, качаясь, недалеко от статуи адмирала, который стоял в тельняшке поверх бронзы.
Дальше ночные проспекты и улицы, вьюга, поздние, для поцелуев, трамваи. За окном одно, в измороси, палевое ничто.
Он вспоминает маркизу Кассати, которую ещё мальчиком, как потом понял, видел во сне: глаза, вдвое жгучие чёрным, ветреным, воспоминанием.
60. И он вспоминает божественную, удивительную и пёструю галерею фотографий в живой рост, работы Хэтти ван Зак – будто гуляет по залу, представленному в панораме о двенадцати вывесках всемирных совокуплений, от Хартума и до Нью-Йорка, гостиницы, номера от первой войны до второй. Негры и обезьяны, ревущие старцы, собаки, кровь, брызжущая из петуха – всё пробивается в жалюзи светом, в золоте, сверкающем так невыносимо, что вскоре оно исполняет собой, сколько можно видеть.
3
Перед ним, и вдруг лучится, как чистое стекло, перспектива, сиянием рассветающая в зное застывшие камни зданий, и небо – и пути, дороги, словно из-под земли пламенем охватившие в сети город, соединяются.
Она одета только в золото на её глазах, и павлин, переливаясь в перьях, терзает ей живот: его слезы, штормом из тысячи его очей, разгораются в море.
Но когда ему удаётся рассмотреть этот свет, рассеять его на плывущие очертания, – что за немецкое имя в названии? – в образе лампы, то он видит её глаза и белую маску (да, именно, она зубной врач). Он чувствует жар, пока она держит в железе его рот. В слепящем свете она прямо над ним, закрывая собой всё, и боль, когда, изнемогая от нетерпимости зноя, сияния, он сжимает пальцы у неё на коленях, ощущает всё новые качества, с лёгкостью поднимает её под бедра – и уже бежит, высоко, акробатом вздрагивая и закидывая ноги, с ней на руках, по сверкающим залам и галереям в колоннах, сводах и статуях, прыгает, едва не взлетая между автомобилей в порывах прожекторов, раскачивая её выше и выше, в то время как она, возвратившаяся во взгляд, рвёт ему зубы один за другим.
IV
Он проснулся уже насветло, среди полуобклеенных стен и бутылок, прямо у круглого, треснувшего зеркала. Кресло, качалка, отбросило его напротив лица бледного, впрозелень, «кого-то» – и он сразу же успокоился: его щетины было точно на три дня.
Бутылки, ланцеты и бильярдные шары стояли, лежали по всей мастерской, плыли посреди пустоты в рамах, звенели из‐за окна, на площади, колоколами, и щебетали птички. На подоконнике сушился морской петух. С краю стола дымящийся кофе, курага и в ломтиках осетинский сыр. Он поднялся подкраситься и аккуратно взъерошил себе волосы.
За окном тает, и небо белое, как если бы всё в мареве, а за занавесками ничего, кроме сегодня, нет. На гвозде висело из альбома фото, раскрашенное от руки: первой шла девушка, одетая вся в зефир, и трубила в крылатую и мохнатую дудочку; за ней второй, согнувшись, старался не пролить свой тяжёлый длинный сосуд, который нёс двумя руками – и замыкал всё халдей в длинном платье со звёздами, безобразие сам по себе. Милий падает в кресло, и уже из-под его вспылившихся, внезапных развалин пытается предпринять какой-то «Unsquare Dance», пока ловит руками и кричит про себя.
Поднявшись, вздохнув, он начинает покрывать лаком свои уже достаточно слипшиеся волосы, а потом из склянки от химического индикатора пускает себе по рубашке красную струйку, застывшую на груди в капельку. Это удачно, что со вчерашнего дня верхней пуговицы на воротничке нет.
Ближе к вечеру его видели у «Максима», где он уже стоял за сигаретой. Потом его встречали там и здесь, а в сумерках кто-то заметил, как он стоит на набережной, около высоких пролётов. Какой-то выстрел послышался ему за рекой, вдруг заледенил ветер, и такси, фонарём повернув мимо, умчалось, вскоре пропав за мостом.
N
Он видит, как она опускается плечами в жестокий и влажный зной, и видит, как темны его руки на её теле. Она видит белый, истаявший край, чёрную ветвистую трещину, расколовшую потолок.
<1990>
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?