Текст книги "Война и люди"
Автор книги: Василий Песков
Жанр: Военное дело; спецслужбы, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Легко представить любопытство и возбуждение в Мондахе, когда стало известно: к Карлу едет друг из России!
«Я еще спал, когда скрипнула дверь и чей-то голос сказал: «Это молоко гостю…» Потом стали приносить лук, редиску, свежий печеный хлеб, сливы, клубнику. И все со словами: «Гостю…»
Карл представлял приходящим либо самого гостя, либо, если гость ушел рисовать, портрет Суворова, написанный еще в Киеве для подарка музею у Сен-Готардского перевала.
Молва о портрете Суворова достигла каждого дома в Мондахе, и представители местного «сельсовета» пришли просить о помещении портрета в витрину деревенского магазина. У портрета стояла толпа любопытных, но, конечно, наибольшее любопытство вызывал сам художник. Через неделю он был уже своим человеком в Мондахе. С ним здоровались со дворов, когда он шел по деревне, в разговоре спрашивали о здоровье жены, зятя и дочки. Особое удовольствие селянам доставляло смотреть, как художник работал. «Любопытный, опираясь обычно на вилы, с интересом ребенка наблюдал, как на холст перекочевывала знакомая ему с детства горушка. Одобренье работы почти всегда выражалось словами: «О, я бы так не сумел!» И вслед за этим я получал приглашение: «Пойдем, посмотришь моих коров…»
Петр побывал во многих домах, и везде в ритуале гостеприимства были смотрины коров. «В каждом дворе коровы содержались как королевы. Кое-где чистоты ради даже хвосты у коров были подняты на упругих тесемках к шесту. Хозяин называл имена десяти-пятнадцати пестрых своих любимиц. Говорил, сколько каждая дает молока, какой жирности молоко, как ведется в целом хозяйство. Теперь уже наступала моя очередь восклицать: «О, я бы так не сумел!» Счастливый владелец коров хлопал меня по спине, и в этом дружеском жесте я чувствовал много всего хорошего».
Домик Карла в Мондахе – один из самых маленьких и едва ли не самый старый – ему без малого триста лет. Под этой крышей Петр ощутил полную меру гостеприимства и искреннее дружеское тепло. Карл живет с двумя сестрами, обожающими младшего брата. После каждой поездки за пределы деревни Мария, старшая из сестер, манила гостя присесть: «Ну, Петер, рассказывай…» Петр Ильич, вполне воскресивший в гостях свой немецкий язык, умел на нем еще и очень занятно представить их с Карлом странствия по Швейцарии. Старушка во всех интересных местах прерывала рассказ одним и тем же вопросом: «А Карл? Что сказал Карл?..» Петр в лицах изображал поведение свое и Карла. Старушка, довольная, улыбалась: «Да, Карл у нас замечательный человек. И тебя, Петер, мы тоже считаем братом. Ваша история с Карлом – удивительная человеческая история. Это свидетельство: все люди на земле – братья».
Гостеприимство в Мондахе венчал торжественный ужин, устроенный «сельсоветом». В этот вечер в местном маленьком ресторане столы были сдвинуты вместе. Председатель совета, выполняющий эту должность без отрыва от крестьянского производства, открыл застолье прочувствованным словом о человеческой дружбе, о радости встреч, об узнавании людьми друг друга. В заключение гостю вручили книгу об истории и хозяйстве села. Все сидящие за столом расписались в книге, а председатель подышал на печать и оставил памятный оттиск: осанистый негр с серьгой в левом ухе и под ним – название деревни, которую будто бы он основал.
«У путешественника нет памяти – записывай!» – с такой пометкой я подарил Петру Ильичу карманную книжечку. Поездка его была праздничной. В такой поездке человек неизбежно видит лишь внешние стороны жизни. Но и эти мимолетные наблюдения, занесенные в книжечку, любопытны.
«Мондах – деревня. Но от города отличается лишь тем, что пахнет коровами, сеном, цветами. Необычная чистота! В первый день я машинально бросил спичку и почувствовал, как она «лезет в глаза», заметна на безукоризненно чистой асфальтированной улице. Почему-то я сразу вспомнил наше метро – тоже ведь спичку не бросишь! Одни и те же причины заставляют человека быть аккуратным там, где об аккуратности и чистоте постоянно заботятся».
«Все, с кем встречаюсь, считают долгом сказать мне все, что они когда-нибудь слышали о Советском Союзе. Все удивляются размерам нашей страны. Один крестьянин, уловив подходящий момент, спросил тоном, требовавшим предельной искренности: «Петер, неужели у вас в самом деле нет гор?»
«На всех званых обедах и ужинах центральное блюдо – рыба. Карл сказал: «Этим хотят подчеркнуть уважение к тебе, рыба – блюдо у нас почетное». Сам же он удивился, когда в магазине в металлическую корзину я положил аккуратный брусочек сала. А это, говорю, то, без чего украинец жить не может».
«Ели дыню. Я приготовился выбросить в мусор корки, но Карл остановил: «Отнесу соседскому поросенку…» В другом доме хозяйка после обеда порезала на мелкие кубики остатки хлеба и вынесла на дощечке на солнце – «превосходная вещь для супа!». И так, я заметил, везде – даже крошка хлеба не пропадает. Это ни в коем случае не скаредность, это разумная бережливость, без которой зажиточность невозможна».
«Высшая тут похвала человеку – сказать, что он хороший работник. Работают в Мондахе с восхода солнца до темноты. Все без исключения! Желая показать особый пример трудолюбия, Карл повел меня в дом бывшего своего ученика Ганса Фогта. У него 35 гектаров земли, 30 коров, 15 телят, 1000 фруктовых деревьев, дом, постройки. Все хозяйство в идеальном порядке. Работников двое: Ганс и его жена. Я покачал головой: как же вы управляетесь? Ганс показал мне свои ладони. Они были, как рашпиль, – в мозолях и трещинах… Никакое благополучие с неба не падает – надо работать».
«Учитель, давний друг Карла, с которым мы вспомнили 42-й год, сказал: «У нас, возможно, это не все понимают, но то, что вы сломали Гитлеру шею, имеет громадное значение и для нашей судьбы. Если бы победили фашисты, они бы проглотили и маленькую Швейцарию».
«В Мондахе раз в год «сельсовет» устраивает туристскую автобусную поездку для пенсионеров. Нас с Карлом тоже включили в группу. В течение дня каждый из сорока экскурсантов считал своим долгом со мной побеседовать. И во всех разговорах вопрос: «Ну как вам наша Швейцария?» Ответ известен заранее, но все равно спрашивают. А один милый старик с глазами доброго и послушного мальчика решил вопрос усложнить: «А что лучше – Швейцария или Россия?» Я ответил в том смысле, что очень трудное дело – сравнивать людям, чья мать лучше. Все одобрительно заговорили. А старик, вернувшись на место рядом с дородной своей супругой, я видел, получил от нее порицание за милую свою наивность».
«От войны осталась залетевшая и сюда, в Швейцарские Альпы, «Катюша». В мою честь хлебнувшие вина пенсионеры грянули еще игривую песню на мотив «Стеньки Разина».
«Думаю: что же переменилось в Швейцарии с тех пор, когда я был тут после бегства из плена? Обнаружил: мне трудно ответить на этот вопрос. Я батрачил тогда в глухой деревушке и мало что видел. Но Карл говорит: перемен много – молодежь отхлынула в города, построено много дорог, фуникулеров, огромных отелей. Туристов сейчас в Швейцарии больше самих швейцарцев».
«Мне трудно судить о сердечности отношений между людьми. Но я ни разу не слышал перебранок или даже ворчаний в общественном транспорте или в других местах, где люди могут причинять друг другу временные неудобства. Этому следует поучиться. Взаимная вежливость так же хороша, как и культ чистоты и порядка. Они не дают накапливаться всякому мешающему жить мусору».
«О нашей встрече тут с Карлом писали газеты. И, конечно, мне было приятно прочесть: «Шестидесятилетний русский художник покорил всех сердечностью, трудолюбием, юмором. В маленьком Мондахе он достойно представлял свою большую страну».
Мы перелистывали с Петром Ильичом его пометки в карманной книжке, когда Нина Викторовна вынула из почтового ящика письмецо из Мондаха. Карл Келлер вослед улетевшему гостю послал привет своих земляков. Письмо кончалось словами: «Дорогой Петр! Все, что с нами случилось, очень похоже на сказку. Но ведь все это правда! Все это было на самом деле! И это согревает мне сердце».
1979–1982 гг.
Война: день за днем
Беседа с писателем К. М. Симоновым
Дневники – лучшее свидетельство пережитого. В них всегда чувствуешь неостывшее дыхание времени, в них виден и сам человек-летописец. В истории известно немало записей день за днем, ставших важнейшими человеческими документами.
Минувшая война таких документов по разным причинам нам практически не оставила. Записаны рассказы людей воевавших, написаны мемуары, романы, повести о войне. А дневников мы не знаем. И вот наконец счастливый случай – перед нами дневник. Вел его военный корреспондент и писатель Константин Симонов. Вел всю войну, с первых и до последних дней. Записывал пережитое и увиденное, иногда подробно, иногда кратко, но всегда честно. Понадобилось время, чтобы, несколько отдалившись от войны, мы смогли бы принять эти записи такими, какими они были сделаны в очень суровое время.
Дневники Константина Михайловича Симонова вышли двумя книгами под названием «Разные дни войны». Беседу с писателем я провел в мае 1977 года, сразу после выхода дневников.
– Константин Михайлович, как вы сами относитесь к выходу военного дневника отдельным полным изданием?
– Я ждал эту книгу с большим нетерпением, чем любую другую.
– Что такое дневники в физическом смысле слова? Как они выглядят? Почему только теперь, спустя тридцать лет после войны, вы их решили публиковать? И нельзя ли пояснить, почему целый том посвящен сорок первому году, а остальные четыре года войны уместились тоже в одной, почти такого же объема книге?
– Не следует думать, что Дневник – это некая «большая тетрадка», где события записывались по вечерам день за днем аккуратно. Дневник – это мои блокноты, по которым я тогда, во время войны (ночами между частыми поездками на фронт), диктовал стенографистке все наиболее важное, чему был свидетелем, что чувствовал, о чем думал.
41-й год занимает больше места потому, видимо, что необычно сильны были первые впечатления, переживания всего, что пришлось увидеть. О второй половине войны рассказывают обычно больше и охотнее. Но мы не должны забывать 41-й, если хотим о войне знать всю правду. В этом смысле полезно прислушаться к Толстому, который сказал, принимаясь за свой знаменитый роман: «Мне совестно было писать о нашем торжестве в борьбе с бонапартистской Францией, не описав наших неудач… Ежели причина нашего торжества была не случайна, она лежит в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений».
Дневник как писателю после войны, конечно, сослужил мне огромную службу. Это колодец, из которого я черпал и черпаю. Читая сейчас Дневник, многие увидят сходства реальных событий с теми, что описаны, например, в романе «Живые и мертвые». Замечено будет сходство человеческих характеров, деталей и эпизодов войны.
– На первых страницах вы пишете: «Шинель была хорошо пригнана, ремни скрипели, и мне казалось, что вот таким я всегда и буду. Несмотря на Халхин-Гол, в эти первые дни настоящей войны я был наивен, как мальчишка…» А как проходило взросление?
– Время на войне течет по особым законам. У меня ощущение, что оно было как-то чудовищно спрессовано. Особенно в 41-м. И особенно в первые дни. Эти первые дни застали меня под Могилевом. Я столько всего увидел, что, признаюсь: испытывал отчаянье. Казалось, все переменилось, сместилось, сдвинулось с места. Все само по себе было трагично. Но к этому надо еще добавить: мне было тогда двадцать пять лет. Под Могилевом я поймал себя на мысли, что вижу войну уже две недели. Однако прошло всего два дня. А за две недели войны я почувствовал, что повзрослел, постарел сразу на несколько лет. По моим наблюдениям, так было со всеми. Жизненный опыт, добытый годами войны, чем-то очень существенно отличается от всякого другого жизненного опыта. Молодые люди тогда взрослели (я имею в виду духовную сторону этого понятия) за год, за месяц, даже за один бой.
– На фронт вы приехали журналистом. Что можно было написать в то трагическое время, когда народ, раскрывая газету, искал ободряющих сообщений, а между тем немцы проходили 50–60 километров в день?
– Я ничего не мог написать, пока не коснулся «точки опоры» – встретил часть, которая не отступала, а дралась. И очень умело. Доказательство этому было налицо: перед линией обороны стояли два десятка подбитых немецких танков. Тут я впервые увидел: немцев действительно бьют. Крепко стоявшей частью командовал полковник Семен Федорович Кутепов. Атмосфера собранности, дисциплины, уверенности и какого-то спокойствия, несмотря на трагизм положения, привела тогда меня в чувство. Я увидел: есть люди, которые остановят немцев. О полке Кутепова и была моя первая корреспонденция в газете.
Вообще же в те дни писать в газету было неимоверно трудно. Некоторое облегчение я лично почувствовал, прочитав речь Сталина 3 июля.
– Вспоминая первые дни войны, об этой речи многие говорят. В чем была ее сила?
– Это было время мучительных размышлений, недоумений, боли – что происходит? Речь ставила все на свое место. Читать ее было тяжело: для всех обнаружился колоссальный разрыв, который существовал между официальными сообщениями и действительной территорией, занятой немцами. И все-таки речь ободряла. Появилась определенность. Была сказана полная правда, ничто не пряталось, ничто не скрывалось.
Мне всегда казалось: перед лицом трудностей именно так надо нам говорить, так мы лучше все понимаем.
В тот день мы увидели: над страной нависла смертельная опасность. Но сказать эту жестокую правду – значит засвидетельствовать свою силу. И это ободряло.
Любопытное совпадение. Как после выяснилось, начальник германского Генерального штаба Гальдер в своем дневнике 3 июля записал: «Не будет преувеличением сказать, что кампания против России выиграна». Сталин, как свидетельствует его речь, в этот день, 3 июля, считал, что борьба не на жизнь, а на смерть только начинается.
– Первый немец, которого вы увидели?
– Это был летчик, фельдфебель с подожженного «юнкерса». Все толпились вокруг него с любопытством: пленный в те дни был событием.
Тот «первый немец» был представителем касты гитлеровских мальчишек, храбрых, воспитанных в духе по-своему твердо понимаемого воинского долга и до предела нахальных. Он был ошарашен тем, что его сбили. Этим юнцам внушали, что смерть на войне с русскими – случайность. Позже им стали говорить, что к смерти надо быть готовым. Еще позже, что надо умереть за Германию. Но это все через три года, а тогда молодому фельдфебелю казалось просто невероятным – как это могли его сбить?
Поговорив с пленным, я обнаружил: в целом это убогий, малокультурный парень, ни к чему, кроме войны, его не готовили. Интересно, что, будучи сбитым у Могилева и имея компас, он пошел не на запад, а на восток. Из его объяснений было понятно, что на шестой день войны немцы должны были взять Смоленск. И он, твердо веря в этот план, шел к Смоленску.
– Забежим на три с лишним года вперед. Не припомните ли вы какую-нибудь встречу с «последним немцем»?
– В сорок пятом пленные уже мало интересовали. Если того фельдфебеля-летчика, помню, вели четверо конвоиров, то в конце войны сотню пленных мог вести один автоматчик. Разговоры с немцами, однако, были. Я искал таких разговоров и один хорошо помню. (В Дневнике он помечен: «31 марта 1945 года».)
Моим собеседником был старик – католический священник. Говорили о многом: об истоках фашизма, о средствах, какими Гитлер «обворожил» немцев, о немецком национальном характере, о судьбе Германии.
«Мои прихожане женщины, – сказал священник, – сейчас плачут, много плачут, жалуются: арестовали их мужей, членов фашистской партии. Я жалею их как духовный отец, но при этом меньше сочувствую им, чем мне самому бы хотелось. Поздно плачут. Плакать надо было, когда их мужья вступали в фашистскую партию. Но тогда они не плакали. Они проявляли чрезмерную покорность и дисциплину, которую я, немец, ненавижу в немцах».
Такой вот был разговор. Для меня тогда мучительно важно было понять: что же такое немец? Почему лежала сожженной Смоленщина, почему был Майданек (когда я увидел лагерь, мне показалось: схожу с ума), почему были виселицы и рвы, забитые расстрелянными?
Вздором было считать, что сами немцы потеряли все человеческое. Я обнаружил у них в абсолютной сохранности все нормальные человеческие чувства по отношению к своим, к немцам. Я понял: среди них не больше садистов или прирожденных убийц, чем во всяком другом народе, среди них достаточно добродушных, сентиментальных, мягких людей. Но все это проявлялось только по отношению к своим. Нас же они поставили вне пределов действия человеческих законов. Они смотрели на нас, как смотрят на щенят: «Одного оставим, а этих можно утопить». И это сделал с немцами фашизм. Вот почему война была для всего нашего народа вопросом жизни и смерти. Вот почему в 42-м году я писал:
Так убей фашиста, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоем дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Тогда эти строчки были очень нужны.
– Вы видели первые недели войны с разных мест, с разных точек. Стратегия немцев в это начальное время?
– Стремительное продвижение вперед, не обращая внимания на фланги и тылы. Танковые и моторизованные соединения двигались до полного расходования горючего… Точно так же действовали и мы в конце войны.
– «В сорок первом, захлебываясь кровью, на ходу учились воевать…» Я выписал из Дневника эту фразу и пометил вопрос. Чему нам предстояло научиться (в том числе и у наших противников) и чему мы научились к первой половине войны?
– Многому научились. Научились не ходить в лобовые атаки, а обходить, обтекать противника, брать его в клещи, устраивать ему «котлы». Научились не бояться танков. Научились управлять войсками. Научились проламывать оборону, протыкать ее одним страшным по силе ударом в каком-то одном месте, а проткнув, по профессиональному выражению военных, «быстро сматывать ее направо и налево». Научились дерзости. Научились добывать победу по возможности меньшей кровью. Научились мастерски решать сложные стратегические задачи. Научились четкому взаимодействию всех родов войск – артиллерия теперь двигалась, не отставая от пехоты и расчищая ей дорогу. Все время помогала наземным войскам авиация.
Пожалуй, уместно тут привести и кое-какие цифры. В Дневнике я пишу о геройской 107-й дивизии. В боях под Ельней (1941 год) дивизия уничтожила 28 танков, 65 орудий и минометов и около 750 солдат и офицеров противника. Сама потеряла 4200 убитыми и ранеными. Победа, как видим, досталась немалой кровью.
И вот еще данные о той же 107-й дивизии, сражавшейся в Кенигсберге (1945 год). Заняв 55 кварталов города, дивизия захватывает в плен 15 100 немецких солдат и офицеров, сама потеряв во время штурма всего 186 человек. За этими разительными цифрами как раз и стоит факт: воевать научились.
– В рассказах о первом годе войны, в воспоминаниях, в стихах, в старых подшивках газет часто встречаешь слово «таран». Все понимают, что это героический акт – ударить своим самолетом машину врага. Но такой способ борьбы явно нерационален – гибнет и свой самолет. Почему тараны были частыми в сорок первом? Почему они воспевались? (Вы тоже отдали должное этому.) И почему позже сбивали самолеты все же из пушек и пулеметов, а не винтом и крылом?
– Я думаю так. На первом этапе войны авиационная наша техника была слабей немецкой. К тому же у летчиков опыта недоставало: нерасчетливо растратил боезапас, а противник уходит, злость заставляла ударить его хоть чем-нибудь – винтом, крылом. Чаще всего так били бомбардировщик – в нем четыре человека, и машина более дорогая, чем истребитель. Эта подспудная арифметика, несомненно, имела значение. И надо иметь в виду: у нападавшего все же были шансы остаться живым, и даже машину иногда удавалось сажать.
Много писали о таранах, потому что в этом акте ярко проявлялась готовность жертвовать жизнью во имя Родины. И об этой готовности тогда, в сорок первом, важно было рассказывать. Ну и, естественно, действовал закон: чем чаще о чем-то пишут, тем чаще это находит отзвук и в жизни… Позже, когда качество немецких и наших самолетов уравнялось и когда летчики поднабрались опыта, к таранам стали прибегать редко.
– Несколько вопросов о человеческих качествах. Выносливость. Бомбежки, обстрелы, атаки под пулеметным огнем – это стоит на первом месте, когда говорят о войне. Но был ведь еще нечеловечески тяжкий труд: многие сутки без сна, ночлег в снегу, на морозе, переправы в ледяной воде, еда – когда что придется. И никаких простуд, радикулитов, воспалений и всяких других болезней мирного времени! Как все это вы объясните?
– Это в самом деле поразительный факт. Я сам, помню, на Северном флоте во время высадки с разведчиками на берег по пояс оказался в воде и шел потом двенадцать километров – все на мне гремело, как жестяное, от мороза. И ничего! Происходила мобилизация каких-то резервных сил организма, каких-то защитных средств. (Медики это хорошо знают.) Но после войны, как после всякого сильного напряжения, наступила реакция. Все сказалось. У многих. У меня вот голова очень чувствительна к холоду. Причина? Во время полета на У-2 сорвало шапку. Так и летел на морозе в открытой кабине. Тогда ничего, двести граммов принял – прошло. И все-таки след остался.
– О человеческой психике… Кажется, у маршала Василевского я прочел любопытные строки о том, как, анализируя в начале войны причины возникающей паники, установили: в предусмотренной боевым уставом одиночной ячейке боец и чувствовал себя одиноким, оторванным от всех, чувство страха одолевало его. Когда бойцов стали располагать в траншеях, положение сразу же резко переменилось. Чувствуя рядом соседа, человек меньше испытывал страх. Есть ли у вас какие-нибудь наблюдения на этот счет?
– Да, человек, видимо, так устроен, что одиночество при опасности действует угнетающе. Я видел во время бомбежек: люди жались поближе друг к другу. Казалось бы, наоборот – рассредоточиться, нет – жались друг к другу.
Вспоминаю и свои ощущения. Ходил с моряками-подводниками ставить мины. Нас бомбили. И я не скажу, что было приятно чувствовать, как лодка вздрагивает от недалеких взрывов. Но сильного страха я не испытывал – рядом были люди. Самой страшной мне казалась всегда одинокая смерть пехотинца.
Из всего этого можно сделать выводы о каких-то психологических закономерностях, выраженных в давнишней мудрости: «На миру и смерть красна». Одиночество же перед лицом опасности – трудно переносимое дело.
Если говорить о человеческой общности в широком философско-житейском смысле, то война всех нас сблизила, объединила. Без этого, я думаю, победить было бы невозможно.
– И еще – о восприятии человеком войны. Один много и хорошо воевавший солдат мне сказал: «Когда сидишь в окопе или траншее, привыкаешь к смерти, к грохоту, ко всему. Самое тяжелое: после госпиталя, после переформировки или отпуска снова лезть в пекло». Вы с этим согласны?
– Да. Мне то же самое многие говорили.
– Теперь нравственные категории. Долг. Не могли ли вы вспомнить конкретный яркий пример исполнения долга?
– Ну, например, так. Первые дни войны. Армия отступает, беженцами заполнены дороги. А навстречу им с востока на запад, под бомбежкой идут молодые гражданские парни. Они шли на свои призывные пункты, спешили. Их вели вперед полная неизвестность, неверие, что немцы могут быть так близко. И вело их крепкое чувство долга.
– Вера. Вера в победу даже в самые тяжелые дни помогала, в конце концов, победить. Я хотел бы услышать от вас несколько слов об этом сильнейшем оружии – вере.
– Этот пример, конечно, должен быть из сорок первого года, когда вера подверглась особенному испытанию. Ну, запомнился, например, допрос пленного, того самого «первого немца». В протоколе допроса среди многих вопросов, какие ему задавали, я обнаружил такой: «Как встретит немецкий народ Красную Армию, если она через некоторое время вступит на германскую территорию?» А? Каково?
Вопрос-то задан не в сорок третьем, не в сорок четвертом. В сорок первом!
Или вспомним знаменитый парад 7 ноября в том же году. Немцы в шестидесяти километрах от Кремля. И – парад! Эта уверенность в нашей силе всех тогда потрясла.
– Самопожертвование, мужество, отчаяние, трусость… Все это тоже на войне было. В каких проявлениях они запомнились вам?
– Да, все было… Однако необычайно трудно вычленить что-то из события сложного и огромного по масштабам. Рассмотрим все сразу на примере того, что помечено у меня в Дневнике последним числом июня 1941 года. Над шоссе Бобруйск – Могилев я увидел тогда потрясшую меня картину. На протяжении считаных минут «мессершмитты» сбили шесть наших бомбардировщиков ТБ-3. Самолеты немцев хладнокровно заходили в хвост тихоходным нашим машинам. Треск пулеметов – и они одна за другой шли книзу с хвостами дыма. Один обнаглевший «мессер», помню, преследовал уже обреченный бомбардировщик, и вдруг сам кувыркнулся – из горевшего самолета по нему полоснули огнем.
Картина эта всю войну преследовала меня. Готовя Дневник к печати, я разыскал военные документы, где говорилось об этой драме. Выяснилось: нужда заставила послать на бомбежку эти самолеты без прикрытия истребителей, днем. Можно ли говорить о мужестве, самопожертвовании летчиков, поднявшихся в воздух, частично выполнивших, как выяснилось, свою задачу и даже в безнадежном положении с горящих самолетов продолжавших вести огонь? Можно! Это и есть мужество, граничащее с самопожертвованием…
Пример отчаяния тоже близко лежит. В тех же документах я обнаружил строки о том, что командующий ВВС Западного фронта генерал-майор авиации Копец 22 июня вечером застрелился. Генерал Копец был блестящим летчиком, героем испанской войны. И вот не вынес тяжести всех потерь за первый же день. Отчаяние. Наши враги это чувство тоже испытали сполна. В конце войны.
И трусость приходилось наблюдать на войне. Но самой отвратительной трусостью была, между прочим, не боязнь смерти, а боязнь доложить правду о сложившейся ситуации на позиции. За такой трусостью на войне всегда стоят чьи-то жизни.
– За войну вы видели много людей и в разных ситуациях, в том числе и трагических. Кто вам больше всего запомнился? Чем особенно дороги эти люди?
– По человеческому долгу мы обязаны в первую очередь вспомнить не тех героев войны, лица и имена которых освещены победными салютами. Этих людей все знают. Важно не забывать тех, кто не увидел победы, но сделал для нее все, что мог. В Дневнике названо много имен. Но в первую очередь я всегда вспоминаю полковника Кутепова, о котором уже говорил. Его спокойствие, его солдатская мудрость, воля, решимость и верность долгу были не только его личными качествами. Весь полк, с которым Кутепов лег у Могилева, имел эти качества своего командира. Останься Кутепов жив, он был бы способен на очень многое.
С таким же чувством вспоминаю корпусного комиссара Андрея Семеновича Николаева, с которым я познакомился в Крыму в тяжелейшее для нас время. Вспоминаю его необычную личную храбрость, понимание солдатской души и драматизм его положения, человека, непомерно быстро выросшего в должностях после 1937 года. Он тоже, видимо, понимал тяжесть своей «высоты» и находил себя там, где был ближе всего к солдатам. Я мог бы продолжить называть имена. Дороги все, кто честно нес на плечах своих тяжесть войны и не требовал от других того, к чему не готов был сам.
– Кем вы себя чувствовали на войне в первую очередь – писателем или журналистом?
– Пожалуй что, журналистом, особенно в первую половину войны. Слово должно было стрелять. В это время я узнал не только всю горячность, спешность каторжно трудной журналистской работы. Но узнал и действенность ее, ощутил, что находишься в боевых порядках со всеми, кто воевал.
К концу войны писатель во мне подавил журналиста. И это было закономерным. Появилась возможность осмыслить происходящее, усилилась жадность как можно больше увидеть, запомнить, почувствовать. Я вполне понимал: война и будет моим писательским багажом. Понимал я и громадную ответственность перед людьми: я был свидетелем огромной драмы, мои показания после войны будут нужны.
– У меня есть много вопросов к Симонову-журналисту. Но вначале я хотел бы вспомнить несколько строчек ваших стихов.
Под Кенигсбергом на рассвете
Мы будем ранены вдвоем,
Отбудем месяц в лазарете,
И выживем, и в бой пойдем.
Святая ярость наступленья,
Боев жестокая страда
Завяжут наше поколенье
В железный узел, навсегда.
Я с удивлением прочел под стихами дату: 1938 год. Прокомментируйте, пожалуйста, это.
– Для тех, кто помнит предвоенное время, все тут достаточно ясно. Фашизм наглел и набирал силы. Мы понимали, чувствовали тогда: война неизбежна, понимали, что нам придется вынести эту войну.
– Война оказалась не такой, как мы ее представляли…
– Да, это так. И в Дневнике я пометил в первые дни: «Война не такая, как мы писали о ней. Это горькая штука».
– Рядом с этими вашими строчками я прочел в Дневнике и такие: «Много диверсантов… Когда по дороге проверяли документы, я левой рукой показывал их, а правой держал наган. Потом у меня это вошло в привычку». На отдельный листок я выписал из Дневника все переплеты, в какие вы попадали на фронтовых дорогах, все случаи, когда Дневник мог бы оборваться и навсегда. Выход из окружения, хождение с нашей разведкой к немцам, поход на подводной лодке минировать румынский берег, бросок под разрывами мин на Арабатской стрелке… Словом, много было случаев умереть. Скажите, в какой момент вы ближе всего увидели смерть и в каком образе она вам запомнилась?
– Работа журналиста, если, конечно, он не околачивался при каком-нибудь крупном штабе (а такое случалось), была трудна и опасна. Но я писал в Дневнике и сейчас хочу подчеркнуть: это все же была не самая трудная и не самая опасная работа на войне. И хотя нашего брата «с лейкой и блокнотом» полегло немало, все же не мы лежали в окопах в ожидании танков, не мы поднимались в атаку… Словом, в разговоре о войне все должно быть на своем месте. – Страх смерти…
– Я думаю, смерти страшился каждый. Другое дело, как держал себя человек. Если не терял головы, превозмогал страх опасности – это сохраняло жизнь чаще, чем трусость. Я видел много отчаянно смелых людей, но никогда не верил, что человек не боится смерти. Сам, вспоминаю, труса как будто не праздновал, но мысль: «Вот поеду и, может быть, уже не вернусь» – постоянно в сознании была. Я запихивал ее подальше, поглубже, но она все же выплывала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.