Текст книги "Василий Аксенов – одинокий бегун на длинные дистанции"
Автор книги: Виктор Есипов
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)
Андрей Макаревич
Со свингом[188]188Опубликовано: «Октябрь», 2007, спецвыпуск к 75-летию Василия Аксенова.
[Закрыть]
Это 1968 год. Я возвращаюсь из школы. У отца в руках свежий номер «Юности». Отец очень возбужден, читает вслух какие-то отрывки. Читает не матери, которая тоже дома, и не мне, только что вошедшему: читает в пространство, сам себе, проверяя на слух. Восхищается: «Как пропустили?» Слышу: совсем другая книжка, я такого не пробовал. Василий Аксенов, «Затоваренная бочкотара».
«А что там такого пропускать-то? Вполне советская вещь, молодежная и оптимистичная!» – Голос человека, не заставшего и ненавидящего шестидесятничество, – как правило, в силу собственной бездарности. А я объясню.
Интонация, господа. Интонация.
Мой отец не был диссидентом. Он был художником. И уж интонацию он слышал, как никто.
Советская власть тоже различала интонацию. И боялась ее – инстинктивно. Она вообще не любила и не доверяла художникам. Правильно делала. Потому что художник талантлив, а талант – это свобода. Талант не может быть несвободен. Тогда это не талант, а что-то другое. Ремесло, например. Тоже, в общем, неплохо. Поэтому художник – всегда враг: либо явный, либо скрытый. Замаскировался до времени. Терпит. С явными врагами, кстати, проще – они на виду, и совок очень хорошо знал, что с ними делать. А что делать с интонацией?
В восемьдесят седьмом году пришлось мне оказаться в городе Нижневартовске. Принимали меня как дорогого гостя и по этой причине поселили в номер, в котором до меня гостил Горбачев. Думаю, над художественным решением этого номера бились лучшие партийные умы города (и ведь перестройка уже шла!). Номер был огромен. Стены его были выкрашены в ярко-салатовый цвет, на окнах висели тяжелые портьеры из золотого плюша. На полу располагался узбекский ковер, его удачно дополнял гарнитур «Людовик» с белой шелковой обивкой. В углу на кривой ноге стоял отечественный цветной телевизор «Рубин». Все. Энди Уорхолл сошел бы с ума. И ведь явно чувствовали партейцы, что что-то не вытанцовывается с декором, и все-таки не рискнули позвать хотя бы студента художественного вуза – для коррекции. Ну их, этих художников. Самим вернее будет.
Я помню, как я вяло и безысходно не любил советскую власть. Я даже не мог предположить, что этот мастодонт сдохнет так скоро и так быстро. И знаете что? Его убили не диссиденты (честь им и хвала – снимаю шляпу перед их отвагой!). Его убила интонация. Интонация, с которой говорят свободные люди. Битлы. Высоцкий. Леша Козлов. Василий Павлович Аксенов. Многие другие.
Кстати, и «Машина времени» – в силу своих способностей.
(А за что это еще раньше так джаз-то ненавидели? Там ведь и слов никаких не было – так, музычка. За то, что из Америки? Да нет – за внутреннюю свободу. За импровизацию. Кожей чуяли, собаки.)
Что это я все про совок, а не про литературу? А потому что для меня литература – это музыка слов в первую и последнюю голову. Это язык, ставший искусством. И это интонация. И если писатель теряет волшебную связь с языком, перестает эту интонацию слышать – самый занимательный и поучительный сюжет оставит меня равнодушным. «Скажите, про что ваша книга?» Да какая разница!
Интонация Василия Павловича Аксенова безупречна – что бы он ни писал. И если ввести единицу измерения качества интонации – «один Аксенов» – боюсь, современников будем мерить дробями.
Не зря в только что вышедшую книгу «Редкие земли» Василий Павлович вложил пластинку с любимыми гигантами джаза – он поет с ними на одном языке. Со свингом.
God bless You, mr. Buzz Oxelotl![189]189
God bless You, mr. Buzz Oxelotl! (англ.) – Будьте здоровы, мистер Базз Окселотл! Базз Окселотл – так называли В.П. Аксенова.
[Закрыть]
Вадим Абдрашитов[190]190
Опубликовано: «Октябрь», 2007, спецвыпуск к 75-летию Василия Аксенова.
[Закрыть]
Вслед за авторомОсобое время было, когда начинал Аксенов. Это определило очень многое: некое ощущение подъема духовной жизни в стране совпало с ощущением молодости поколения, во всяком случае, того, к которому принадлежит юбиляр.
В 61-м году я был студентом Физтеха в Долгопрудном. То время – начало шестидесятых – фантастическое по своей почти ренессансной наполненности, помню очень хорошо. Жизнь была замечательна, и мы находились в ее силовом поле. Появились первые советские магнитофоны, и из окон общежитий доносились волнами – один перекрывая другого – Окуджава, Высоцкий, Галич, Ким… Стали издаваться книжки, невероятные до того, сложилась эта гениальная плеяда поэтов, создавшая особую ауру Политехнического. Пошли на экранах итальянские неореалистические картины. Ночные очереди за билетами в «Современник» и на «Таганку», и вскоре – в «Новом мире» – Солженицын и «Один день Ивана Денисовича»… На самом деле удивительное время! Нам как поколению, конечно, повезло. Гораздо хуже, когда человек взрослеет, а страна вокруг либо застыла, прихваченная морозом, либо оцепенела в болотном застое, либо вообще не понимает, что делает, куда идет, мечется… Нам, повторяю, повезло. Думаю, что все, что было потом – заморозки, слякоть, засухи, – преодолено, потому что вначале все-таки была оттепель. Вот через все эти времена читателем прошел я за Аксеновым-автором.
Он начинал «Коллегами», «Звездным билетом», рассказами, и все, что теперь называется «бестселлерами» и хитами, несравнимо было с успехом его прозы. Ведь его книги были… не хочу сказать библией или настольными книгами – у нас и столов-то не было еще, общежитская, студенческая, какая-то уличная жизнь была, – но эти книги читали все и знали чуть ли не наизусть. И просто находились в пространстве и атмосфере его прозы, среди его героев. Было явное ощущение кислородного, если не озонового насыщения воздуха апрельского времени года.
Чуть позже прочитаны «Апельсины из Марокко», «Пора, мой друг, пора», удивительная «Затоваренная бочкотара», знаменитые рассказы, один из которых считаю шедевром. Его время от времени перечитываю, поскольку студенты-режиссеры, с которыми имею дело, постоянно ищут материал для короткометражных фильмов, что достаточно сложно. Молодежь читает Шукшина, Казакова и, естественно, Аксенова. И, сколько перечитываю «На полпути к Луне», столько раз убеждаюсь: просто гениальный рассказ, по мне, так лучший рассказ автора.
Разумеется, проза Аксенова не могла не заинтересовать кинематограф. И все, что снималось, тоже мгновенно превращалось в хит. «Мой младший брат» (1962) Александр Зархи снимал по сценарию самого Аксенова (совместно с М. Анчаровым), с молодыми тогда – Збруевым, Далем, Мироновым, Ефремовым.
«Коллеги» делал Алексей Сахаров (1962) – там прекрасная музыка Левитина с замечательными стихами Гены Шпаликова, блестящие Ливанов, Лановой, Анофриев, Семина, Плятт.
Фильмы смотрели по много раз: абсолютно обаятельный кинематограф почти романтического времени…
Рассказ «На полпути к Луне» тоже был экранизирован: назывался фильм «Путешествие». Он состоял из трех новелл (1966; сценарий В. Аксенова; реж. И. Туманян, Д. Фирсова, И. Селезнева), а роль Кирпиченко там очень убедительно сыграл Анатолий Азо. Трогательная по-своему картина.
И есть один фильм, который мало кто видел, потому что у него была «полочная» судьба, на экранах он появился много позже, во времена, когда всем было не до кинематографа. Я говорю о картине «Пока безумствует мечта» (1978). Аксенов написал сценарий о первых русских летчиках – авантюрная комедия в чистом виде. Начало прошлого века, замечательные костюмы, машины, самолеты, песни, пляски, танцы – почти мюзикл. Поставил этот фильм режиссер Юра Горковенко. Но, естественно, картина была уложена на полку, потому что как-то неправильно отображала борьбу большевиков… Типовая мутная цензурная история. Да и сам автор сценария уже был «полочным». Картину потом мало кто видел, но я как зритель и режиссер могу только пожалеть, что Аксенов перестал писать сценарии, тем более ему подвластны, как оказалось, весьма сложные жанровые вещи. Кто знает: если б эта яркая картина вышла в свое время, может быть, и его судьба как сценариста по-другому бы сложилась?
Недавно вся страна смотрела «Московскую сагу», и я думаю, что спрос на ее автора далеко не исчерпан. Будем надеяться, что кинематограф еще не раз обратится к нему. Но, наверное, Василий Павлович должен сам писать оригинальные сценарии, потому что большинство его прозаических вещей настолько литературны в лучшем смысле этого слова, что с трудом перелагаются на язык кино: чем лучше литература, тем невозможней ее экранизация.
Меж тем оттепель закончилась такими заморозками, что весеннее потепление показалось ожогом. О поколении, обожженном оттепелью, написан «Ожог». Беда отечественного кино в том, что не был снят фундаментальный по мысли и по способу ее предъявления, абсолютно кинематографической природы, новаторский по структуре, современный в высшем смысле этого слова фильм под названием «Ожог»… Понятно, это невозможно было сделать, но все-таки беда…
Из последней прозы меня чрезвычайно порадовали, даже во многом поразили и доставили просто физическое удовольствие как читателю – что, в общем, редко бывает – «Вольтерьянцы и вольтерьянки». Каким-то совсем новым, молодым и мощным объявился здесь Аксенов. Замечательно придуман язык, собран сложнейший сюжет, невероятны по тонкости палитра иронии и юмора и глубина исторической мысли… Все настолько своеобразно, что кино со своими, так сказать, прямыми подходами, своей фактографичностью и фотографичностью, конкретикой изображения, навряд ли осмелится на экранизацию. Может быть, в будущем, говоря уже на достаточно развитом собственном кинематографическом языке, кто-то и предпримет попытку постановки «Вольтерьянцев и вольтерьянок». Время не состарит этот безусловно выдающийся роман, потому что проблемы, о которых пишет автор, вечны. Соотношения «Россия – Европа», «свобода – несвобода» по-прежнему те же самые, что были во времена описанные и во времена, когда это было написано, и сегодня, и завтра. Поэтому основные коллизии останутся, лишь бы кинематограф нашел адекватные средства и способы передать то, что Аксеновым сделано в литературе… Или пусть автор сам напишет какой-то особый сценарий…
…Во времена физтеховской студенческой молодости создавались в общежитиях клубы, где собирались, общались, читали стихи, приглашали известных людей. На нашем факультете такой клуб – в честь, конечно, любимой повести – назывался «Коллеги». Думаю, что сверстники мои так и остались верными Аксенову коллегами-читателями.
Михаил Генделев[191]191
Михаил Самуэлевич Генделев (1950–2009), израильский поэт, переводчик. Считается одним из основателей русскоязычной литературы в Израиле. Родился в Ленинграде, в 1977 г. эмигрировал в Израиль.
[Закрыть]
Базилевс (галочки на полях киммерийской литературы) [192]192
Опубликовано: «Октябрь», 2007, спецвыпуск к 75-летию Василия Аксенова.
[Закрыть]
1
Как, однако, мельчают люди! Вон Аксенов назвал свою дворнягу Пушкиным; а я своего кота – Васенькой.
Хотя мой – шотландский вислоухий. Как Лермонтов.
2
Я вообще не был дельным человеком, я вообще думал о красе ногтей, когда уже был сочинен «Остров Крым» и американцы сели на Луну. С тех пор я обрюзг, заработал, как говаривала бабушка, Царствие ей Небесное, репутацию. Многое, как мне представляется, понял, но еще более многое с наслаждением забыл.
Но с тех пор на Луну так больше никто и не высаживался.
3
История литературы необратима. Но на редкость невнятна, особливо для участников, соучастников и свидетелей. Как «их» истории, так и «нашей» литературы. Я уже жил (с целью, понятное дело, единственно, чтоб мыслить и страдать) в те баснословные годы, когда басня считалась современным эпическим жанром. Впрочем, и гимн тоже. Страшного в этом – в том, что «басня считалась», – ничего нет. Кроме слова «современным».
Меж тем с какой безнаказанностью проходят по периферии гуманитарного бессознания действительно сокрушительные изменения в литературе и письменной киммерийской культуре!
Например, распадается представление о лирике —
это когда естественное лирическое – скрипка играет, а Моцарт поет – направление мысли – с балкона поведать городу и миру о своем психофизиологическом интимном состоянии – командируется из юношеской души в идеальную исповедальню Интернета. И – быстренько становится основным жанром ЖЖ;
это, например, когда монтаж лирического стихотворения с блеском освоен и с шиком присвоен жанром видеоклипа. И здорово – прямо кровь с молоком! Правда, при монтаже стиха как видеоклипа, наоборот, – на выходе молоко с кровью: тошнит. И прозреваю – тошнота не пройдет с годами;
это, например, когда мо (mot) Главного Черта Русской Литературы «Поэзия должна быть глуповата» всерьез объявляется правилом хорошего тона хорошистов и образцом поведения и прилежания отличников на печатном листе;
это, например, когда «албанский» язык – эрративная речь, то есть фонетическая запись слов, цыганский приемчик, по случаю сторгованный поэтом-конструктивистом Ильей Сельвинским у румын где-то в районе Гражданской войны, кстати, в Крыму, – едва ли не готов и способен уже сегодня сформировать соответствующую литературу «брадяг». Это ежели, опять же, считать язык главным формообразующим элементом литературы.
4
Я лично таковым формообразующим великий и могучий киммерийский язык не считаю.
Как, впрочем, и не считаю себя (ох, говаривала мне бабушка: «Молчи, Михалик, – за умного сойдешь!») русским поэтом. И не потому, что не считаю язык основным формообразующим элементом литературы и ее поэзии.
(Внимание! следите за рукой! поэзия – это способ думать. Поэт – это право на высказывание. А язык у поэта не национальный, а свой, персональный. Поэт – автор своего языка, как и – соответственно – персональной литературы.)
Русскому мастеру слова категорически предписана и долженствует быть соблюдена конфессиональная непоколебимая невинность, а по возможности и неискушенность. Иначе хрустнет и рассядется по меридианам, как арбуз по ломтям, планетарное ваше, гладкое, как колобок, культурное самоосознание, ахнет, и охренеет, и опадет, лопаясь на губах, высшая ваша нервная деятельность, и подлинного (то есть подлинно невменяемого ни в философском, ни в теологическом смысле) общенационального масштаба юродивого из метафизически-озабоченного мальчика не получится ни-за-что! И какая ж, коллеги, кримпленовая гносеология без нарядной плисовой эсхатологии! Курам на смех.
Это я к тому, что: почти полностью лишена всякой – а главное, декларированной посконно православной – эсхатологии романтическая проза Василия Палыча! В ней, в этой естественной писателю, точнее, натуральной нам словесной среде всегда для нас стоит в зените хорошее – как после прогула урока Закона Божьего – настроение. Отличная, сухая, болдинская погода. Как стоит эта золотая погода в прозе Гашека, или Дюма-пэра, или Джека Лондона, или Хэмингуэя, или Набокова. Потому что эта личная литература – хорррошая литература, и поэтому за нее обязательно не дадут Нобелевскую премию. Ибо сие выскочило бы петушком безвкусицы, нелепицей, как вид арапца Пушкина при орденах, с орденом Богдана на отлете Хмельницкого чтоб, и-дубовыми листьями-и-Знак Почета. Чтоб.
Тонкость здесь даже не в том, что не дадут, а в том, что Аксенов ее, эту ценную премию, фиг вам получит.
Меж тем позитивная эта проза вон, уже случилась – вот вы ведь сами уже широко улыбаетесь! (Наверное, дадут Государственную…) И остается только в этом незакатном нашем тосте поблагодарить Сочинителя за низменный – до интересности читать в метро – его материализм и – неуемного Господа нашего Бога – за причинно-следственную связь в литературе и культуре. Которая не только не позволяет засунуть бабочку в гусеницу, но и не позволит гусеницу напялить сверху, нахлобучить пищеварение поверх развернутых в натуре крыл природного, верней, естественного, дельтаплана.
5
Товарищи курсанты! Писать надо так:
«Окно мое настежь, во весь проем, разинуто, до хруста в скулах. Оно давится крупными кусками, фрагментами черноморского ветра». Ну и т. д. Я, как старая белка, живу в Массандровском парке, прямо на обломках декораций, шмыгаю в неразобранной бутафории крупного, но провалившегося второсортного соцартовского проекта «Полуостров Крым» (сценарий Аксенова, муз. Тангейзер, реж. Хронос, совместное производство Россия – Украина). И все б ничего б, кабы не укоризненные международные, из Москвы ибо, звонки от госпожи Барметовой. Напоминает мне красавица Барметова, как заговорившая из брошки камея, что нависла сдача контрольных работ, а я, второгодник, дислект, никак не могу доделать уроки, чем подвожу под монастырь – это уже на хвосте и, как ноздри, раздувая капюшон – хороший, независимый литературно-художественный журнал (издается с мая 1924 года), и как мне, Чехонте, не стыдно прохлаждаться в Ялте, находясь на излечении, и – главное, Алексей Максимович! – конечно, здоровье, но помните, Михаил Самюэльевич Генделев вы наш таврический! – крайний срок – кровь из носа – сдачи материала по Аксенову – пятница тринадцатого.
А у меня в душе (все же в психике. Когда не понимаешь значения слова «душа», рекомендую пользоваться словом «психика». – М.Г.) – паника, тревожно сплю, из содержания и смысла всего-то припасены несколько впечатлений о белогвардейском крымском ветре, что дует освежающе с Сиваша, общеизвестно – на Перекоп, с санаторной целебностью необычайной, да новые сведения о человеческой природе, мучающие меня какой-то фатальной, тоскливой неоднозначностью, впрочем, сведения, имеющие косвенное, едва ли не пунктирное отношение к заявленной теме моего сочинения. Но царапающие коготком, особенно в конце, там, где жалобно.
ПредКрымЦИК'а в двадцатом году работал сказочный экзот.
Этот славный человек, татарин и кристальный коммунист, отличался, помимо понятной должностной кровожадности, экстравагантностью даже по тем, по раздвижным крымским революционным меркам. Пар экзампль, противоречивый коммунар находился в переписке сам с собой. Сохранилась записка, заявление от гр. Вели Ибраимова председателю Крымского центрального исполнительного комитета товарищу Вели Ибраимову с просьбой выдать из фондов спецраспределителя по причине крайнего износа и обветшалости обмундирования – кожаночку и сапоги. На документе резолюция за подписью ПредКрымЦИК'а В. Ибраимова: «Куртку выдать сапог отказать. Тов. Вели Ибраимов».
Расстреляли это чудесное создание, не дожидаясь праздничного 37-го, в будничном, еще едва ли не вегетарианском 27-м. За, ясный пень, буржуазный национализм.
6
Омри Ронен[193]193
Омри Ронен (р. 1937), израильский, затем американский филолог-славист.
[Закрыть], изрядный литературовед и сам изысканный писатель слов, как-то громко высказался на все, как теперь бы сказали, «экспертное сообщество»: мол, надо бы подсократить список авторов, изучаемых университетской филологией. Он, этот список, неприлично раздут и демократичен, и изучение нюансов биографии, допустим, Огарева – малоосмысленное времяпрепровождение. Аплодисменты.
«Экспертное сообщество», понятное дело, кротко согласилось, что да, смешно. И хорошее это предложение рассматривать отказалось наотрез. Вот именно…
А я – за! Мой довольно причудливый и, как недавно клинически подтвердилось, почти уже суммарный опыт существования в киммерийской и вообще киммероязычной литературе давно подсказывает, что надежда на то, что где-то там, в Алма-Аты, бесхозно валяются треуголка и растрепанный том Парни, – несостоятельна.
Не к тому я клоню, не к тому полагаю необходимым объясниться, чтобы с подмигиванием – «знай наших!» – признаться, что не бредю постранично оглавлениями и содержаниями сочинений Тарковского с точностью до Самойлова. Что не причастился волшебных таинств от лит. памятников Паустовского, Светлова, Нагибина и Астафьева. Из Переделкина мне рыдать, и кудри наклонять, и плакать не по кому. Пока.
«Пока» – не в смысле «приветик», а в смысле «до сих пор».
Все они хорошие, наверное, ребята и в своем калибре страшные были хищники и изрядные драчуны, но из литературы меня интересует только та, какую я сам не могу.
В идеале представить, а на практике написать.
7
И вообще я не люблю старших и не считаю нужным испытывать к ним почтение.
Старость не есть мудрость, а есть кислородное голодание головного мозга.
Здесь, в киммерийской литературе, я ищу поводы не для почтения, а для восхищения, но здесь доказывать необходимость введения экологических ограничений в области мирового языка и литературы, безусловно, стоит.
Но ж надо ж что-то ж делать с половодьем бессмысленных писателей бессмысленных слов бессмысленных книг. Надо! Что-то! Делать!
На пачке макаронных изделий (500 гр.), произведенных в Орловской губернии, я насчитал 423 слова на восьми языках, из которых два не смог отчетливо идентифицировать, насчитал, и это не считая цифр, иероглифов и пиктограмм, а также символов и звездочек. Макароны назывались «Макаронные изделия ушки «Тургенефф»».
8
«Не пить, оказывается, так же интересно, как и выпивать», – сказал укрощенный врачами Юрий Карлович Олеша, просидевши трезвенником в компании обильно отдыхающих. Вообще-то говоря – это неправда, я проверял.
Может быть, не писать так же интересно, как и писать, но ежели проснуться в соплях от полной и абсолютной метафизической сиротливости и, как следствие того – бестолковости, торкнутый в темя медным зубом ужаса, проснуться, сесть в кровати, озираясь, перед рассветом проснуться, например, перед иерусалимским, да ладно, чего уж там – на Москве проснуться, во тьме египетской проснуться, – то ощущение, что нет, мол, неинтересно (см. выше), не преобладает. Не доминирует.
Писать интересно, как свешиваться за перила: не круглый год хочется, но – интересно.
Помните, как персонаж Платонова утопился тоже из интереса, из любопытства: что есть смерть?
«Я вообще не понимаю, чем они (русские люди. – М.Г.) занимаются, если они не занимаются, кхе-кхе, литературой?» – как в 72-м сипел и клокотал Давид Яковлевич Дар, легендарный Дар, легендарный муж легендарной нашей левофланговой Веры Пановой, главный литературный карлик легендарного ленинградского ордена Ленина андеграунда 70-х годов (из которого андеграунда Дар, надо отдать ему должное, пытался выпихнуть меня в люди, мотивируя, что я, кхе-кхе, не его секс и что стихи мои той поры, кхе-кхе, чудовищны. Что святая даже не правда, но Истина. Кхе! А я в люди выходить не хотел, а вместо этого уехал в 77-м в Святую страну Петах-Тиквы, о чем не жалею – землю есть буду крест святая икона век воли не видать).
А в месяце июле лета 82-го года я, пять лет в Израиле, 32-летний оболтус ленинградского разлива, обнаружил себя скрюченным, отлежавшим шнурованную ногу, обнаружил себя в эпицентре не тьмы, но многозвездной серединной ночи, до рвоты укачанным средиземноморской волной, обнаружил себя в двух жилетах сразу, один из которых был-таки нарядным спасательным, а второй, наоборот, – бронь; и мирно тарахтящий движок мотопонтона доставлял меня (во-во, правильно! меня!) к муниципальному пляжу города Дамур, что мирно спит в померанцевых садах побережья суверенного государства Ливан, и назывался я о ту пору «русским» («руси»), и «доктором», и «оккупантом», и офицером медслужбы ЦАХАЛа я назывался; а война, первая моя война, хоть она и затянулась на полдесятка лет, называлась операция «Мир Галилее»[194]194
Ливанская война 1982 г., военная операция Израиля на территории Ливана в рамках гражданской войны в Ливане с целью уничтожения баз Организации освобождения Палестины (ООП). В ходе войны была взята столица Ливана Бейрут, а формирования ООП были вынуждены покинуть страну и перебраться в Тунис. После окончания операции «Мир Галилее» израильские войска создали в Южном Ливане «зону безопасности», которую контролировали совместно с «Армией южного Ливана» вплоть до 2000 г. В Израиле операция долгое время не признавалась войной.
[Закрыть], то есть войной кокетливо называться эта кровавая всем давалка отказывалась, а все это, в свою очередь, откликается, например, сейчас («Привет из Крыма!»), представляясь главным мигом моей, прямо сказать, немонотонной зато жизни…
За то, впервые постигшее меня и до горлышка залитое и наполнившее меня до упругости, за то плотно жужжащее самоощущение, за то чувство, что эта жизнь происходит со мной, именно со мной, а не с кем-нибудь там происходит жизнь, и я подсматриваю ее. И что жизнь эта – моя. И, довольно нелогично догадался я, что и Заведующих у нее, и Старших – у жизни (и у меня) нет.
«И вообще я не люблю старших и не считаю нужным испытывать к ним почтение». Так должен начинаться диафильм «Старшая Эдда» – про поколение шестидесятников.
9
…а еще через пару месяцев, выковырянному из жирной, со сгустками, костными осколками и бинтами помойки Южного Ливана, браво выслужившему отпуск и отпускные, яркому израильскому русскоязычному литератору Мише Генделеву из Иерусалима показали в Милане, на конгрессе главного эмигрантского журнала «Континент», очень хорошо одетого господина. Твид, шпионский вельвет, правильно – телячья кожа. Помнится – хаки. Очки – «Полароид». Усы – «Колонель». Зажигалка – «Ронсон». Манеры – Набокова. Цитаты – «Ожог». Правильно – писатель. Сразу – видно.
«Ле Карре, Джон?!» – подумал я.
«Аксенов, – шепнули мне из кустов, – Василий Павлович».
«Доктор Генделев», – сказал я.
«Базилевс!» – представился писатель Аксенов. Мамой клянусь!
Помнится, по касательной нашего рукопожатия проходили два знаменитых диссидентских пергюнта, один из которых был, как сказывали, настоящий в анамнезе генерал. С ледяной горячностью крича, скандируя припевы и в рифму плюясь друг в друга, пергюнты обсуждали, кого они расстреляют первыми. Когда придут к власти. В эмиграции.
Аксенов улыбнулся, не прощаясь, и уехал по-английски. Помнится.
Нет, я уверен, что он так и представился: «Базилевс». Сам-то небось будет опровергать, но я – уверен!
Мне страсть как тогда понравился Василий П. Аксенов, американский профессор, педагог-славист, знаменитый на родине писатель, советский, в обоих смыслах, изгнанник. Очень. Я эм вери глэд нашему, Вася, знакомству, я так и сказал: «Я очень рад нашему, Василий, знакомству». А потом я уехал назад, то есть домой, то есть в Израиль, досматривать до идиотического конца Операцию «Мир Галилее». И писать свою – «Стихотворения Михаила Генделева» – первую мало-мальски приемлемую книгу, конгениальную моему дарованию. Исходя из вышеизложенного.
10
Проза и поэзия – родня сомнительная. Родство ихнее подозрительно. Предполагаю вообще разное отцовство и зыбкие надежды на наследство (см. «Берешит» 1:1, 1:2). Скорее «Наследие».
Существование слова в поэзии и подтверждается только изнутри, и подчиняется иной, не прозаической, физике, физике идеального.
А внешне, извне, поэтическое слово подлежит иному подданству, располагается в геометрии иной метрики, подчиняется механике ритмически простого, но мощно и насквозь простроенного, организованного пространства. Абсолютно бесчеловечного. Я предлагаю считать это не предположением, а положением, верней, суждением. Потому что доказать это не могу, да и доказательства громоздки, да и не царское это дело – доказывать.
И речь моя не о том. Я, знаете ли, о более простых вещах – о Гармонии я.
Вот, скажем, поэт пишет строфу, скорее, даже строку. Чего, с какого перепуга он эту строку пишет – это особая статья, не о том разговор. Скажем – исходя из вдохновения.
По мне, чем меньше поэта в тексте, тем качественнее текст.
Идеал – это когда текст остается, а поэт может уйти. Верней – уже ушел. Достижимый, впрочем, идеал…
Кстати, в самом слове «стихотворение» отражены и зафиксированы обе сущности, обе составляющие Поэтического. Поэзия – как результат процесса творения стиха и Поэзия – как процесс его творения (сочинения). Стих – это результат с полной (внутри себя) памятью процесса. Как – дама с прошлым. Как с фило-, так и с онтогенезом.
Так вот, пишет поэт шедевр, самодостаточный и совершенный, стихотворение как процесс и стихотворение как результат. А потом поэт пишет второй шедевр. Творенья результат. И, как ни верти, вынужденно образуют творенья вынужденную композицию. И, как ни верти, в рамках судьбы поэта, как и в рамках пересказа этой истории, два этих шедевра образуют новую композицию. А ведь шедевр, ребята, – это не счастливый случай, не выскочивший удачный троп, не строка, не строфа; шедевр – это гармоническая целостность, совокупность. Если в стихотворении есть «удачные строки» – значит, стих говно. Так вот и стоят дворцы-шедевры и, привыкая, смотрятся друг в друга, и не узнают себя, и образовывают новую гармонию. А рядом опять прорабы, мат, опять – марево и опять – котлован. Гевалт! Понятно, к чему клоню?
В каждый момент творения творчество есть сиюминутное состояние шедевра, сиюминутное понимание гармонического идеала сочинителем. Так какого ж хрена, спрашивается, с такой мукой нешуточной, с такой черной, как правило, венозной кровью он, Автор, писатель А., этот пантократор, воздвигший Храм какой ни есть Гармонии (а строится Храм Рукотворный в Ничем, стихи-то существуют в Ничем, и весь стройматериал – это сколько ты сам, пантократор, как раб на пирамиде, в это идеальное пространство натырил и натаскал из закромов вещественного мира), так вот, зачем он пишет снова и снова, и опять, и на что он в надежде?..
Что, за ради исключения себя из правила? Которые редко, но – и что характерно – чаще всего в прозе, но – случаются. А?
Зачем он каждым прибавлением портит, перекашивает уже сбалансированную гармонию, нарушает это равновесие совершенства, сбивает баланс шедевра, толкает гироскоп тончайших механизмов призрачной своей авторской Вселенной?
По простодушию, от естественности – как растет арифметически вперед зубами, умножаясь, все ботанически живое, как растут в длину ногти?
От ограниченности материала для жизни – мало песка в песочнице и ну их – предыдущие куличики?
От обрыдлой бездушности хода времени и естественной сладкой жестокости бытия, которому можно противопоставить только «а вдруг»?
Из генетической неистребимой, мало что не родовой, склонности к малоосмысленному занятию, особой, ничего не стоящей носителю одаренности?
По профессиональной инерции, насекомой монотонности, заданности устаревшего, но не отключенного автомата газированной воды?
Потому что пиша мы без нужды увеличиваем данности, тем самым увеличивая энтропию, то есть приближаем тем самым, как заядлые саббатеанцы и франкисты, тепловую смерть Вселенной, той небольшой и материальной Вселенной, данной нам Господом Богом нашим в ощущении.
«А потому что мы с тобой, Мишаня, графоманы!» – сказал мне мой друг Василий Палыч, знаменитый писатель. Таким образом, не потому, что мы саббатеанцы, франкисты et cetera с Господом Богом в ощущении, а потому что: «Мы с тобой, Мишаня, графоманы», – сказал мне мой друг, написавший в 1965 году такой рассказик «Победа», двумя ладошками рассказик прикрыть – лучшее из того, что написано в мировой литературе о смысле существования этой самой пресловутой литературы и существовании смысла вообще ее существования.
11
Доктор филологии иерусалимского университета имени языка иврит, а тогда еще студент-недоучка Михаил Вайскопф придумал свою главную книжку «Сюжет Гоголя», сидючи на «губе» где-то под Гедерой, в военной тюрьме северного округа, куда он, рядовой армии обороны Израиля Вайскопф, был определен за хамство. Начальству. Сидел он без малого полгода. Так что соображения устаканились, озарения упорядочились, инкунабула высиделась пухлая.
В числе прочих идей в этом любопытнейшем и ныне уже классическом труде проводится мысль, что в корпусе совокупного творчества (некоего) идеального литератора (а вон у нас, кстати, и таковой нашелся: Гоголь Николай В.) просматривается (и нерукотворно проложен) магистральный сюжет. А каждые, соответственно независимые, вии, тарасы и башмачкины вкупе со своими автономными головокружительными приключениями – суть транзитные пункты в общем повествовательном монолите.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.