Текст книги "Моя сестра – Елена Блаватская. Правда о мадам Радда-Бай"
Автор книги: Вера Желиховская
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Портрет Генри Стил Олкотта, нарисованный Еленой Блаватской.
Продали они свою недвижимую и движимую собственность, все обратили в деньги и отправились вместе с «madame» присутствовать при ее триумфах и пополнять собою ее свиту. Когда я увидел Елену Петровну в St.-Cergues, я спросил ее об этих англичанах.
– О, они очень довольны своею судьбою! – отвечала она. – Его я оставила редактировать «Теософист», да и к тому же он выбран секретарем общества, словом, заменяет меня в Адиаре.
– А жена его?
– Она помогает ему во всем. Вот видите, еще один пример благодетельного влияния общества. Что они такое были два года тому назад, эти Оклэи? Так себе, коптители неба, люди, не приносившие пользы ни себе, ни другим. У них не было никакой почвы под ногами, никакой цели жизни. Поэтому они помирали со скуки и уже, наверное, кончили бы тем, что возненавидели бы друг друга. Но теософия спасла их; они отдали в жертву обществу все, что имели, но ничуть не победнели от этого: живут прекрасно в Адиаре на всем на готовом, приносят большую пользу делу и уверяют, что никогда даже и не мечтали, во сне не видали такого благополучия и счастья. Мистрис Оклэй ходила за мною во время моей смертельной болезни и постоянно видала «хозяина». Она и теперь с удовольствием поехала бы за мною, чтобы служить мне; но я не хотела отрывать ее от дела: она там, особенно без меня, очень нужна…
То же самое рассказывала Елена Петровна и madame де Морсье, знавшей довольно хорошо чету Оклэй и ими интересовавшейся.
И вдруг, в то время как наши отставки в виде заказных писем на имя мистера Оклэй приближались к Мадрасу, мистрис Оклэй появилась в Париже у m-me де Морсье.
При первом взгляде на эту бедную даму можно было подумать, что она посетила нас в своем «астральном теле», взяв уроки «вылезания из себя» у специалиста по этой части, челы Дамодара… Она была почти неузнаваема: так похудела, постарела, побледнела, такое истерзанное, испуганное и страдальческое выражение застыло на лице ее.
После первого ее краткого визита m-me де Морсье назначила ей явиться на следующий день для более обстоятельной беседы и просила меня присутствовать при этом свидании.
– Она знает очень многое, и то, что она знает, ее погубило, – сказала мне m-me де Морсье. – Когда мы сообщим ей все, она, может быть, в свою очередь будет откровенна с нами… Это совсем несчастная, погубленная женщина, с разбитой жизнью и вдобавок без гроша денег. Все осталось там… она бежала оттуда навсегда и вот теперь в Париже – знаете ли зачем? Она приехала брать уроки у парижских модисток, с тем чтобы, выучившись, открыть в Лондоне модный магазин и таким образом зарабатывать кусок хлеба. Ей ничего другого не остается. Не знаю только, выдержит ли ее здоровье: она неузнаваема, это тень прежней мистрис Оклэй… вот сами увидите.
И я увидел, как уже сказано, бедное «астральное тело».
Когда m-me де Морсье познакомила ее с документами, она в большом волнении сказала нам:
– Если б я не была в Адиаре и не бежала оттуда, то, разумеется, меня поразили бы все эти открытия. Но теперь ничто меня поразить не может: я сама знаю гораздо большее и ужасное!
Она стала дрожать, и слезы брызнули из ее глаз. Но как ни просили мы ее сказать нам, что же именно ей известно, что именно случилось с нею, чего она была свидетельницей, она повторяла:
– Не спрашивайте! Это так ужасно и отвратительно! И я не могу, не могу, не смею, понимаете, не смею говорить… Если я хоть кому-нибудь открою то, что знаю, все пропало! О себе я не думаю, я все равно уничтожена, жизнь моя разбита… но мой муж… одним моим лишним словом я погублю его…
Когда мы ее спрашивали: зачем же ее муж там остался, да вдобавок еще так тесно связанным с обществом, в качестве его секретаря и редактора «Теософиста», она глухим голосом и с отчаянием в лице отвечала:
– Для него нет возврата… он навсегда связан с ними… он уже не может вернуться!
– Помилуйте, да ведь из ваших слов можно заключить, что это какая-то ужасная секта каких-то мрачных «душителей», с кровожадным мщением, ядом и кинжалами! – воскликнул я, и ее глаза, широко раскрытые ужасом, отвечали мне, что я, пожалуй, как это ни дико кажется, не особенно далек от истины.
– Скажите хоть одно, – спросила m-me де Морсье, – значит, и вы знаете, что все обманы и гадости, о которых Годжсон сообщает в своем отчете, правда?
– Конечно, знаю! – проговорила мистрис Оклэй.
– Ах, боже мой, если б только это!..
Так мы ничего больше от нее и не добились, и я с тех пор ни разу ее не видел. Свидание это было почти перед самым моим отъездом из Парижа.
Эта мистрис Оклэй произвела на меня своей жалкой внешностью, отчаянием и темными речами самое тяжелое впечатление. Помимо всякого таинственного и кровавого мщения адиарских «душителей», ядов и кинжалов, было ясно, что она запугана вождями новейшей теософии до последней степени, а муж ее до того скомпрометирован, что уже для него нет возможности отступления. Их обманули, обобрали и запутали. Она еще нашла в себе силу, истерзанная и нищая, убежать; он же, очевидно более слабый духом, остался в вечном рабстве. Признаюсь, бледное лицо мистрис Оклэй с глазами, полными ужаса, не раз мне потом вспоминалось и мерещилось.
И вдруг в писаниях г-жи Желиховской («Русское обозрение», 1891, декабрь, с. 500–585) я встречаю эту самую «погубленную и спасшуюся бегством из Адиара в Европу» мистрис Купер-Оклэй снова в среде теософического общества. Она поместила, уже после смерти Е. П. Блаватской, в теософическом журнале «Lucifer» воспоминания о поездке с «madame» в Индию и своем пребывании в Адиаре. Из этих «воспоминаний мистрис Оклэй» г-жа Желиховская приводит пространные выдержки. На статьи г-жи Желиховской, как уже достаточно доказано, рискованно опираться, но все же трудно предположить, что эти выдержки, поставленные в кавычках, не представляют более или менее верного перевода. У меня нет под рукою июньского номера «Lucifer» за 1891 год, но ведь он существует, его можно найти и проверить.
Итак, мистрис Оклэй является панегиристкой Елены Петровны; она преклоняется перед ее таинственными познаниями, описывает ее торжества во время пути в Индию, почет, ей оказанный. Затем, говоря о заговоре Куломбов и о расследовании Годжсона, она признает «madame» совершенно невинной, чистой как снег, оклеветанной и пишет, между прочим:
«Никто, не бывший на месте с m-me Блаватской, и представить себе не может, до чего скандальна была несправедливость к ней англо-индийского общества».
Каково было прочитать это мне, когда я будто еще вижу перед собою измученное лицо мистрис Оклэй и слышу ее приведенные мною выше слова: «Конечно, знаю! Ах, боже мой, если б только это!..».
Далее она пишет о болезни (в Адиаре, в начале 1885 года) Е. П. Блаватской:
«Ужасно тоскливы были дни и в особенности ночи, которые мне одной пришлось проводить над больной, но таково было ее успокоительное влияние даже в болезни, что я нимало ничего не боялась, уверенная, что хотя она лежит недвижима, но что опасности нет. Даже в последнюю ночь, когда доктор заявил, что она более в себя не придет, когда она уже несколько часов была в полном беспамятстве и я, говоря по-человечески, должна была сознавать, что все кончено, я не переставала надеяться!.. Никогда не забуду этой ночи, но не могу входить в подробности… Одно скажу: в восемь часов утра “Е. П. Б.” открыла глаза и совершенно спокойно, голосом, которого мы много дней у нее не слышали, попросила позавтракать… Когда приехал доктор, я вышла ему навстречу; изумление его было велико!.. “Е. П. Б.” встретила его словами: “Ах, доктор, вы не верите нашим великим учителям!”. С этого дня она стала быстро оправляться, а врачи (отменив смертный приговор) начали усиленно посылать ее в Европу… Но я за ней уже не могла тотчас ехать, все эти волнения осилили меня, я сама с ног свалилась!»
Несчастная мистрис Оклэй! Она, очевидно, все это писала под диктовку, и мне представляется, как ее захватили, запугали еще больше, вырвали из нее совесть и заставили сделаться послушным орудием тех, от кого она бежала в ужасе. И это бегство даже оказалось не бегством, а стремлением за «madame». Тотчас она не могла ехать, ибо заболела, но, поправившись, поспешила… соединиться с «Е. П. Б.»!..
И вот что говорит она об этой своей благодетельнице «Е. П. Б.»:
«Говорят, будто бы фамильярность порождает небрежение, но замечательно, что с ней чем ближе и короче мы сходились, чем неразлучнее становились в повседневной жизни, тем большее уважение мы к ней чувствовали, тем глубже научались почитать ее!.. Удивительная, таинственная демаркационная черта всегда ее окружала, ограждая внутреннюю, духовную жизнь ее от внешнего, обыденного существования…»
Любопытно, что бы сделала и сказала погибшая мистрис Оклэй, какое лицо у нее было бы, если б m-me де Морсье или я встретили ее с такими ее «воспоминаниями» в руках и спросили бы: «Что это значит?».
Мне кажется, это значит прежде всего, что теософическое общество, по крайней мере в его первоначальном составе, действительно страшное и мрачное общество и что немало слабых духом людей погублено Е. П. Блаватской и ее сотрудниками. <…>
XX
Я на себе самом должен был испытать, к каким средствам прибегали «madame» и ее «близкие», для того чтобы отделаться от опасного человека, обезоружить его и заставить молчать. Мои экскурсии в область «таинственного», заставившие меня заинтересоваться Блаватской, мое желание разгадать эту удивительную женщину и ее обличение перед людьми, которых мне тяжело было видеть обманутыми ею, – все это обошлось мне очень дорого. Я должен был вынести тайное теософское мщение, а теперь вынужден решиться говорить о нем, так как вижу, что без указания хоть некоторых фактов и подтверждения их документами мой рассказ был бы далеко не полным, так же как и характеристика Блаватской с ее сподвижниками.
В припадке ярости и отчаяния Блаватская единовременно с «исповедью», посланной мне в Париж, написала в Россию г-же X. о том, что я «враг», и враг опасный, ибо, очевидно, знаю очень много, и многое знаю, вероятно, от г-жи Y., которая, поссорившись с нею, Блаватской, выдала мне ее. Г-жа X., получив это письмо, превратилась в фурию, написала г-же Y., а та в качестве друга поспешила меня обо всем уведомить из Петербурга.
«…Напишите вы им (Блаватской и X.), Христа ради, – просила она, – что нечего мне было предавать вам, по выражению X., Елену или убивать ее, как она пишет сама, потому что все ее прошлое прекрасно известно многому множеству лиц (поименовываются некоторые лица) – и уж я не знаю кому… Вы представить себе не можете, чему они меня подвергают, избрав каким-то козлом-грехоносцем, за все ответственным, какой-то телеграфной проволокой для передачи всяких гнусностей. Еще несчастная, сумасшедшая Елена не так – она жалка! Но X. сама злоба и клевета олицетворенная…»
Далее г-жа Y. сообщала мне, что там собирают адреса некоторых близких мне лиц, а с какою целью – неизвестно. Я должен был понять из этих слов, что милые дамы остановились для начала на самом простом способе мщения посредством анонимных писем, адресованных к близким мне людям, с целью как-нибудь оклеветать меня и поссорить и в расчете на то, что – calomniez – il en restera toujours quelque chose.
Через несколько дней получаю от г-жи Y. еще коротенькое письмо, но на сей раз ничего определенного, а лишь восклицание: «Да! X. во сто тысяч раз хуже, злее и виновнее Елены!».
Из этой фразы я мог только понять, что ссора между Блаватской и г-жой Y., кажется, кончается. Очевидно, «madame» решила, что самое лучшее действовать на меня через г-жу Y. Для этого она ей написала нежное родственное письмо, убедила ее в том, что она «во сто тысяч раз» невиннее г-жи X., и вот теперь атака на меня пойдет с этой стороны.
Я писал ей, прося успокоиться, не вмешиваться в это дело и не говорить мне ничего об этих дамах и их друзьях. Я напоминал ей, что ведь она первая открывала мне глаза на Елену Петровну и ее теософическое общество, что дело вовсе не в прошлом Елены Петровны, а в ее настоящих обманах. Раз я убедился в этих обманах, молчать о них я не мог и громко сказал все, что знаю. Таким образом, дело сделано, и ровно ничего нового я не предпринимаю. Я никого не преследую, не желаю больше и думать ни о «madame», ни об ее обществе. Если же меня не хотят оставить в покое, то пусть делают, что угодно – я-то тут при чем? Я сделал свое дело – и ушел, и не понимаю, чего же хотят от меня, когда уже все кончено?
Вся эта кутерьма, отвлекая от более интересных и производительных занятий, так мне наконец опротивела, что я поспешил совсем в иную атмосферу, в полную тишину, в древний бретонский город Динан, к морскому берегу, вблизи которого возвышается одно из чудес мира – знаменитый Mont St.-Michel. Моя просьба, обращенная к г-же Y. и ее семье, была, по-видимому, исполнена: никто из них не передавал мне больше сплетен относительно Блаватской и Ко.
Но все же забыть о ней мне не удавалось: в Динан для свидания со мною и получения от меня разных сведений приехал мистер Майерс, и я опять должен был перед ним разворачивать весь мой багаж. Наконец в конце апреля возобновилась атака из Петербурга. От одного из членов семьи г-жи Y. я получил письмо, где «по большой дружбе ко мне» меня предупреждали, что дела мои плохи: почтенная Елена Петровна требует (приводятся выдержки из ее письма), «чтобы я отказался от своих слов относительно виденных мною ее феноменов и никому не рассказывал о ней ничего», – если же я не исполню этого требования, «то она не задумается, что ей делать, так как ей нечего терять, и напечатает обо мне все, что ей угодно и как ей угодно, ибо должна же она защищаться».
На следующий день письмо от самой г-жи Y., письмо убедительное, полное дружеской заботы обо мне: «…Слушайте мою горячую, усердную просьбу: отстранитесь от всего, что касается Елены… Пусть валится на нее, если такое наказание суждено ей; но не через вас – пожалейте меня… Я не хотела бы, чтобы между нашими добрыми отношениями черным призраком стали последние тяжкие ее страдания, как бы ни были они заслуженны, это все равно… Одна ее глупость: это измышление девства подняло всю эту грязь… Предоставьте мертвым, которым нечего терять, хоронить своих мертвых, а вы живы… Елена мертва! Что ей терять? Она давно сожгла свои корабли. Мне жаль ее за страдания последних лет ее жизни, сопряженных с тяжкой болезнью; но ведь нравственно ей нечего терять. Лишний процесс и лишняя обличительная статья для нее не так страшны по последствиям, как для людей, будущность которых впереди… Что ж вам за охота, чтоб разные юмористические журнальцы в Лондоне и Париже донесли молву до Петербурга на радость вашим врагам и вред будущий отношениям вашим?.. Слышу, был у вас Майерс и дело вновь загорается и разгорается с вашим вмешательствам. Ждать дольше нельзя, и вот я говорю вам: остерегайтесь, чтобы крепко не каяться».
Через несколько дней опять та же г-жа Y. мне писала между прочим: «Да, заварили вы кашу; бог, чтобы расхлебали благополучно. Очень напрасно вы думали, что Елена так беззащитна, что ее легко запугать и побороть: вы в ней приготовили собственными стараниями без всякой нужды врага… потому что ей нечего терять и некого бояться… Никого не могу и не хочу называть, но надеюсь, что вы-то мне должны верить: дня не проходит, чтобы нас не преследовали письма и толки, вас осуждающие… Отступитесь от своих показаний заявите, что ни словом, ни делом не хотите вмешиваться в передрягу теософов… не то уж я и не знаю, что вы себе готовите здесь… Если вы точно собираетесь сюда, то соберитесь скорей. Я не могу отказать Елене в желании со мной проститься; я поеду и сделаю все, что от меня зависеть будет, для того чтобы остановить ее вредные для вас действия; но и с вашей стороны уступки необходимы. Писать все мудрено: надо видеться. Я постараюсь оттянуть поездку ради того, чтобы переговорить с вами».
Сомневаться в искренности расположен ко мне г-жи Y. я тогда еще не имел оснований и ее странную просьбу, чтоб я отступился от своих показаний, объяснял себе просто тем, что она, возбуждаемая и расстраиваемая письмами Блаватской и г-жи X., просто не отдает себе отчета в словах своих. Поэтому я написал ей, еще раз повторяя, что ровно ничего не предпринимаю и совершенно отстранился от всякой теософщины. Умолчать же о том, что мне известно, перед заинтересованными в деле лицами я не имел никакого нравственного права. Я сделал, по моим понятиям, должное, и просить меня отступиться от моих показаний и запугивать меня распространением на мой счет всяких сплетен и клевет совсем не подобает. Я сожалел, что она, г-жа Y., не сообразила сущности своей просьбы, и находил, что самое лучшее для нее, если и она отстранится от этого дела, а меня со всем этим оставит в покое.
На это получаю новый вариант на ту же тему:
«Получив ваше вчерашнее письмо, я еще больше убедилась, что следующее мое не будет принято в духе кротости, так как вы убеждены, что ничего не делаете в ущерб Елене. Но каким же образом мне-то действовать, как могу я не предупреждать вас, когда то и дело получаю письма из Парижа, из Германии, из Англии (не от Елены, а от сторонних лиц), в которых мне пишут, что вы, именно вы, виновны во всех нареканиях и бедах Елены?.. Потом я вас, бога ради, умоляю совершенно оставить в стороне X. и не упоминать о ней ни слова, никогда… Я знаю, как много у них сильных и влиятельных сторонников, которые все на вас восстанут за добродетель и честь X… Приезжайте скорей».
Я и так был накануне окончательного моего возвращения в Россию. Через несколько дней, в конце мая, в Петербурге я увиделся с г-жой Y., уже совсем собравшейся в Эльберфельд «прощаться» с Еленой Петровной Блаватской.
– Уверяю вас, – говорил я ей, – что Елена Петровна вовсе не собирается умирать, а выписывает вас, для того чтобы вы ради родственных чувств и ее болезни дали теософам «уничтожающие» меня показания. Ведь вот вы уже находитесь под ее влиянием и под ее диктовку от своего имени просите меня сделать то, чего никак нельзя сделать: взять назад мои показания и объявить себя лгуном и клеветником!
– Я еду единственно для того, чтобы выгородить вас из этого дела, чтобы снять с вас все их ложные обвинения и восстановить истину! – горячо воскликнула она.
– Не знаю, как и благодарить вас, но дело в том, что это неисполнимая задача. Елене Петровне истина ни на что не нужна, а уже особенно в теперешних обстоятельствах; за истину она вас не поблагодарит, и вы окажетесь перед нею «неблагодарной». Вы будете поставлены в безвыходное положение, имея, с одной стороны, истину и возможность клеветать на меня, а с другой стороны – Елену Петровну, ее цели, ее болезнь и родственные чувства. Это дело весьма серьезное, и я советую вам пожалеть себя и не ехать.
Но эта заграничная поездка, очевидно, очень интересовала ее, особенно же ей хотелось доставить удовольствие одной из своих дочерей, которую Блаватская с большой предусмотрительностью тоже пригласила в гостеприимный дом Гебгарда.
– Я знаю, что не на приятности еду! – воскликнула г-жа Y. – Но я не могу не ехать, потому что только личным моим свиданием с Еленой возможно все это уладить. Вы сами мне скажете спасибо, я докажу вам на деле мою дружбу! Только, бога ради, будьте благоразумнее! Вы все в каких-то эмпиреях витаете и не хотите понять действительности; я гораздо старше вас и видала на свете всякое, верьте же мне, что вы поставили себя в ужасное положение, и я дрожу за вас…
– Помилуйте! – возразил я. – Можно подумать, что я совершил какое-нибудь злодеяние или позорящий честь поступок, а потому должен бояться, трепетать мщения Блаватской и X.!
– Ну вот, ну вот! – всплеснула руками г-жа Y. – На какой планете вы живете? Неужели вы не можете понять, что вовсе не надо быть преступником или непорядочным человеком, для того чтобы вам испортили репутацию и отравили всю жизнь? «Добрая слава лежит, а худая бежит»! – недаром это говорится. Там уже против вас целая организованная кампания. У Елены есть друзья, а у X. их даже очень много – и люди все почтенные. И вот все эти почтенные люди, ничего не зная, со слов Елены и X., а потом со слов друг друга станут повторять про вас самые возмутительные сплетни, переиначивать, искажать факты вашей личной, интимной жизни. Да одно это испортит вам будущность! Ведь вам в глаза никто ничего не скажет, вы ни о чем не будете и подозревать, а пройдет несколько времени – вас смешают с грязью, обольют помоями, и никто за вас не заступится, потому что верят скорее всему дурному, чем хорошему, и всякий факт при усердии можно осветить как угодно. Одной такой злобной, бессовестной и преступной клеветницы, как X., достаточно, чтобы навсегда отравить вашу жизнь.
Чем бессовестнее клеветник, тем клевета вернее достигает цели. Главное же, что вы ничего не будете знать и станете биться как рыба об лед, не понимая, почему это люди от вас отстраняются и не только не помогают вам в затруднительные минуты жизни, а даже вредят вам. Если б вы были одинокий и хорошо обеспеченный человек, тогда бы еще туда-сюда, махнули бы рукой – и только! Но ведь вы не таковы, вы не можете обойтись без людей… Неужели все эти азбучные истины вам неизвестны?
– К несчастью, неизвестны, – ответил я, – и вы добились того, что меня совсем расстроили и смутили. Да, очень может быть, что все эти ужасы меня ждут действительно. Но что же мне делать? В недобрую минуту я столкнулся с вашей Еленой Петровной, но раз уж совершилось такое мое несчастье – все последующее неизбежно вытекало одно из другого…
– Зачем же вы не бежали от этой фатальной женщины тогда, в Париже, в 1884 году, когда я вас предупреждала? Разве я не говорила вам, что с нею только можно запутаться? – перебила меня г-жа Y.
– Все это так, но я не мог успокоиться на вере в ваши слова; и сама она, и ее общество, и все движение, поднятое ею, характер этого движения заставляли меня убедиться, узнать все непосредственно. Только теперь я знаю, когда во всем убедился своими глазами и ушами, только теперь, узнав это явление, я могу спокойно и известным образом к нему относиться.
– Я вас не понимаю и никогда не пойму! – горячилась г-жа Y. – Узнали, ну и молчали бы, а не лезли в петлю. Однако покажите-ка мне письма Елены, которые ее так компрометируют, я должна прочесть их сама, чтобы знать, в чем дело, и иметь право говорить, что я сама, своими глазами, их читала.
Я передал ей известные читателям письма. Она прочла и сидела вся багровая.
– Вот сумасшедшая! – наконец воскликнула она.
– Дайте мне, пожалуйста, с собой эти письма, я сохраню их как зеницу ока и верну их вам по моем возвращении из Эльберфельда.
– Вы требуете совершенно невозможного, – сказал я, – эти письма должны находиться у меня. Вы их видели и читали, знаете, что это ее собственноручные письма. Если же понадобится перевод, сделанный мною в Париже и проверенный и засвидетельствованный присяжным переводчиком парижского апелляционного суда Бэссаком, он оставлен мною у m-me де Морсье, так же как и копии оригиналов. Это дело в порядке, и всякий может сличать письма и перевод их сколько угодно.
– С чем же я еду? Какое ваше последнее слово? Неужели и теперь, когда вы видите, как много зла вам могут сделать, вы не будете согласны на какие-нибудь уступки, которыми я могла бы их обезоружить? Остерегитесь и будьте хоть теперь-то благоразумны!
– Мое последнее слово вот: я, конечно, не стану отказываться от своих показаний, которые записаны и оставлены мною у m-me де Морсье. О прошлом Елены Петровны, которое мне главным образом рассказали вы же, и рассказали не как тайну, а как вещь общеизвестную, было сообщено мною интимному кружку в Париже. Я должен был это сделать ввиду известного «измышления девства», на котором Блаватская основывала свое положение в теософическом обществе. Но мы тут же решили, что, если б пришлось дать большее распространение сделанным разоблачениям – это прошлое будет оставлено в стороне, насколько сама Елена Петровна его оставляет в «исповеди». Во всяком случае, ее обвиняют и будут обвинять не в ее прошлом, а в теософских обманах. Я же отныне отстраняюсь от всего…
– Но вы станете, пожалуй, здесь, в России, писать и печатать против нее? – перебила г-жа Y.
– В России о теософическом обществе и его основательнице очень мало известно, и самое лучшее – совсем не говорить об этом. Я обещаю вам, что, пока в русской печати не станет появляться превратных сведений о теософическом обществе и Елене Петровне, я буду молчать. Если же обо всем этом заговорят и заговорят лживо, я почту своим прямым долгом печатно восстановить правду и рассказать то, что мне известно. Вот мое последнее слово.
Г-жа Y. осталась очень недовольна моей неуступчивостью и уехала в Эльберфельд.
Недели через полторы из Эльберфельда в меня был пущен еще один двойной заряд, направленный рукою Елены Петровны, то есть два письма, вдохновленных ею и даже, по всем вероятиям, прошедших через ее цензуру. Я должен был убедиться из этих писем, что путешественницы, как и легко было предвидеть, совсем попали в лапы «madame» и стараются изо всех сил усидеть на двух стульях сразу.
Г-жа Y. просила меня, между прочим, прислать засвидетельствованную копию «исповеди» и т. д. и в то же время объявляла, что едет в Париж для сличения писем. Далее опять уговаривала она меня – призывая Бога в свидетели чистоты своих намерений – сделать требуемые от меня уступки, «пока еще можно прекратить скандал без огласки». «Не доводите до крайности, не заставляйте ее (Блаватскую) прибегать к суду, привлекать вас, Морсье и пр. к ответу в диффамации… У нее много преданных, а главное, очень богатых друзей, которых процесс не разорит и которые умоляют ее начать его. Гласности она не боится… Письма из Парижа убедили меня окончательно, что парижане только и ждут возможности привлечь вас к суду “en diffamation”, а если до этого дойдет, поздоровится ли от печатного скандала вам? Ради бога, не оскорбляйте меня: не подумайте, что я запугиваю вас! Не запугиваю я, а жалею. Глубоко жалею и хочу вам добра…»
Рисунок 20-летней Елены. 1851 г.
Так как г-жа Y. с моих же слов отлично знала, что все «документы» находятся в Париже у m-me де Морсье, а она туда ехала, то мне нечего было посылать ей копию. Так как в ее «запугивании» все было ложь, к тому же давно уже пережеванная, то я имел право не ответить на ее письмо. Я очень живо представлял себе, как кипятится «madame» и прибегает к своему любимому, уже известному читателям приему – стращать судебным процессом, начинаемым с помощью богатых и влиятельных друзей.
Ее друзья, то есть люди, так или иначе скомпрометированные в разных теософских пакостях и обманах, конечно, могли очень желать посрамить своих обличителей. Ради этого они, вероятно, решились бы пожертвовать и немалые деньги. Они даже уже и тратились, как легко сообразит читатель. Но все же и Лондонское общество для психических исследований, и я, и m-me де Морсье могли быть спокойны: привлекать всех нас, обличителей, к суду не было никакой возможности, не топя этим окончательно Блаватскую и ее общество. Теософы могли вредить нам только тайными, подпольными средствами, клеветою, не имеющей ничего общего с махатмами и феноменами. Что же касается фразы о «письмах из Парижа, убеждающих в том, что парижане (!!) только и ждут» и т. д., – это был грех очень даже смешной фантазии, который взяла себе на душу г-жа Y., ибо таких писем, за исключением герцогини Помар и большого фанатика Драмара, писать было тогда решительно некому.
Да, я представлял себе ясно эльберфельдское времяпровождение, все faits et gestes Гебгардов, Блаватской и их гостей; но все же мое ясновидение оказалось весьма несовершенным. Там происходили вещи более интересные, «оккультным» центром которых оказывалась моя злосчастная персона.
Елена Петровна уверила Гебгарда, что теперь, ввиду моего окончательного отъезда в Россию из Парижа (о чем она узнала от г-жи Y.), настало самое удобное время отвратить от меня m-me де Морсье и таким образом вернуть эту крайне полезную, необходимую для теософского дела женщину и ее многочисленных друзей на путь истины.
Герцогиня Помар и Драмар писали из Парижа, что отступничество m-me де Морсье, пользующейся большим влиянием, все испортило, что в этом отступничестве ее виновен исключительно я, что, если она отвернется от меня, ее легко будет заполучить в общество снова, за нею вернутся остальные, и, таким образом, засохшая парижская теософическая «ветвь» возродится к жизни, станет быстро развиваться, а я буду уничтожен, совсем стерт с лица земли.
Гебгард, настроенный «madame», написал 15 мая 1886 года обстоятельное послание m-me де Морсье. Он объяснял ей, почему в Париже после чтения у нее моих документов он исчез и с тех пор не подавал о себе вести. Все это случилось вследствие его семейных несчастий, которыми он был поглощен, а вовсе не потому, что он признал Блаватскую виновной. Затем он уверял, что мой перевод неверен и что Блаватская громогласно утверждает это. Далее он, будто мимоходом и очень неловко, чернил меня, касаясь, со слов Блаватской, моей личной жизни и до полной неузнаваемости извращая факты, а также весьма прозрачно намекал, что я про нее, m-me де Морсье, моего искреннего и мною уважаемого друга, рассказывал самые неподобающие вещи, такие вещи, сплетническое распространение которых не может простить ни одна порядочная женщина.
Так как m-me де Морсье знала, что в переводах моих, проверенных ее старым другом Бэссаком, нет ошибок и что они сделаны с действительных, а не подложных оригиналов, так как клевета относительно фактов моей частной жизни была у нее перед глазами и так как никто и никак не мог уверить ее, что я способен рассказывать о ней неподобающие вещи, – это милое письмо не произвело никакого действия.
Вот тогда-то и была вызвана в Эльберфельд г-жа Y. для подкрепления артиллерии. Побеседовав с нею и выслушав ее показания (показания моего друга, преданного правде и мне), Гебгард снова писал m-me де Морсье, извещая ее о приезде в Эльберфельд самой достоверной свидетельницы и моего близкого друга, стремящегося только защищать меня:
«…Что касается так называемой “исповеди” г-жи Б., г. Сол. показал г-же Y. и оригинал, и перевод эксперта. Г-жа Y. тотчас же указала С., что эксперт неправильно перевел один оборот фразы, действительно поддающейся для придачи ей иного смысла в глазах человека, не знающего ее важности. Г-жа Y. пришла в немалое негодование, видя, что г-н С. придает так мало значения этой ошибке, которую он сам должен был бы заметить… На просьбу г-жи Y. позволить ей снять копию г-н С. наотрез отказал, напыщенно говоря, что он считает себя защитником христианства против теософии и т. д.».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.