Текст книги "Война и люди"
Автор книги: Василий Песков
Жанр: Военное дело; спецслужбы, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
И выкинул однажды коленце я уже посерьезней. После Сталинградской победы все мы воспрянули духом, повеселели. Но вид – не глядел бы: шинели в грязи, сами обросшие, закопченные. Я шутил: «Бармалеи!» Что сделать, чтобы люди почистились, подтянулись? Это меня почему-то очень заботило. Идея пришла внезапно, я даже испугался. Но потом, так и сяк прикинув последствия, я решил: разоблачить меня будет нельзя.
Сначала я отлучился из роты на полчаса и принес «потрясающую новость»: «Хлопцы, ходит слух: на Донской фронт прибыл Сталин».
«Новость» понеслась по окопам и траншеям – солдатский телеграф действовал безотказно. И через час в нашем батальоне уже не было человека, который бы не занялся собой – бреются на морозе, трясут шинели, хлястики пришивают, оружие драят. Начальство в недоумении, на вопросы отвечает: «Не знаем…» Но солдат слухам верит больше, чем начальству.
– Признались кому-нибудь в этой затее?
– Нет. Никто бы не поверил. Победа под Сталинградом для каждого была праздником. Я угадал настроение.
– У вас ведь был, наверное, счастливый день на войне?
– А как же. Смеяться будете, связано это с баней. 28 ноября 1943 года за Днепром я был ранен. Не тяжело. Но ясно было: отвоевался. Мчал меня в наполненной соломой двуколке к переправе Степан Моисеев. Бывают чудеса на войне, у Сталинграда я его пожалел – сорок пять человеку, – отправил в хозяйственный взвод ездовым. У Полтавы на реке Ворскле мы снова с ним встретились. Под ураганным огнем мчались мы со Степаном по дамбе. Он в двуколке, а я, держась за веревку, бежал сзади. Пронесли нас сквозь стену огня невредимыми монгольские лошаденки. И вот теперь за Днепром в третий раз встретились со Степаном. Он меня как сына уложил на солому. Гнал быстро. Раненые роптали, уступая дорогу. А Степан – война научила быть хитрым – покрикивал:
«Посторонись, ребята! Раненого полковника, Героя Советского Союза везу». Я его дергаю: «Степан, Бога побойся. Плащ-палатку поднимут – изобьют и тебя, и меня». Когда прощались у переправы, обнял меня Степан Моисеев: «Жениться вздумаешь – приезжай. Семь дочерей у меня…» Потом был санбат. Операция без наркоза. Чтобы медсестер не пугать ревом, я рот ватой забил.
А потом была баня в Новых Санжарах. Ее устроили то ли в школе, то ли в какой-то конторе. На дворе в котлах и бочках грелась вода. Нас, израненных, чумазых, обросших, приводили в божеский вид старушки и молодухи. Радость была – описать невозможно. Тело освобождалось от грязи. А душа словно оттаяла. Глядели мы, двадцатилетние, на такого же возраста девушек – голова кружилась от прикосновенья их рук. И казалось, ничего в жизни не может быть лучше этого радостного тепла.
– Был потом госпиталь?
– Да, в Павлове-на-Оке. А потом дорога домой, в нашу яблоневую Бурчмуллу, к родной шахте… В Куйбышеве вышел я из вагона. В помещении вокзала народу битком. Много детей, и все голодные. Я развязал вещмешок. Дети облепили, как голуби. Худые – кожа да кости. Глаза большие. Меня поразило – десятка три ребятишек, а терпеливо, без суеты, в очередь получают гостинцы… В ташкентский поезд сел я с пустым мешком. Трое суток со мной делились кто чем. И с радостью. Мы много сейчас говорим о милосердии. А оно у меня в памяти с тех военных трагических лет. Мы были тогда подлинно милосердными…
– Мансур Гизатулович, в шестьдесят семь лет человека уже не испортишь. Признаюсь, гляжу на вас с восхищением. Вы сильный, честный, любознательный, добрый. И талантом отметила вас природа: на работе – первый, талантливо воевали, впечатляюще о войне рассказали. Но ведь не все в человеке «от Бога», кому-то вы обязаны своим характером, своим взглядом на жизнь…
– Отцу. Умный, добрый и строгий был человек. К работе меня приспособил с десяти лет. Сам в шахту спускался, а я наверху коногонил – крутил барабанный привод у ствола шахты. На всю жизнь я запомнил отцовский урок воспитания. Конь был уросливый, злой – почувствовал слабосильного коногона – не слушается. Ну, я и пошел работать, как взрослый, – кнутом коня по боку и страшным голосом «в три господа мать!». Конь покорился. Я был доволен. Но вдруг чувствую: спину мне кто-то сверлит. Оглянулся – отец. В усмешке шевелит черный ус. Остановил коня. Мне подал бутылку молока с хлебом.
«Дай-ка мне вожжи…»
Я обедал, а отец коногонил. И никаких громких слов, только слегка понукает коня, на коротких остановках ласково хлопает по загривку огромной ладонью. И я в свои десять лет понял: не руганью, лаской больше добьешься.
Отец был честен. На прииске ему доверяли принимать у старателей золото. Меня любил. Когда добровольцем я шел на войну – не отговаривал. Матери сказал: «Не плачь. Мансур вернется». Сам он погиб в шахте 12 ноября 1942 года, не дождавшись моего письма с фронта.
– Мансур Гизатулович, книжку «Страницы солдатского дневника» я прочел с восхищением вашей памятью, искренностью, умением видеть главное и рассказать обо всем образно, интересно. Легко ли писалось?
– О, что вы! Писательское дело мне показалось труднее шахтерского. Заново все пришлось пережить – даже сердце забарахлило. Зато сколько друзей откликнулось! Сколько писем переслали мне из издательства «Молодая гвардия».
– Теперь, после газеты, будут и еще отклики.
– Надеюсь, откликнутся, кто еще жив. Нас ведь с каждым годом все меньше и меньше. – Хотите сказать еще что-нибудь молодым?
–
Скажу главное. В нечеловечески трудной войне мы защищали Отечество, наш общий дом. Сильны мы были великой общностью. И мы должны эту общность беречь. Только при этом условии мы осилим все трудности. Мы их осилим, как осилили в грозные сороковые годы.
1990 г.
Камень у Могилева
На шестом километре дороги, если ехать из Могилева в Бобруйск, шоссе слегка расширяется, в разрезе придорожной полосы елей и кленов проезжий видит площадку и на ней дикий камень. Памятник?.. Остановившись, видишь у камня цветы и хорошо знакомое факсимиле, резцом просеченное на валуне, – Константин Симонов. С тыльной стороны камня – литая доска: «… Всю жизнь он помнил это поле боя 1941 года и завещал развеять здесь свой прах». Эти слова заставляют снять шапку и помолчать, глядя на поле, прилегающее к дороге.
Если проезжий не очень спешит, он от кого-нибудь узнает: полоса кустарника и деревьев, линейкой идущая в поле, скрывает остатки рва, который когда-то спешно вырыли – остановить танки. Но немецкие танки тут в 41-м остановил не этот теперь оплывший земляной ров, а люди, тут и полегшие. Симонов видел, как это было. Помнил об этом всю свою жизнь. И однажды обмолвился, что хотел бы, чтобы прах его был развеян на поле боя под Могилевом.
…Симонов много видел и много всего пережил. И если уж так запал ему в душу кусок земли на подступах к Могилеву, то, видно, были на это причины немаленькие. И это действительно так.
Я беседовал с Константином Михайловичем незадолго до его смерти. Перебрали многое, что пришлось пережить на войне и после войны, и было заметно: все, что касалось июня – июля 41-го, и особенно всего, что было пережито под Могилевом, его очень волновало. Читая книги его, статьи, вспоминая его беседы и публичные речи, многие могут заметить: слово Могилев непременно всюду нет-нет, да и всплывет, и непременно в почетном ряду названий, в ряду таких славных мест, как Москва, блокадный Ленинград, Сталинград, Курская дуга, Севастополь, Одесса…
Оборона Могилева была героической. Город сражался в кольце врагов, когда оставлены были Минск и Смоленск, – сражался, зная, что обречен. Слава его заслуженная. Однако была у Симонова и личная приязнь к этому древнему белорусскому городу, к могилевским полям, лесам и дорогам. Обращаясь к опубликованным теперь военным дневникам писателя, отчетливо видишь причину этой приязни.
В 1941 году Константину Симонову было двадцать пять лет. За Могилев, к линии фронта, военным корреспондентом он прибыл к пятому дню войны. Каким он был, этот совсем еще молодой человек, уже известный, впрочем, как автор только что пошедшей пьесы «Парень из нашего города», известный как поэт? «Шинель была хорошо пригнана, ремни скрипели, и мне казалось, что вот таким я всегда буду. Не знаю, как другие, а я, несмотря на Халхин-Гол, в эти первые два дня настоящей войны был наивен, как мальчишка». Это из дневника. И там же, через пять-шесть страниц: «Две недели войны были так не похожи на все, о чем мы думали раньше. Настолько не похожи, что мне казалось: я и сам уже не такой, каким уезжал 24 июня из Москвы». Таково потрясение, пережитое на могилевской и смоленской земле. Это все тогда пережили. Симонов надолго это сохранил – в памяти, в дневниках. Нельзя без волнения читать страницы записок о выходивших из окружений, о беженцах на дорогах, о самолетах над дорогами, о танках, вдруг прорывавшихся в тыл отступающим, об июльской пыльной жаре, неразберихе, путанице, об ощущении огромного горя, которое разом обрушилось и которое разрасталось.
Общее горе сближает людей. Это известно. Но и место, где горе превозмогалось, тоже становится особо дорогим человеку. Пробираясь на драном пикапе по проселкам Могилевщины и Смоленщины (большаки уже заняты были шедшими на восток танками!), молодой горожанин, корреспондент столичной и армейской газет, впервые близко увидел деревню, деревенскую жизнь, деревенских людей. И в душе его проросли до этих дней дремавшие в зернах чувства. «Я понял, насколько сильно во мне чувство Родины, насколько я чувствую эту землю своей и как глубоко корнями ушли в нее все эти люди, которые живут на ней… Было чувство острой жалости и любви ко всему находившемуся здесь: к этим деревенским избам, к женщинам, к детям, играющим возле дороги, к траве, к березам, ко всему русскому, мирному, что нас окружало и чему недолго оставалось быть таким, каким оно было сегодня». Это из дневника, опубликованного недавно. А тогда, в 41-м, чувства, пробужденные на могилевско-смоленской земле, были выражены в стихах. В сильных стихах.
Ты знаешь, наверное, все-таки родина —
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.
Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на проселках свела.
Это часть стихотворения, посвященного А. Суркову. А вот из другого стихотворения тех же далеких дней:
Но в час, когда последняя граната
Уже занесена в твоей руке,
И в краткий миг припомнить разом надо
Все, что у нас осталось вдалеке,
Ты вспоминаешь не страну большую,
Какую ты изъездил и узнал,
Ты вспоминаешь родину – такую,
Какой ее ты в детстве увидал.
Клочок земли, припавший к трем березам,
Далекую дорогу за леском,
Речонку со скрипучим перевозом,
Песчаный берег с низким ивняком.
Эти строки и сегодня сжимают сердце. А тогда, в 41-м, 42-м? В те дни такие стихи были новой и свежей силой, такой же, как новой конструкции танки и самолеты. Я это знаю не с чьих-то слов. Я помню, как эти стихи в облетевшем осеннем саду нашего прифронтового села читал красноармейцам молоденький лейтенант. Читал не из газеты, не из книжки. Из тетрадки, куда стихи переписаны были карандашом! И сейчас помню взволнованный голосок лейтенанта: «Клочок земли, припавший к трем березам…», помню, как его слушали, какая была тишина. Мы с приятелем, сидевшие, как воробьи, возле кучки бойцов, украдкой, когда все уже расходились, попросили лейтенанта переписать стихи. Лейтенант внимательно нас оглядел и вдруг вырвал из тетрадки листок: «Возьмите, я это знаю на память». Через два года в школе из книжки я узнал, что запавшие в душу стихи называются «Родина» и написал их К. Симонов.
Очень жалею, что забыл рассказать об этом давнем памятном эпизоде Константину Михайловичу во время нашей долгой беседы весной 1978 года, – тогда я больше спрашивал, а он отвечал. Но это уместно вспоминать сейчас, у камня под Могилевом. Уместно потому, что это святое, сильное чувство пробилось сквозь боль и тревогу на могилевско-смоленской земле.
На поле, у которого стоит теперь этот камень, Симонов приезжал не единожды после войны. В большой последней своей работе «Шел солдат…» он прямо говорит об этом памятном для нас месте: «Одному человеку этот мирный сейчас пейзаж ничего не говорит, а для других – это поле боя… Я не был солдатом, был всего-навсего корреспондентом, но и у меня есть кусок земли, который мне век не забыть, – поле под Могилевом, где я впервые видел в июле сорок первого, как наши сожгли тридцать девять немецких танков…»
Сколько сожженной техники пришлось увидеть за годы войны! Но всю жизнь он помнил эти тридцать девять подбитых танков. Случайно ли? Нет. По дневникам мы видим, как тяжело, как мучительно тяжело было переживать неудачи первых недель войны. Человеку нужна, просто необходима была какая-то точка опоры в мыслях и чувствах, попытка глянуть хоть немного вперед, обрести какую-нибудь надежду и написать в газету «не ложь во спасенье», не полуправду, простительную в те драматические дни, а что-то такое, что и другим служило бы точкой опоры, вселяло бы веру. И военный корреспондент такую точку нашел на подступах к Могилеву.
В шести километрах от города на пути фашистов оказалась дивизия, которая не отступила, которая сама попятила танки Гудериана. Из дневника узнаем: корреспонденты «Известий» Павел Трошкин и Константин Симонов прибыли в один из полков оборонявшей город дивизии ночью. И об этом приходе лучше, чем записано в дневнике, не расскажешь. «Нас задержали и под конвоем доставили в штаб полка. Из окопа поднялся очень высокий человек и спросил, кто мы такие…
– Какие корреспонденты?! – закричал он. – Какие корреспонденты могут быть здесь в два часа ночи? Кто вас послал? Вот я вас сейчас положу на землю, и будете лежать до рассвета. Я не знаю ваших личностей».
«В те дни, – рассказывал Симонов, – такой прием нас обрадовал. Я сразу почувствовал дисциплину, порядок, уверенность. И не ошибся. Все это было в полку, которым командовал Семен Федорович Кутепов».
За время войны и после нее писатель видел много разных людей – командиров и рядовых. О многих сумел рассказать со знанием военного дела и знанием человеческой сущности. Много разных фамилий. И всюду имя Кутепова стоит у него в самом почетному ряду имен. Так же как Могилев упоминается рядом с Москвой, Ленинградом, так и Кутепова он решается назвать рядом с очень известными нам именами. Несомненно, тут много личного. Кутепов был первым из командиров, в ком писатель увидел человека знающего, умного, стойкого, храброго. Конечно, имел значение психологический фон, на котором возникла для молодого, пока еще растерянного интеллигента с наганом фигура решительного бойца. Отступление, неразбериха – и вдруг порядок, железная стойкость, и главное – налицо результаты: разбитые танки. Тридцать девять! Стоят почти рядом с окопами на измятом, избитом пшеничном поле. Соблюдая осторожность, можно к ним подойти (немцы рядом, в леске!), как следует их осмотреть, потрогать руками, заснять. Танки, о которых так много было в те дни разговоров тревожных, нередко панических, стоят, разбитые в пух и прах! И тут рядом – люди, только что выдержавшие четырнадцатичасовой бой. Несомненно, навалятся новые танки, но люди тут собранны и спокойны, как и сам командир, сказавший неожиданным в той горячей точке гостям: «Мы так уж решили тут между собой, что бы там кругом ни было, кто бы там ни отступал, а мы стоим вот тут, у Могилева, и будем стоять, пока живы».
Менее суток были корреспонденты «Известий» в расположении полка Кутепова. «Беседовали с людьми. Прошли по траншее к подбитым танкам. Трошкин с упоением их снимал и так и эдак. И был, несомненно, замечен из леса немцами – появился над танками «мессершмитт» и начал охоту за Трошкиным, которому пришлось отсидеться под днищем одной из подбитых машин».
Менее суток – срок небольшой, чтобы верно судить о людях. Обстановка, однако, до крайних пределов обнажала тогда человеческую сущность. И Симонов увидел в Кутепове и в людях его полка подлинных героев. Молодому корреспонденту, писателю и поэту еще предстояло рассказывать о войне, и встреча под Могилевом явилась важнейшей точкой опоры, символом веры, успокоением. «Сопротивление прущему немцу действительно существует, и, несомненно, Кутепов не единичен на всем огромном пространстве войны».
Так оно и было. И люди, полегшие у Могилева, навсегда остались для Симонова образцом мужества. Мы это чувствуем по его дневнику, мы это знаем по тщательным розыскам (не остался ли кто в живых из полка?), по частым упоминаниям в статьях и книгах. Литературный образ Серпилина – собирательный образ, но в основе его лежит личность конкретная – командир 388-го стрелкового полка 172-й дивизии Семен Федорович Кутепов. Помещая портрет полковника в дневниках, Симонов пишет: «В моей памяти Кутепов – человек, который, останься он жив там, под Могилевом, был бы способен на очень многое».
Кутепов и все, кто был с ним рядом, остаться в живых не могли. Корреспонденты «Известий» почувствовали это уже в тот день, когда уезжали с линии обороны. Они и сами на своем помятом пикапе чудом проскочили линию окружения Могилева. Несомненно, Симонов часто думал об этом дне. Отвечая в беседе на мой вопрос: «Что для него, журналиста, было самым тяжелым в войну?» – он сказал: «Уезжать от людей в критической для них ситуации…»
Корреспонденты «Известий» спешили в Москву с бесценной для той поры информацией. 20 июля в газете появился рассказ о сражении под Могилевом. Я отыскал в архиве тот номер газеты. На пожелтевшей первой странице – большой портрет Сталина (в тот день объявлялось о назначении его Народным комиссаром обороны СССР), а внизу, во всю газетную полосу, снимок – панорама подбитых танков. Симонов в дневнике пишет: «У витрин с газетами стояли толпы народа… Это было вполне объяснимо. В сводках Совинформбюро постоянно сообщалось о подбитых немецких танках, число их перевалило за тысячу. Но впервые люди увидели: танки действительно подбивают».
В том же номере «Известий» на третьей странице с пометкой «Действующая армия» напечатан очерк «Горячий день». Это был первый репортаж Симонова с войны. Его, несомненно, с волнением прочли тогда миллионы людей. Но его скорее всего не прочли, не могли прочесть люди, которым он посвящался. Возможно, как раз 20 июля они умирали под Могилевом в схватке с новой, свежей колонной танков…
Наверное, этого и довольно, чтобы понять, почему Симонов постоянно помнил о Могилеве и людях, которые его защищали, и почему однажды сказал: «Мое поле там…»
Сам Симонов умер не в бою – в больничной постели. Последнее его деловое распоряжение: «Папка с документами о Жукове – с краю на верхней полке». Об этом человеке он готовился написать…
Он много сделал. Очень много для одной человеческой жизни. Прилежно работал (иногда по двенадцать-пятнадцать часов в сутки!), любил работать, умел хорошо организовать работу. Непрерывность труда была стилем и смыслом жизни. И, возможно, самым печальным днем для этого человека был день в июле 1979 года, когда он почувствовал, что не может работать. В тот день на телеграфном бланке, найденном недавно среди бумаг, возможно лишь для себя, Симонов записал: «Я уже ничего не могу доделать. Что сделано, то сделано, что задумано и не додумано, тоже не в моей власти. Я могу только, если потребуется, привести в порядок не приведенное в него».
Крепким здоровьем он не отличался – за жизнь много раз болел воспалением легких. С температурой 39 он полетел на Даманский. Не жаловался. Говорил: «Война приучила». И оттого, что не жаловался, многим казалось, что износа этому человеку не будет. Но сам он почувствовал этот износ. Незадолго до смерти как-то вечером полушутливо стал вдруг считать, сколько же лет ему не по метрике. «Военное время засчитывать надо год за два… Годы сидения над «Живыми и мертвыми» тоже надо удвоить. Этот вот фильм («Шел солдат…») – тоже нелегкая ноша. Словом, мне сейчас – восемьдесят семь». Он улыбнулся, грустно радуясь тому, что жизнь его была плотной, наполненной до краев, и потому ему хотелось считать ее более длинной. А по метрике он не дожил до шестидесяти четырех.
В 1978 году, условившись о беседе для «Комсомолки», я приуныл, узнав, что Константин Михайлович лег в больницу. Но он позвонил с шуткой: «Приезжайте, в больнице тоже можно работать». В больнице же Симонов диктовал ответы на горы писем (за жизнь получил он их многие тысячи и, кажется, не оставил без ответа ни одного). Сразу после больницы он, помню, поехал в Берлин, работал над фильмом, начал новую повесть, собирал документы, наезжая довольно часто в Подольский военный архив. Работал. Вот почему смерть его была для многих ошеломляюще неожиданной. Уже израненный жизнью, он все-таки шел. Шел и упал.
Могилев, через который война прошла «туда и обратно», давно залечил свои раны. О войне напоминают только названия улиц. Есть среди них улица полковника Кутепова, есть теперь еще и улица писателя Симонова. Вблизи большой городской площади улицы скрещиваются.
А на шестом километре шоссе, идущего в Бобруйск, след войны сохранился. Заросший ольхою, шиповником, бузиной и волчьим лыком противотанковый ров упирается в берег Днепра. Тут видишь бетонный дот, траншеи на кручах, окопы, пулеметные гнезда, заросшие бурьяном. И по правую сторону от шоссе – то самое поле, то место, где в сорок первом по немецкой броне хлестали снаряды защитников Могилева.
В память о тех, кто остался навечно у этого поля, уже много лет стоит обелиск. И чуть в стороне, в разрезе зеленых посадок, с военного вездехода сняли и поставили камень. Это память о человеке, чья жизнь была связана крепко с судьбою тех, которые воевали, – с живыми и мертвыми.
1980 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.