Текст книги "Моя сестра – Елена Блаватская. Правда о мадам Радда-Бай"
Автор книги: Вера Желиховская
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
«…Мадам (Блаватская) надеется скоро получить о вас известия и что вы ответите на ее письма; если желаете доставить ей удовольствие, пришлите ей старые марки, которые она собирает для своей тетки; дело тут в количестве, а не в качестве».
Вот к какой маленькой хитрости прибегла Елена Петровна. Она подвигла свою новую приятельницу написать это письмо, рассчитывая, что незнакомой мне даме, которая желает вылечить меня от болезней, я уж непременно отвечу. Но это было шито до того белыми нитками, что я совершил огромную невежливость и оставил любезное послание гр. Вахтмейстер без ответа. Мне не пришлось раскаиваться в своей невежливости, так как дальнейшие сведения об этой даме оправдывают мой образ действий.
Прошло еще около двух месяцев. Я за это время пополнил мой багаж достоверными сведениями о Блаватской и сообщил о результате моих расследований мистеру Майерсу и Шарлю Ришэ. Затем я вернулся в Париж, где застал m-me де Морсье совсем больную и расстроенную скандальным делом Могини.
Теперь она была достаточно подготовлена, и я рассказал ей все о моем пребывании в Вюрцбурге и о сведениях, полученных мною в Петербурге.
– Это лишь подтверждает то, что мне, к несчастью, уже самой известно, – сказала она и в свою очередь сообщила мне парижские новости и показала письма к ней Блаватской, в которых наша «madame» не стеснялась и выказала себя с самой отталкивающей стороны.
Через несколько дней я, к величайшему моему изумлению, получил от Блаватской новое послание на многих страницах. Она как ни в чем не бывало рассказывала мне по-своему, отвратительно и цинично, инцидент Могини. Но теперь милый чела был у нее уже не негодяем, а невинной жертвой ужасной девицы, которая хотела обольстить его. Затем она, тоже по-своему, передавала мне содержание отчета Годжсона, только что опубликованного Лондонским обществом для психических исследований, и, конечно, находила, что этот отчет ничего не стоит и что Годжсон ничего не доказал…
Она ни слова не говорила о письме ко мне гр. Вахтмейстер, оставшемся без ответа, но писала об этой даме следующее:
«Вот графиня Вахтмейстер, и она видала “хозяина” и не раз, в эти два года несколько десятков раз. А здесь видит ежедневно, как это вам засвидетельствует ее собственноручное письмо, которое будет напечатано. И она знала “хозяина” прежде, нежели познакомилась со мной и сделалась “теософкой”».
Г-жа Желиховская в статье своей («Русское обозрение», 1891, декабрь, с. 587) тоже особенно рекомендует гр. Вахтмейстер вниманию русских читателей и сообщает о ней такие сведения: «…Она отдала всю жизнь свою и все состояние делу теософии, была неразлучна с Е. П. Блаватской и постоянно и ныне работает в лондонской конторе теософического общества в Сити (7 Duke street), заведуя ею».
Затем г-жа Желиховская приводит выдержки из дружеских к ней писем гр. Вахтмейстер относительно святости Елены Петровны и особенно указывает на графиню как на самого достоверного свидетеля всех чудес, сотворенных Блаватской.
Решительно не знаю, насколько верны приведенные выше сведения о прошлом гр. Вахтмейстер, но если они верны, то приходится сожалеть, что эта дама так прекрасно начала свою жизнь и так плохо ее кончает. А затем является сам собою естественный и законный вопрос, кто же она такая? Несчастная ли жертва Блаватской и теософического общества, отдавшая ему не только свое состояние, но и свой рассудок, или женщина, сознательно погубившая свою душу, сделавшись сообщницей Блаватской и лжесвидетельницей не только ее обманных феноменов, но и ежедневных появлений «хозяина», когда не было даже адиарских «кисейных» приспособлений? Если она, по заявлению г-жи Желиховской, управляет ныне столь разросшимися делами лондонской конторы теософического общества, то довольно затруднительно признать ее невменяемость. А потому, значит… но вернемся к делу.<…>
XVIII
Прочтя письмо Елены Петровны, я ответил ей, прося оставить меня в покое, сидеть смирно и не лезть в петлю. Я повторял также совет, данный ей мною при нашем прощании в Вюрцбурге. На это я получил от нее такой документ, из которого она выяснялась вся целиком и перед которым бледнели даже ее вюрцбургские признания. Она озаглавила его «Моя исповедь» – и вот что я прочел в этом послании:
«Я решилась (два раза подчеркнуто). Представлялась ли когда вашему писательскому воображению следующая картина: живет в лесу кабан – невзрачное, но и никому не вредящее животное, пока его оставляют в покое в его лесу с дружелюбными ему другими зверями. Кабан этот никогда отродясь никому не делал зла, а только хрюкал себе, поедая собственные ему принадлежащие корни в оберегаемом им лесу. Напускают на него ни с того, ни с сего стаю свирепых собак; выгоняют из леса, угрожают поджечь родной лес и оставить самого скитальцем, без крова, которого всякий может убить. От этих собак он пока, хотя и не трус по природе, убегает, старается избежать их ради леса, чтобы его не выжгли. Но вдруг один за другим присоединяются к собакам дотоле дружелюбные ему звери; и они начинают гнаться за ним, аукать, стараясь укусить и поймать, чтобы совсем доконать. Выбившись из сил, кабан, видя, что его лес уже подожгли и не спастись ни ему самому, ни чаще, что остается кабану делать? А вот что: остановиться, повернуть лицом к бешеной стае собак и зверей и показать себя всего (два раза подчеркнуто), как он есть, т. е. лицом товар, а затем напасть, в свою очередь, на врагов и убить стольких из них, насколько сил хватит, пока не упадет он мертвый и тогда уже действительно бессильный.
Слева направо: Субба Роу, Баваджи, Елена Блаватская. 1880-е гг.
Поверьте мне, я погибла, потому что решила саму себя погубить или же произвести реакцию, сказав всю божескую о себе правду, но не щадя и врагов. И на это я твердо решилась и с сего же дня начинаю приготовляться, чтобы быть готовою. Я не бегу более. Вместе с этим письмом или несколькими часами позднее я буду сама в Париже, а затем в Лондоне. Готов один человек, француз, да еще известный журналист, с радостью приняться за работу и написать под мою диктовку краткое, но сильное, а главное правдивое, описание моей жизни.
Я даже не буду защищаться, ни оправдываться. Я просто скажу в этой книге: в 1848 г. я, ненавидя мужа, Н. В. Блаватского (может быть, и несправедливо, но уж такая натура моя была, Богом дарованная), уехала от него, бросила – девственницей (приведу документы и письмо, доказывающие это, да и сам он не такой свинья, чтобы отказаться от этого). Любила я одного человека крепко, но еще более любила тайные науки, веря в колдовство, чары и т. п. Странствовала я с ним там и сям и в Азии, и в Америке, и по Европе. Встретилась я с таким-то (хоть колдуном зовите, ему-то что). В 1858 г. была в Лондоне, и такая-то и такая история произошла с ребенком – не моим (последуют свидетельства медицинские хоть парижского факультета и других, для того и еду в Париж).
Говорили про меня то-то и то-то; что я и развратничала, и бесновалась, и т. д. Все расскажу, как следует, все что ни делала, двадцать лет и более, смеясь над qu’en diza-t’on [Тем, о чем будут говорить – фр.], заметая следы того, чем действительно занималась, т. е. оккультными науками, ради родных и семейства, которые тогда прокляли бы меня. Расскажу, как я с восемнадцати лет старалась заставить людей говорить о себе, что у меня и тот любовником состоит, и другой, и сотни их – расскажу даже то, о чем никогда людям и не снилось, и докажу. Затем я повидала свет, как вдруг у меня глаза открылись на весь ужас моего нравственного самоубийства; как послана я была в Америку пробовать свои психологические способности. Как создала я общество там, да стала грехи замаливать, стараясь и людей улучшать, и жертвуя собою для их возрождения. Поименую всех вернувшихся на путь истинный теософов пьяниц, развратников, которые сделались чуть не святыми, особенно в Индии, и тех, которые, поступив теософами, продолжали прежнюю жизнь, как будто и дело делали (а их много), да еще первые накинулись на меня, присоединяясь к стае гнавшихся за мною собак. Опишу много русских вельмож и невельмож, между прочим, ее диффамацию и как это вышло враньем и клеветой. Не пощажу я себя – клянусь, не пощажу, сама зажгу с четырех концов лес родной – общество сиречь – и погибну, но погибну в огромной компании. Даст бог, помру, подохну тотчас по публикации; а нет, не допустит “хозяин” – так мне-то чего бояться? Разве я преступница против законов? Разве я убивала кого, грабила, чернила? Я американская гражданка и в Россию мне не ехать. От Блаватского, коли и жив, чего мне бояться; мы с ним тридцать восемь лет как расстались, пожили затем три с половиною дня в 1863 г. в Тифлисе, да и опять расстались. Ме-рф? Плевать мне на него, эгоиста и лицемера. Он меня выдал, погубил, рассказав вранье медиуму Юму, который позорит меня уже десять лет, ну, тем хуже для него. Вы поймите, ради общества я дорожила своей репутацией эти десять лет, дрожала, как бы слухи, основанные по моим же стараниям (великолепный казус для психологов, для Richet с Ко) и преувеличенные во сто раз, не бросили бы бесчестия на общество, замарав меня. Я готова была на коленях молиться за тех, которые помогали мне бросить завесу на мое прошлое – отдать жизнь и все силы тем, кто помогал мне. Но теперь? Неужели вы или медиум Юм или Ме-рф или кто-либо в мире устрашит меня угрозами, когда я сама решалась на полную исповедь? Смешно. Я мучилась и убивалась из страха и боязни, что поврежу обществу, убью его. Но теперь я более не мучусь. Я все обсудила холодно и здраво, я все рискнула на одну карту – все (два раза подчеркнуто) – вырываю орудие из рук врагов и пишу книгу, которая прогремит на всю Европу и Азию, даст огромные деньги, которые останутся сироте-племяннице – девочке невинной – сироте брата. Если бы даже все гадости, все сплетни и выдумки против меня оказались святой истиной, то все же я не хуже была бы, чем сотни княгинь, графинь, придворных дам и принцесс, самой королевы Изабеллы, отдающихся и даже продающихся от придворных кавалеров до кучеров и кельнеров включительно всему мужскому роду – что про меня могут сказать хуже этого? А это я сама все скажу и подпишу.
Нет! Спасут меня черти в этот последний великий час! Вы не рассчитывали на холодную решимость отчаяния, которое было да прошло. Вам-то уж я никогда и никакого вреда не делала и не снилось мне. Пропадать так пропадать вместе всем. Я даже пойду на ложь – на величайшую ложь, которой оттого и поверить всего легче. Я скажу и опубликую в “Times” и всех газетах, что “хозяин” и махатма “К. Н.” – плод моего воображения; что я их выдумала, что феномены все были более или менее спиритические явления, и за меня станут горою двадцать миллионов спиритов. Скажу, что в отборных случаях я дурачила людей, выставлю дюжины дураками (подчеркнуто два раза) des hallucines, скажу что делала опыты для собственного удовольствия и эксперимента ради. И до этого довели меня – вы (два раза подчеркнуто). Вы явились последней соломинкой, сломившей спину верблюда под его невыносимо тяжелым вьюком…
Теперь можете и не скрывать ничего. Повторяйте всему Парижу все то, что когда слыхали или знаете обо мне. Я уже написала письмо Синнетту, запрещая ему публиковать мои мемуары по-своему. Я-де сама опубликую их со всей правдой. Вот так будет “правда (два раза подчеркнуто) о Е. П. Блаватской”, в которой и психология, и безнравственность, своя и чужая, и Рим, и политика, и вся грязь, опять-таки и своя и чужая, явятся на божий свет. Ничего не скрою. Это будет сатурналия человеческой нравственной порочности – моя исповедь, достойный эпилог моей бурной жизни… Да, это будет сокровищем для науки, как и для скандала, и все это я, я (два раза подчеркнуто)… Я являюсь истиной (два раза подчеркнуто), которая сломит многих и прогремит на весь свет. Пусть снаряжают новое следствие господа психисты и кто хочет. Могини и все другие, даже Индия – умерли для меня! Я жажду одного: чтобы свет узнал всю истину, всю правду и поучился. А затем смерть – милее всего. Е. Блаватская.
Можете напечатать письмо, коли желаете, даже в России – теперь все равно».
После этой «исповеди» я уже мог и могу спокойно говорить о ее словесных признаниях мне в Вюрцбурге, к тому же в полной мере подтвержденных расследованием Лондонского психического общества. Эти «признания» теряются, как капля в море, среди однородных с ними ее действий, документально засвидетельствованных. Ее «исповедь» – такой «человеческий документ», над которым действительно с живым интересом остановится не только художник-писатель, но и психолог, и психиатр.
Из многочисленных «правд» о жизни Е. П. Блаватской, начиная с «правды» г-жи Желиховской и Синнетта и кончая новейшими биографами «madame», полученная мною «исповедь», написанная ею собственноручно (что может быть доказано какими угодно экспертами), бесспорно, самая интересная «правда». Эта «правда» не частное письмо, а предназначена тоже для «публики» и разрешена самим автором к печати. В ней может быть не меньше лжи, чем в писаниях Синнетта, Желиховской, Олкотта, гр. Вахтмейстер и тому подобных достоверных биографов и свидетелей. В ней истина чудовищно переплетена с ложью, противоречия на каждом слове, горячечная фантазия спорит с наглым цинизмом; страсти кипят и чадят, внезапная искренность, вызванная отчаянием, кажущейся безвыходностью положения, сменяется сознательным хитрым расчетом.
Для биографии, действительной, правдивой биографии «madame», и эта собственноручная, написанная под минутным впечатлением «исповедь» не представляет достаточно ценного материала. Но как откровение ее характера и нравственных свойств, как подлинный, с натуры снятый, и снятый не художником, могущим и польстить, и обезобразить, а солнцем, беспристрастным и точным, – ее портрет во весь рост, – «исповедь» эта является неоценимым сокровищем. В ней целиком отразилась эта глубоко интересная и ужасная женщина, которую исследователи Лондонского психического общества объявили «одною из наиболее совершенных, остроумных и интересных обманщиц нашей эпохи».
Мне кажется, что такое мнение не только не преувеличено, но даже не дает ей должного. Где же в наши дни подобная обманщица или подобный обманщик?!
Е. П. Блаватская – единственная, она превзошла знаменитого шарлатана прошлого века, Бальзамо Калиостро, так как после таинственного исчезновения с жизненной арены «божественного, великого Копта» осталась только память о нем, а после смерти Елены Петровны и сожжения ее многострадального грешного тела остается 60 000 членов теософического общества, остается целое религиозное движение, с которым, быть может, придется и очень считаться.
В то время как лондонские исследователи психических явлений постановляли свой приговор, они не подозревали, какие размеры примет движение, затеянное «интересной русской обманщицей»…
И я, и m-me де Морсье, прочтя «исповедь» и оценив ее по достоинству, хорошо поняли, что ждать появления Блаватской в Париже и в Лондоне нечего. Никуда она не тронется теперь.
Весьма вероятно, что, послав мне письмо, она тотчас же и раскаялась, что его послала, и, уж конечно, дня через два сама забыла если не все его содержание, то добрую его половину.
Но она не могла, придя в иное настроение духа, не сделать новых попыток к улучшению положения. Перед нею мелькала надежда в конце концов все же еще вернуть меня. Это было бы теперь такое торжество! Ей все еще я представлялся таким ручным. Как же это я выдал ее, соотечественницу? Тут что-нибудь не так, верно, кто-нибудь стал между нами, насплетничал на нее…
Она вдруг надела на себя добрую личину, изобразила из себя обиженную простоту и через несколько дней после «исповеди» писала мне снова, дорисовывая свой портрет, досказывая, окончательно объясняя себя:
«Велики грехи мои прошлые да не против вас, не вам карать меня, перед которым я виновата как Христос перед жидами… Зла-то я вам никогда не сделаю, а может еще и пригожусь…». Затем она писала о Баваджи: «Он послушный и умный мальчик. Он послушное орудие в моих руках. Je Fai psychologise, – говорили вы m-me de Morsier. Посмотрите, вы только что сделал сей “послушный ребенок”. Да он бросил меня при первом выстреле психического общества. Он ругает меня хуже вас у Гебгардов. Он говорит que j’ai commis un sacrilege, deshonore le nom des Maitres, que j’ai avili la science sacree en la donnant au europeens [Что я совершила святотатство, обесчестила имя учителей, что я обесценила священную науку, передав ее европейцам – фр.]. Он идет против вас, Синнетта, меня, всех и черт их знает, что они сделают вдвоем (с Могини?) в Лондоне – теперь, когда он едет, а может, и поехал туда! Он самый опасный враг, потому что он фанатик и способен взбунтовать всю Индию против меня…».
А потом опять: «Что я вам (два раза подчеркнуто) сделала? Что вам сказали, что вы узнали – не делайте как психологическое общество или m-me de Morsier, которая вообразила себе, что я все знаю, все должна знать, и поэтому предала меня… Берегитесь (два раза подчеркнуто). Вы окружены таким кольцом, что вся ваша холодная голова вам не поможет. Одного прошу, чтобы вы загадку эту мне разгадали: что вы можете иметь против меня… Я вас, что ли, желала кусать, вам желаю зла?.. Если я писала вам, что я в отчаянии, то писала только то, что чувствую. Ваша дружба была мне дорога, а не ваше присутствие или членство в обществе. Я писала, что сама первая опрокину все континентальные общества – парижское и немецкое, где (кроме Гебгардов да бедного Hubbe Shleiden) все чучелы и враги, и готова на это, напечатав о всех их подлостях… Но только подумайте, что бы вы подумали обо мне, если бы мы переменились ролями! Да меня бы вешали – я бы вас не выдала, да и никого другого не выдала бы, даже зная, что это правда, а молчала бы. Ну что я вам сделала?.. Готова завтра же забыть все и любить вас по-прежнему, потому что нет у меня злопамятности и потому что вы русский – нечто для меня, изгнанницы, священное. Прощайте, Е. Б.».
Я убежден, что она искренно не понимала, почему я ушел от нее и явился в числе ее обличителей. Ее нравственные понятия были так радикально извращены, что ей некоторых совсем не хватало. Она воображала, что все в мире основано на личных отношениях и что нет для этого исключений. «Что я вам, “вам” сделала!». «Других, значит, я могу надувать сколько угодно, могу их губить, коверкать всю их жизнь, могу предаваться всяким святотатствам и торговать по мелочам величайшими истинами; если я расположена к вам лично, то я не могу обмануть вас, потому что вы меня поняли, если я еще в силах пригодиться вам так или иначе – так за что же вы меня выдаете, да вдобавок еще иностранцам?!» – вот что она мне внушала.
«Вернитесь ко мне, я все забуду!» – еще бы! А сама думала: «Попадись теперь мне в руки – такое устрою, что от меня тебе разве один путь останется – пулю в лоб… Да и теперь – берегитесь, вы окружены таким кольцом, что вся ваша холодная голова вам не поможет!»
Она даже не удержалась и вставила в письмо свои слова эти, которые, как я скоро должен был убедиться, не были пустой угрозой. Она уже готовилась, собрав свою армию, мстить мне самым теософическим образом. <…>
XIX
Таким образом окончились всякие мои непосредственные сношения с Блаватской. Я не ответил ей на последнее письмо ее, не пленился перспективой забвения прошлого, не вернулся в ее дружеские объятия. Я не боялся ее угрозы, не чувствовал себя сжатым магическим кольцом теософского мщения и вообще подобен был той легкомысленной птичке, о которой когда-то пелось:
Ходит птичка весело
По тропинке бедствий,
Не предвидя от сего
Никаких последствий…
Все теперь стало совершенно ясно. Ждать каких-либо новых откровений не представлялось надобности, и ничто уже не в состоянии было ослабить фактов, сделавшихся мне известными. Еще осенью 1884 года в Эльберфельде я говорил Блаватской, что не желаю оставаться в списке членов теософического общества, так как замечаю несоответствие действий некоторых членов (начиная с Олкотта) основным правилам «устава». Но Елена Петровна, сильно тогда больная, стала «умолять» меня не отказываться официально от членства, не делать ей такой неприятности и «скандала».
– Дайте мне лопнуть, поколеть, – говорила она на своем любимом жаргоне, – тогда и делайте что угодно, а пока я еще хоть и колодой лежу, а все ж таки не подохла, – не срамите меня и не давайте пищи разным разговорам… ведь мои враги обрадуются – вот, мол, и соотечественника удержать не могла, сбежал! Ну, если вам претит кто… Олкотт либо другие – так и плюньте на них, не делайте меня ответственной за все и про все, пожалейте больную старуху…
Помимо всякой жалости, я увидел ясно, что официальный мой выход из общества до последней степени разобидит «madame», ее дружба ко мне не устоит после этого и я от нее ровно ничего не добьюсь и не узнаю. Остальные же теософы, конечно, после этого станут меня чуждаться, мне придется до срока прекратить с ними всякие сношения. Ввиду этого я решился ждать того времени, когда мои сомнения и подозрения превратятся в осязательные факты. Последние письма ко мне «вдовы Блаватской» были более чем достаточными фактами, а потому 16 февраля 1886 года, через несколько дней по получении «исповеди», я послал в Индию, в Адиар, на имя секретаря теософического общества мистера Оклэй, лично мне немного известного, заказное письмо следующего содержания:
Примите уверения, мсье, в выражении моего глубочайшего уважения. Вахтмейстер.
Отправив это письмо, я почувствовал себя как человек, взявший ванну после путешествия в очень душном и очень грязном вагоне. Я написал сжатый рассказ о моем знакомстве с Е. П. Блаватской и о вюрцбургских событиях, а затем перевел на французский язык отрывки из последних писем ко мне «madame» и ее «исповедь». На всякий случай и для того, чтобы придать этим переводам документальный характер, я обратился к моему доброму знакомцу, почтенному старику Жюлю Бэссаку (Jules Baissac), известному ученому и лингвисту, да к тому же занимающему должность «присяжного переводчика парижского апелляционного суда».
Жюль Бэссак, как уже было замечено в начале моего рассказа, в качестве ученого, занимающегося историей религии, весьма заинтересовался теософическим обществом и его основательницей, с которой его познакомила m-me де Морсье. Он имел несколько серьезных бесед с Е. П. Блаватской, Олкоттом и Могини, из их уст узнал обо всем, что его занимало, ознакомился с сочинениями Блаватской и Синнетта и признал теософическое общество любопытнейшим явлением современной религиозной жизни. Он написал обширную и обстоятельную статью под заглавием «La nouvelle theosophie» и напечатал ее в повременном издании «Revue de Fhistoire des religions». Статья эта вовсе не пропаганда неотеософии, а изложение того, что стало известно автору со слов основателей и деятельных членов общества.
Однако, несмотря на спокойный тон этого «доклада», все же временами в нем чувствуется человек, «задетый за живое» и бессознательно уже почти отуманенный чарами «madame» и ее сподвижников. Весьма вероятно, что этот туман при благоприятных обстоятельствах сгустился бы и Жюль Бэссак своим пером сослужил бы немалые службы неотеософии. Но действия Лондонского общества для психических исследований и отчет Годжсона сразу расхолодили старого ученого.
Когда я обратился к нему, он имел вид человека, спасенного от большой опасности. Он с большим интересом выслушал мой рассказ и «просмаковал» письма Блаватской, причем я убедился в его обстоятельнейшем знании русского языка.
Но для меня был важен вопрос, имеет ли он право в качестве присяжного переводчика официально засвидетельствовать переводы с русских документов. Оказалось, что он имеет это право, и я тотчас же получил его любезное согласие. Мы с ним проверили мои переводы фразу за фразой, слово за словом, знак за знаком. Затем он засвидетельствовал их все собственноручно, за своею подписью, и приложил к ним, а также к русским оригиналам, с которых переводы были сделаны, свой штемпель присяжного переводчика.
У m-me де Морсье произошло собрание всех наличных парижских теософов. Когда все оказались в сборе, началось чтение моего рассказа и писем Блаватской. Большинство присутствовавших уже были подготовлены к тому, что их ожидало; но все же изумительная «исповедь» Елены Петровны и документальное сообщение m-me де Морсье о «деле Могини с мисс Л.», в котором основательница теософического общества тоже выказала себя с неожиданной стороны, произвели удручающее действие.
Французская ветвь индийского главного общества, основанная герцогиней Помар, под названием «Societe d’orient et d’Occident», была уничтожена выбытием из нее почти всех членов во главе с душою этой ветви и ее главным секретарем – m-me де Морсье. Тут же редактировались и подписывались отставки для отправления в Индию, в Адиар, на имя мистера Оклэй.
Однако все же «madame» осталось из «парижской ветви» два непреоборимо верных ей существа – почетная президентка, герцогиня Помар, и незадолго перед тем избранный в действительные президенты Драмар. Перевоплощенная Мария Стюарт объявила, что она ничему не верит, что Блаватская – святая, а я – самый ужасный человек и т. д. Она действительно никак не могла поступить иначе, ведь она основала эту ветвь и была ее почетной пожизненной президенткой, она писала о теософии в качестве ее провозвестницы и среди светских своих знакомых, среди разнокалиберного «tout Paris», посещавшего ее отель, играла роль доброй приятельницы тибетских махатм, умеющих проделывать такие интересные феномены. Признать себя обманутой – значило сделаться посмешищем «tout Paris».
– Youlez-vous que je signe de ma main 1’aveu de ma betise?! – говорила «дюшесса». – Pas si bete!
Она, познакомя со всеми документами, относящимися как к Блаватской, так и к Могини, уверяла, что все это пустяки, что на все это не стоит обращать внимания. Наконец, получив письмо от Блаватской, уже начинавшей свое теософское, обещанное мне мщение, она принялась убеждать m-me де Морсье лишить меня всякого доверия, как человека, способного на все, то есть способного не только выдумать признания «madame», но даже и подделать ее письма.
Когда m-me де Морсье высказала ей, что аттестаты, выдаваемые мне теперь Блаватской, никак не могут быть блестящи, она стала уверять, будто узнала обо мне не через Блаватскую, а от двух достойных всякого уважения и доверия молодых людей из русского посольства, сказавших ей, что я «такой человек, с которым нельзя знаться». Однако, найдя возможность объявить подобную вещь, она ни за что не хотела назвать имена этих достоверных лиц. Так и осталось для меня тайной: существовали эти анонимные враги мои в действительности или были только «матерьялизованы» герцогиней, вдохновленной «вдовой Аш-Пе-Бе». По счастью, на сей раз грубая, обернутая анонимностью клевета попала на бесплодную почву – m-me де Морсье посмеялась только над подобными ухищрениями…
– Что ж, вы хотите, чтобы я своей рукой подписалась под признанием в собственной глупости?! – говорила «дюшесса». – Я не настолько глупа, чтобы это сделать!
Второе существо, оставшееся верным Блаватской, несчастный морфинист Драмар, дни которого были уже сочтены, находился в то время ради своего здоровья в Алжире. Узнав обо всем случившемся, он объявил письменно, что тоже «ничему не верит» и остается на своем президентском посту с целью защищать до последнего издыхания теософию – «cette religion sublime» [Эту униженную религию – фр.] и ее, направляемую махатмами, провозвестницу.
Его образ действий был также совсем ясен. Полный неудачник, никому не ведомый маленький сотрудник мелкой прессы, он в известном кругу делал себе имя фанатическими статьями о теософии. Запутавшийся в своих мыслях атеист, захлебывающийся от злобы порицатель христианства, о котором он не имел понятия, он нашел «новую религию» и мечтал обратить в нее сначала Францию, а затем и весь мир. Роль апостола не могла не соблазнять его.
А тут вдруг основательница и первая провозвестница этой религии оказывается такою! Конечно, можно пытаться отделить Блаватскую от теософии, но все же в данном случае и в данных обстоятельствах это не особенно легко, все же являются неожиданные большие задержки для успешного хода дела. А потому, хоть Блаватская и обманщица, надо прикрыть ее обманы и ее не выдавать. Он глубоко возмущался, что другие теософы не понимают такой простой истины.
Но вот на нашем парижском горизонте появился еще и третий личный друг Елены Петровны, скомпрометированный и возмущенный. Это был Гебгард-отец из Эльберфельда. «Madame» вызвала его к себе в Вюрцбург и (можно себе представить, после каких объяснений и сцен) дала ему весьма почетную миссию: он должен был заставить меня молчать и отказаться от всех моих показаний, а кроме того, поссорить со мною m-me де Морсье во исполнение правила: divide et impera [Вероятно: разделяй и властвуй – фр.]. Ha меня решено было действовать посредством угроз, a m-me де Морсье, как околдованную мною, следовало вернуть на путь истины лестью.
Но дело в том, что в Вюрцбурге еще не известны были наши действия, да и Елена Петровна ничего не сказала ему о своей «исповеди» и последних письмах, очевидно не понимая их значения.
Herr Гебгард явился с большим апломбом, но, когда m-me де Морсье в моем присутствии прочла ему мои показания и переводы писем, он представил из себя весьма жалкую фигуру.
Он, очевидно, не ожидал ничего подобного, он растерялся, до того растерялся, что не мог произнести ни одного слова и поспешил из Парижа, чтобы обдумать «сообща» положение и хорошенько приготовиться к исполнению возложенной на него миссии. Он приготовился к ней, как будет скоро видно, через несколько месяцев.
Следует рассказать еще о неожиданном появлении в то время одной особы, которую мы считали навеки поселившейся в Индии, в «главной квартире теософического общества». Когда около конца 1884 года Е. П. Блаватская отправилась в Индию с целью «разрушить заговор Куломбов», ее, между прочим, сопровождали (как она мне писала в приведенном мною выше письме из Адиара от 3 января 1885 года) «преданные друзья» – муж и жена Купер-Оклэй.
Это были молодые англичане, не очень давно поженившиеся.
Жили они припеваючи, в полном достатке и взаимной любви, пока судьба не познакомила их с Блаватской и ее обществом по фантастическим писаниям Синнетта. Они увлеклись теософией, да так увлеклись, что «madame» стоило мигнуть – и они объявили, что отныне и «по гроб жизни» отдают себя делу «теософического общества и едут в Индию».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.