Текст книги "Моя сестра – Елена Блаватская. Правда о мадам Радда-Бай"
Автор книги: Вера Желиховская
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Лагерь
Мы уселись. И в самом деле, отдохнувшие лошадки подхватили дружно и, не дождавшись никакой подмоги, в полчаса вытянули нас на гору. Кучер наш говорил правду: сверху горы раскинулись пред нами поля и леса, а среди зелени ближайшей рощи на красивой поляне белелись палатки батареи. Все мы загляделись на красивую картину… Но что это?.. Кто это такие?
К нам навстречу в перегонку, запыхавшись, бежало несколько офицеров. Какой-то совсем молоденький опередил всех, смеясь, крича что-то товарищам; двое-трое других его догоняют… У всех такие веселые лица…
Мама оживилась, припав к окну, называя их по фамилиям.
– А вот, смотрите, дети! – вскричала она. – Вон и папа бежит! Видите?..
– Где? Где?.. – спрашиваю я.
– Я вижу папу! – весело кричит Леля, хлопая в ладоши.
– Да где же он? Который?.. – чуть не плачу я.
– Да как же ты не видишь? – смеясь указывает мне мама на отставшего дальше всех, высокого толстого господина. – Ишь переваливается!.. Запыхался! Верно давно по горам не бегал, – весело пошутила моя милая мама, здороваясь с прибежавшими навстречу ей знакомыми.
Карета остановилась; передовой офицер быстро отворил дверцы, и мы сами побежали навстречу папе.
Как весело провели мы этот чудесный вечер! Нам был приготовлен домик на хуторе, но мы остались пить чай в лагере. Все сбежались с приветствиями, с поздравлениями. Накрыли стол пред папиной палаткой; все снесли сюда все, кто чем богат: кто варенья, кто сухарей, кто молочник сливок или лимон. Музыке велели играть невдалеке… Все маму любили, все были рады ее возвращению, а уж про папу и говорить нечего!..
Он подложил свою шинель под ноги маме, чтоб она не простудилась, и все возился со своим новым сынишкой, подбрасывая его на воздух и любуясь, как он заливался веселым, звонким хохотом, знакомясь со своим папой. Мы с Лелей, пока Антония с мисс Джефферс хозяйничали у чайного стола, успели с Машей сбегать в рощицу и вернулись с букетами, которые положили перед мамой.
Нам было очень весело!.. Мы дождались восхода полной луны, и все пошли провожать нас с музыкой и песенниками на хутор, где нам была приготовлена чистенькая хата.
Мы прожили тут несколько дней и совсем заморили нашу бедную англичанку, то и дело бегая в лагерь, в рощи и назад домой. Мама ужасалась нашему безделью и, вздыхая, говорила только о том, чтоб поскорее приехать на место да начинать аккуратно учиться.
– Вы совсем отвыкли от уроков и избаловались за дорогу, – говорила она.
– О! Yes, – нараспев поддерживала ее наша мисс. – Learn [учиться] – нэт! Quite [совсем] избаловаль and все забиль.
– А вот и нет, – не все забиль! – передразнила я ее. – Я помню, как вы меня учили.
И став среди комнаты в торжественную позу, я начала указательным пальцем дотрагиваться до носу, рта, глаз, приговаривая:
– О! – Nose!.. О! – Mouth!.. О! – Eyes!.. О! – Chin!.. [Нос! Рот! Глаза! Подбородок! – англ.]
– Ну, уж ты смотри у меня, шалунья! – прервала меня мама, погрозив мне пальцем.
– Oh! Naughty little girl!.. [О! Шаловливая девчонка!.. – англ.] – согласилась наша кривая англичанка; а я выбежала из хаты, схватила за руку Лелю и ну бежать с нею вниз с горки, к папе в палатку.
Наконец, папина батарея выступила, и мы отправились шаг за шагом вместе с нею. Мама так устала от долгой дороги, что доктор ей советовал так медленно ехать. Потому мы два дня ехали 80 верст до местечка, где должны были жить, но мне было ужасно весело все время. Погода была прекрасная, мы останавливались обедать и пить чай среди дубовых рощ, на зеленой траве, много гуляли и бегали, даже играли в горелки с двумя молодыми офицерами и Антонией. А раз папа взял меня к себе на лошадь. Вот тут-то было торжество!.. Солдаты шли впереди с веселыми песнями; офицеры скакали на лошадях, а я важно ехала с папой на его большой рыжей лошади, весело поглядывая на всех.
Елена Петровна Блаватская 1878 г.
«Сей добрые дела, и ты пожнешь их плоды. Бездействие в деле милосердия преобразуется в действие смертоносного грех» (Елена Блаватская)
Один из офицеров, увидав, что я еду с папой, хотел непременно слезть и посадить на свою лошадь Лелю. И Леле этого ужасно хотелось! Она вся вспыхнула, и голубые глаза ее загорелись… Но мама этого ни за что не позволила и даже рассердилась на папу, когда он стал просить об этом.
Узнав о чем шла речь, мисс Джефферс пришла в такой ужас, что ее белый глаз совсем закатился, а темный подошел к самому носу.
– O! For shame, miss Lolo! О, how shocking!.. [О! Стыдно, мисс Лоло! О, как ужасно!.. – англ.] – кричала, она.
Леля грозно на нее посмотрела, но, увидав, что ничто не помогает, что все против нее, тряхнула своими белыми волосами и с горя начала браниться с ней по-английски, с Антонией – по-французски, а с доктором – по-русски, успевая всем разом ответить.
Наша гувернантка кричала и обо мне, когда папа сажал меня на лошадь, что это стыдно; но мама с Антонией успокоили ее тем, что я еще маленькая.
Подъехав к месту нашего роздыха, кто-то из офицеров научил солдат закричать мне:
– Ура!.. Здравия желаем новой командирше!.. – что заставило всех, даже нашу чопорную мисс, рассмеяться.
Папа крепко поцеловал меня, спуская с лошади на руки денщика Воронова; а я так была довольна, что даже не заметила, уколол ли он меня на этот раз своими усами…
К вечеру, в тот же день мы приехали в хорошенькую малороссийскую деревню, где должны были долго прожить. Но я так устала, что ничего вокруг себя не видела, и, едва напившись чаю, крепко заснула.
На новых местах
Проснувшись рано на другой день, я выглянула в окно и торопливо начала одеваться. Перед окнами был густой вишневый садик, и я начала будить Лелю, чтоб скорее погулять с ней; но она была такая соня, что я успела набегаться вдоволь, пока она поднялась.
Славные у нас были тут домик и сад, совсем простой, заросший, но такой тенистый, что в нем отлично бывало играть в прятки. В одном конце его стояла белая хатка хохлушки-сторожихи, у которой было множество птицы, не только домашней, а также перепелов, дроздов и голубей, с которыми я целые утра возилась, до самых уроков, убегая к хохлушке в гости.
Так у нее было славно, в ее чисто выбеленной внутри и снаружи хате, в палисаднике, засаженном подсолнечниками и высокими, разноцветными цветами ржи; такая она сама была хорошая, веселая да забавница, что мы часто с Лелей заслушивались ее бойких речей, хотя не совсем их понимали. И какие вкусные она варила галушки да пышки пекла, – прелесть! Не только мы, и мама сама с удовольствием их кушала с утренним чаем. Мы очень подружились с нею и называли не иначе как хозяйкой, хотя дом наш совсем принадлежал не ей. Это был хороший деревянный дом о нескольких комнатах, просторных и светлых. Я жила в одной комнате с Леонидом и Антонией; Леля спала рядом с мисс Джефферс; а у мамы была угловая комната, спальня и вместе кабинет, где она проводила часто целые дни и вечера за работой. Ей теперь было гораздо лучше, чем в прежних стоянках папиной батареи, где, бывало, ее рабочий стол отделялся от нашей детской одной коленкоровой занавеской. С высокого крыльца нашего, выходившего по другую сторону сада в большой зеленый двор, был прекрасный вид, – на далекие поля, темные дубовые рощи да вишневые садики, из-за которых по утрам живописно подымался голубой дымок спрятанных за ними хат, расстилаясь по долине.
Мы часто ходили на дальние прогулки, в соседние хутора или в большой фруктовый сад какого-то помещика, который никогда тут не жил. Антония редко с нами ходила; у нее было много дела, и она любила больше оставаться с мамой, которая по-прежнему часто болела. Мы отправлялись почти всегда в одном порядке: впереди шла наша англичанка, за нею Аннушка везла Лиду в деревянной повозочке; потом шла Маша, а мы бегали во все стороны, то опережая их, то отставая. В этих прогулках я часто засматривалась на высокую фигуру нашей некрасивой мисс Джефферс. Меня удивляли ее вечное спокойствие и неподвижность!.. Как прямо шла она, уткнувшись носом и устремив свои косые глаза в английскую книгу, которую держала высоко перед собою, потому что была очень близорука. Изредка обращалась она к нам, в особенности к Елене, с каким-нибудь вопросом или замечанием, которого сестра никогда не слушалась; на что в свою очередь и мисс не обращала ровно никакого внимания и продолжала важно шагать перед нами как какая-нибудь длинноногая цапля на болоте. На обратном пути обыкновенно происходила перемена: Лида бывал уж на руках няньки, а Маша везла обратно повозочку, полную слив, вишен или хороших дынь и арбузов, с дальней бахчи.
Мы каждый день аккуратно учились; особенно Леля очень серьезно занималась с гувернанткой английским языком, а французским и еще многому другому – с Антонией; кроме того к ней откуда-то приезжал три раза в неделю учитель музыки. Несмотря на много уроков, Леля все-таки находила время шалить, такая уж она была проворная!
Я тоже была порядочная шалунья, но все-таки не такая; я никогда не умела выдумать так хитро как Леля, и, кроме того, я была послушнее. В особенности я слушалась всегда Антонию. Я очень ее любила!.. Прежде, в Саратове, где у меня было столько родных, моя баловница-бабушка, столько развлечении и удовольствий, так много знакомых, я не так была близка к ней как теперь. Теперь же я гораздо больше с нею училась, и так как мне совершенно не с кем было играть, кроме Лели, то я вообще проводила с нею гораздо более времени. Когда было ей время, никто не умел так забавить меня игрой, а еще чаще рассказами, как милая моя Тонечка, – так она приучила меня называть себя, в редких случаях, когда я говорила с ней по-русски, чего впрочем почти никогда не случалось, так как она сумела уверить меня с четырехлетнего возраста, что она ни слова по-русски не знает. Антония так любила детей вообще, а меня в особенности, что умела ради нашего удовольствия, играя с нами, сама превращаться в ребенка и искренно веселиться вместе с нами. Она была удивительно деятельна: всегда занятая с утра до вечера и даже во время наших уроков, она не переставала шить или вязать.
Раз я читала ей громко историю маленького Шарля, который, не желая учиться в школе, по дороге туда заговаривал со всеми встречными: с лошадью, с собакой и с пчелкой; а Антония, разложив на полу что-то очень большое, кроила, ползая на коленях с ножницами в руках и не глядя на меня, поправляла каждую мою ошибку. Я очень удивлялась, как она может безошибочно знать каждое слово, не глядя в книгу?..
– Это совсем нетрудно, – отвечала она, улыбаясь, на мой вопрос. – Ты сама будешь делать то же, когда вырастешь.
– О! Нет, я никогда не буду знать всего, что вы знаете! – отвечала я с таким же недоверием к своим будущим знаниям, какие выражала когда-то бабушке по дороге с нею в приют.
– Вот вздор какой! Ты ведь уверяла же меня прежде, что никогда не будешь говорить по-французски. Помнишь, как я тебя уверила, что не знаю по-русски?.. Ты капризничала, говоря, что никогда не поймешь меня и не будешь отвечать; а я спорила, что очень скоро научишься. Кто же был прав?.. Ты тогда была такая маленькая дурочка, что поверила, что я сразу забыла русский язык. Помнишь?
– Да, еще бы не помнить! И как я удивлялась, когда вы нам читали русские сказки!.. Я была совершенно уверена, что вы не забыли только читать, но ничего не понимаете.
– Видишь ли, как удалась моя хитрость?.. Теперь уж незачем больше и обманывать тебя: ты сама иначе не говоришь со мной как по-французски.
– Да когда по-французски как-то ловче!
– Ну и слава Богу, что ловче. По-русски можешь говорить со всеми, а со мной и с мисс надо русский язык оставлять в стороне.
– Так, пожалуй, и мисс нас обманывает, – вскричала я, – может быть, и она знает по-русски, а только с нами говорить не хочет, чтоб мы скорее по-английски научились?..
– What, – отозвалась из другой комнаты англичанка, – what about miss?.. [Что-что насчет мисс?.. – англ.]
Антония засмеялась.
– Нет, – сказала она, – мисс Джефферс в самом деле не знает ни русского языка, ни даже французского, а не то я рассказала бы ей в чем дело. Теперь, так как я не говорю по-английски, – приходится нам позвать Лоло на помощь… Ты ведь еще не сумеешь ей сама объяснить?
Я отрицательно покачала головой.
Позвали Лелю, и она мигом рассказала англичанке, о чем мы говорили. Она сначала слушала беспокойно, перекосив свой светлый глаз на темный и высоко закинув, по своему обыкновению, голову назад; потом успокоилась и начала уверять меня, что не может выучиться по-русски, потому что стара для этого; а что мне самой надо скорее научиться говорить по-английски и петь «pretty English songs» [Прелестные английские песни – англ.]… Я сделала гримасу, не находя ровно ничего хорошего в ее песенках. Мисс мне ужасно надоела со своей единственной песней про какого-то короля, который в казначействе считал свои деньги в то время, как королева ела хлеб с медом, а их бедная служанка вышла развесить в саду белье, и вдруг прилетела маленькая черная птичка и выклюнула ей нос… Я совершенно справедливо находила эту песню ужасно бессмысленной и горячо доказывала, что королевские служанки белья в садах не развешивают, а маленькие птицы никак не могут склюнуть человеческого носа… Тем не менее я к концу лета уже порядочно болтала по-английски, не только с «мисс», но и с сестрою.
Мама ужасно радовалась нашим успехам, а папа говорил, что напрасно мы не учимся его родному, немецкому языку, вместо любимого мамою английского.
– Постойте вот, – говорил он, – повезу вас к бабушке, она заговорит с вами по-немецки, а вы не понимаете!.. Вот и будет и вам, и маме стыдно.
– Вот еще! – закричала я. – Бабочка не станет говорить с нами на чужом языке… Она сама много языков знает, а говорит всегда по-русски.
– Дурочка! Я не про ту вашу бабушку, что в Саратове живет, говорю. Это другая: моя мама… Она не так далеко отсюда. Вот соберемся, – съездим к ней в гости.
– Я не хочу!.. Какая там еще новая бабушка?.. У меня одна бабушка – бабочка!.. Другой я не хочу.
Мама и Антония остановили меня.
– Стыдно большой девочке так глупо говорить!
– Ты еще не знаешь этой бабушки – папиной мамы; а когда узнаешь, наверное полюбишь так же как и мамину маму.
– Никогда! – протестовала я, не запинаясь. – Как я могу другую полюбить так как свою родную, милую бабочку?.. Ни за что на свете!
– Перестань же, глупенькая! – сказала мама серьезным голосом; но я видела, несмотря на ее строгий тон, что чудесные, добрые глаза ее улыбались мне ласково.
– Покормит тебя бабушка конфетами, ты и ее крепко полюбишь, – заметил папа.
Я только что хотела сердито отвечать ему, когда Антония взяла меня за руку и, пока мама заговорила о чем-то с папой, тихо и строго сказала, уводя меня в другую комнату:
– Молчи! Как не стыдно тебе огорчать отца?
– Чем? – удивилась я.
– Тем, что говоришь, что не хочешь поехать к его маме. Это его обижает и огорчает!.. Подумай, если бы кто-нибудь стал бранить твою мать, – приятно ли бы это тебе было?..
– Да я совсем не браню… – сконфуженно бормотала я, – я только говорю правду, что никого так не могу любить как бабочку…
– Никто тебя об этом не спрашивает. И, наконец, почем ты можешь знать это, не зная совсем бабушки Васильчиковой?.. – мать моего отца по второму браку была Васильчикова. – Когда узнаешь и увидишь, какая она добрая и как вас любит, тогда другое запоешь…
И Антония долго говорила на эту тему.
Я молчала… Сколько она меня ни старалась уверить, я все-таки была твердо убеждена, что не может быть другой такой бабушки в целом свете как моя родная бабочка, и что я никогда не полюблю папину маму так как ее.
Однако, Леля, которой удивительно легко давались языки, сама вызвалась учиться по-немецки и начали три раза в неделю аккуратно заниматься с Антонией. К осени она уже много понимала и читала совершенно свободно. Папа хвалил ее и в шутку назвал ее раз «достойной наследницей своих славных предков, германских рыцарей Ган-Ган фон дер Ротер Ган, не знавших никогда другого языка, кроме немецкого»…
– Значит, папа, они были очень необразованные, – сказала я, – потому что мама говорит, что все образованные люди должны знать несколько языков…
Папа засмеялся и, целуя меня, сказал, что желал бы, чтоб я была очень образованной девицей, а потому и попросит Антонию Христиановну заняться и со мной немецким языком.
Болезнь
Вскоре после нашего приезда, я раз легла спать очень рано, с головною болью и проснулась вдруг, как мне показалось, среди ночи, но вероятно это был вечер, потому что Антония еще не ложилась, и веселые голоса мамы и ее слышались из соседней комнаты и почему-то ужасно меня испугали: мне казалось, что случилось, верно, что-нибудь страшное… Я быстро вскочила, чувствуя, что вся горю, и отбросила одеяло. В ушах у меня звенело, все тело мое чесалось, и мне страшно хотелось пить…
– Antonie! – вдруг закричала я сердитым и вместе испуганным голосом. – Venez donc ici! Où êtes vous? [Иди сюда! Где ты? – фр.]
Мама и Антония вбежали вместе, испуганные моим криком. Я схватила маму за руку и, сидя на решетке своей кровати, вся дрожа, спросила:
– Кто это там?.. В углу!
– Где?.. Кто?.. Кого ты видишь?..
– Да вот! – махнула я рукою в угол. – Этот высокий серый человек, с поднятой рукою?.. Монах…
– Что ты, Христос с тобою? Никакого монаха здесь нет, – мама пощупала мне голову и беспокойно прибавила, – да у тебя жар!
– Ах! Какой там жар? – Мне холодно. Меня кусают муравьи!.. И зачем этот серый монах тут стоит?.. Прогоните его! Смотрите: какая от него длинная тень ложится по всему полу!.. Зачем он так высоко поднял руку и держит прямо-прямо?..
Мама села возле меня, стараясь меня успокоить, а Антония побежала, чтоб послать за доктором. Я ни за что не хотела лежать смирно, разбрасывалась и с ужасом смотрела на серого человека.
Странно, что это видение моего воображения преследовало меня во всякой болезни, все мое детство. Едва я впадала в бред, как высокий серый человек, одетый монахом, с поднятой вверх ладонью и длинной черной тенью на полу, являлся и стоял неподвижно, где-нибудь поодаль, – в дверях или простенке, и никогда не изменял положения. Он даже часто снился мне, но я боялась его только в болезни.
Особенно на этот раз он казался мне страшен.
– Да прогоните же его! – кричала я. – Я не хочу оставаться с ним! Возьмите меня отсюда!.. Эти муравьи меня съедят.
Мама села возле меня, стараясь меня успокоить, и я скоро забылась, припав к ее руке.
Когда я пришла в себя, среди ночи, оказалось, что меня перенесли в мамину комнату и навалили на меня несколько одеял и шубу, которую я поспешила сбросить с себя на пол, попросив воды напиться. На голос мой мама приподнялась на кровати, а Антония встала с дивана и начала поспешно закрывать меня опять салопом, по самое горло, а вместо воды дала мне чего-то теплого, противного…
– Что это за гадость? – закричала я. – Я хочу холодной воды.
– Не говори пустяков: холодного тебе нельзя, потому что ты пила малину и должна теперь закрываться, как можно теплее. Скорей, скорей спрячь руки под одеяло.
И Антония натянула мне шубу на самый нос.
Намучилась я в эту ночь от жару и жажды; зато больше не видала монаха, и к утру прошла вся моя крапивная сыпь. Через два дня я встала, а дней через пять-шесть мне позволили выйти в сад.
То-то была радость! Я больше всего скучала эти дни о своих птицах, которых так любила кормить на чистеньком дворике хохлушки. Я нашла их всех очень изменившимися: желтые гусенята и цыплята, которых я оставила пуховыми шариками, ужасно подурнели! Они стали такие неуклюжие, в редких торчащих перышках на крыльях и хвостиках. Зато голуби и перепела были все такие же хорошенькие… А вишневые-то кусты как изменились!.. За последнюю неделю вишни так созрели, что густая зелень вся была покрыта исчерна-красными, сочными ягодами, смотревшими очень аппетитно.
– Вот прелесть! – говорила я, любуясь.
– Ну уж! Нашла прелесть! – презрительно отозвалась Леля. – Дрянные вишни!.. Вспомни-ка, что теперь в грунтовом сарае, на нашей даче, в Саратове!
Я вспомнила и глубоко вздохнула. Как не мил был наш садик, но, разумеется, он не мог сравниться с саратовской рощей. К тому же я очень часто скучала о родных и особенно о доброй своей бабочке, и слова сестры заставили меня пригорюниться.
– Ну, чего ты насупилась? – засмеялась она через минуту. – Что ж делать? – Дача далеко; а у нас здесь тоже недурно. Давай играть в прятки!
И Леля вскочила и побежала в самую глубь сада прятаться. Она, по своему обыкновению, принялась сначала бегать, влезать на деревья, перелезать в соседние садики через плетень, – хотя и то, и другое нам было строго запрещено, – и, вообще, ужасно шалила. Но шалости как и все на свете ей очень скоро надоедали: она беспрестанно меняла расположение духа. Благополучно спустившись на землю со старой груши, на которой только что звонко куковала, бросая в меня неспелыми фруктами, Леля бросилась в высокую, некошеную траву и начала смешить меня разным вздором и выдумками, на которые была большая мастерица.
Она уверяла, будто бы один из папиных офицеров – маленький, толстый капитан, который очень много ел, ужасно нравился нашей разноглазой, косой англичанке, тоже любившей покушать. Что будто сама она, Леля, слышала, что он ей говорил: «Мисс! Я бы сейчас на вас женился, – если б вы хоть один разочек на меня пряменько взглянули!..» Косыми-то глазами! Наша бедная мисс ни на кого не могла смотреть прямо.
– Он ведь, ты знаешь, лысый! – говорила Леля. – Накладку носит. Так я мисс уже обещала, что если она выйдет за него замуж, так я непременно в день их свадьбы заберусь в церковь и той самой удочкой, что недавно папа мне подарил, чтоб ловить рыбу, зацеплю и стащу паричок с его лысенькой головки!.. Непременно! И если б ты знала, как мисс этого боится, – ужас! Я думаю, она ни за что не посмеет за него выйти замуж!..
Я очень хорошо знала, что Леля все это выдумывает; но она так смешно рассказывала, что нельзя было не смеяться, глядя на совершенно серьезное лицо, с которым она болтала такие пустяки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.