Текст книги "Лермонтов и христианство"
Автор книги: Виктор Сиротин
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Но, Боже! – кто б его узнал?
Каким смотрел он злобным взглядом,
Как полон был смертельным ядом
Вражды, не знающей конца, —
И веяло могильным хладом
От неподвижного лица…
Однако на этот раз «адский дух» проигрывает духовный поединок с Ангелом, ибо в сей час попущения злу нет и быть не может! «Дни испытания прошли; / С одеждой бренною земли / Оковы зла с неё ниспали. / Узнай! Давно её мы ждали!», – заявляет Ангел и решительно отгоняет от своей драгоценной ноши Духа Зла. Точки над «i» расставлены. Всё кончено… для Демона:
И проклял Демон побеждённый
Мечты безумные свои,
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви!..
Результат прочтения Лермонтовым великой Книги Бытия оказался неутешительным… Как поэт, философ и мистик, он приходит к мысли, что в мире способно быть, но никогда – торжествовать Добро. Ибо мир этот создан не для совершенных душ. Там:
Где нет ни истинного счастья,
Ни долговечной красоты,
Где преступленья лишь да казни,
Где страсти мелкой только жить;
Где не умеют без боязни
Ни ненавидеть, ни любить, —
не может существовать духовно организованное бытие!
Это, однако, вовсе не означает, что Лермонтов разделял манихейские идеи, в соответствии с которыми «тьма» падшего человека поглощает светлое царство добра, тлеющее в нереализованной его ипостаси. Человек, вмещая в себе и добро и зло, путается в них, но его бытие не есть средоточие одного только зла, а потому нет нужды отказываться от него. Уж если кого уличать в тяжком грехе отказа от «мира», так это духовно невежественных пастырей (не обязательно синодского толка), которые всякую привязанность «к земному» объявляют «исходящей от дьявола». Причём духовно помрачённые «зилоты», в каждую историческую эпоху представая в новом сектантском обличье, может, даже и не осознают, что являются проводниками осатанелого отношения к жизни как таковой. Поскольку формы этой жизни – в том числе социальные и культурные – есть зерцало не только осквернённой некогда души человеческой… Может, в неведомом человеку измерении они являются спрограммированной на всю историческую жизнь тварного мира возможностью соучаствовать в мироустроении, которое изначально задумано было, как незаконченное… Поневоле приходишь к мысли, что «смирение» и «богобоязненность» здесь играют роль «овечьего фартука», за которым скрываются интересы, далёкие от всяких форм жизни. Этот неочевидный для пасомых «фартучный» отказ от «мира» и скучивает духовно неразумную паству в толпу, слепо следующую в направлении бытового, социального и политического пораженчества. Прослеживая начала зла, Лермонтов пытается прояснить его духовные извивы. Метафизически единый со своим Творцом, поэт и философ уходит в глубины человеческой субстанции. Он не только считает себя вправе делать это, но заглядывает в «кладовую» Бога, в которой пытается разглядеть духовный потенциал человека. Ибо лишь только восстановившись в лучшем, он может противостоять мировому Злу.
Человечество могло развиваться вариативно. Адам мог и не согрешить… Бог мог предотвратить грех, но попустил его. Потому что замыслил человека – по своему образу и подобию! – как автономно развивающуюся духовную и физическую субстанцию, обладающую свободой воли и выбора, на что не способна была «полумашина», послушно следующая всем Его желаниям, указаниям и надеждам. То есть задуман был человек, способный не только к саморазвитию, но и к тому, чтобы соучаствовать (вносить свои «поправки») в замыслах Бога. Отсюда «пределы» отведённой человеку автономии и свободы, первая характеристика которой есть необходимость действия! Последние предполагают ответственность, напрямую зависящую от внутреннего богатства человека, включающего дарования. По этой причине свобода тяготит и пугает слабых, глупых и бездарных, но вдохновляет сильных, умных и талантливых. Дерзостный мистик в Лермонтове не оставляет попыток приоткрыть завесы, скрывающие внеисторические причины противостояния Тому, кто провидел всё… И то, что отрицание Демона «совпадает» с личностными (правильнее сказать – сущностными) открытиями Лермонтова, не роднит его с первоотрицателем, но лишь подтверждает глубоко укоренившуюся в бытии реальность зла. Того утвердившегося порядка вещей, с которым Лермонтов был не согласен и с которыми всю жизнь боролся! Не согласен потому, что «порядок этот» деформирует в человеке Первообраз, а боролся потому, что желал воспрепятствовать этому. Потому бунт Лермонтова против Бога кажущийся. Он есть, и в то же время его нет, поскольку пребывает в иной ипостаси.
Остановимся на этом отдельно.
«Ропот» поэта на Того, кто «изобрёл его мученья» (у Лермонтова «мои»), сродни стенаниям Иова, который поначалу не имел для этого причин.
Вспомним, помимо семерых сыновей и трёх дочерей, «у него было: семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов и пятьсот ослиц, и весьма много прислуги»; и был он «знаменитее всех сынов востока» (Иов. 1:3); наконец, Иов был любим Богом. Однако о душе праведника у Него было особое попечение и на Иова обрушились великие несчастия (2:6). Кознями Сатаны, но попущением Бога потерял Иов и детей и скот свой, а сам поражён был «проказою лютою от подошвы ноги его по самое темя его» (2:7). И тогда, не выдержав испытаний, возопил Иов: «Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: “зачался человек!” День тот да будет тьмою; да не взыщет его Бог свыше, и да не воссияет над ним свет!» (3:3–4).
Схожие противоречия теснят героев произведений Лермонтова и его самого…
В драме Лермонтова «Два брата» Юрий в отчаянии обвиняет Бога в жестокости. Не смиряясь и не преклоняясь перед неисповедимыми судьбами Провидения, он говорит: «Я не уступлю – борьба только начинается – я рад, очень рад! Посмотрим – все против меня – и я против всех!..» Умный и весьма одарённый Владимир Арбенин (драма «Странный человек») сетует: «Никто меня не понимает…»; «Никто… никто… ровно, положительно никто не дорожит мною на земле… Я лишний!..»; «Где мои исполинские замыслы? К чему служила эта жажда к великому? Все прошло!..» Но это – люди, которых странный человек, вообще говоря, презирает. В минуты наибольшего отчаяния Арбенин с вызовом обращается к высшей силе: «Бог, Бог! во мне отныне к Тебе нет ни любви, ни веры!.. Но не наказывай меня за мятежное роптанье… Ты, Ты сам нестерпимою пыткой вымучил эти хулы… Зачем Ты дал мне огненное сердце, которое любит до крайности и не умеет так же ненавидеть! Ты виновен, пускай Твой гром упадёт на мою непокорную голову! Я не думаю, чтоб последний вопль погибающего червя мог Тебя порадовать…» У Иова: «Для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева?» (Иов. 3:11).
Как мы знаем, Лермонтов не имел ни детей, ни «много прислуги», ни ослов, а потому у поэта не могло быть такого рода страданий. Говоря проще, Лермонтов не имел великих мирских благ (да и здоровьем особенно не блистал), потеря которых побудила Иова к мятежу против Бога. Потому поэт лишь «упрекает» Всевышнего за то, что Он «так горько прекословил надеждам <его> юности». К тому же, несмотря на исключительную одарённость, в свои лета поэт не мог (да и не особенно стремился) быть знаменитым. Чего уж тут и на что сетовать?!
Дело, однако, не в славе и не в ослах (на отсутствии которых, впрочем, не буду особенно настаивать), в числе скота или в детях, а в ощущении поэтом своей миссии и личной ответственности в бытии, течение которого он изменить не мог. Потому Лермонтов, как и Иов, ощущая «особое попечение» о себе, жаждет «вестника избавленья», который поведал бы ему «цель упований и страстей». Ибо лишь суд Божий и совести – благовестницы души – признаёт поэт; только им подотчётно всё его существо, – ими пронизаны его произведения. Ощущая на себе таинственное бремя ответственности, но не всегда различая вышнюю волю, Лермонтов в стихотворении «Благодарность» вновь адресует Богу своё разочарование:
За всё, за всё Тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слёз, отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей;
Врагов у Лермонтова и в самом деле было немало. Как правило, число их полнилось из ближайшего окружения поэта, что ничуть не противоречит характеру дружеских связей. Ясно ведь, что друзья не бывают врагами: они ими становятся лишь тогда, когда перестают быть друзьями. Это умозаключение подтверждают древние, как мир, людские несовершенства, среди которых, пожалуй, чаще всего заявляют о себе: себялюбие, трусость, жадность, жестокость и, скажем так, недомыслие. Увенчанные мелкостью души, они скучивают из себя некий «кодекс», который назовём «кодексом глупца» или «друзей Иова». Эти-то «друзья», любовно относясь к себе, но не щадя слабостей в других, дают советы и учат, «как жить» для того только, чтобы утвердиться в своих достоинствах, в которых в глубине души они со всеми на то основаниями сомневаются. Но это касается наиболее инициативных из «друзей». Для остальных, при лености и недостаточной склонности к мышлению, самое консервативное мнение всегда будет и самым верным. Подтверждение этому и многому другому находим в древних – клинописных ещё – текстах. Они же, как видим, есть и в Св. Писании.
Впрочем, у Иова несколько иначе. Его друзья не враждуют, не мстят и не клевещут, а многоречиво утешают. Но «утешения» болтливых и полуслепых хуже клевет, потому что в первых нужно ещё разобраться, а последние говорят сами за себя. Вот и жена Иова поучает его в духе «сократовской половины»: «похули Бога, и умри» (2, 9). И всё же несчастья и мрак в головах окружающих не затмили душу ни Иова, ни Лермонтова, ибо они не оскорбляют Бога хулою. Хотя на то были ещё и другие причины.
Стенания Иова, свидетельствуя о человеческой слабости («Что за сила у меня, чтобы надеяться мне? …Твёрдость ли камней твёрдость моя? и медь ли плоть моя?». 6, 11:12), всё же имели опору в благочестивой мудрости: «неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злое не будем принимать?» – укоряет он свою «Ксантиппу» (2, 10). Муки Лермонтова, также имея духовную основу, носят иной характер, поскольку они сверхличностны. Исследуя душу человека, с трудом отыскивая или вовсе не находя в ней Образ, поэт в глубоком отчаянии подступает к бездне, у края которой существующая духовно бесформенная жизнь видится ему пустой и глупой шуткой.
Иов в несколько иной ипостаси покушается на дар жизни. В его словах слышится боль души обновлённого человека – того, который знает первородный грех, но не видит себя законным преемником его: «Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков! Ты поставил меня противником Себе, так что я стал самому себе в тягость?» (7, 20). Не в состоянии переносить непосильные для человека страдания и несогласный с этим, Иов впадает в тяжёлое отчаяние; в ярости своей он близок к богохульству: «О, если бы человек мог иметь состязание с Богом, как сын человеческий с ближним своим!» (16, 20).
Лермонтов подошёл столь же близко к опасной черте, но не переступает её. Чуждый трусости «истово верующих» монахов, которые в «Мцыри» во время грозы, толпясь при алтаре, «ниц лежали на земле», Лермонтов видит всю нелепость «состязания» с Богом. Его «тяжба с Богом», имея другую почву, носит иной характер. Он вряд ли уподоблял себя библейскому персонажу (вне духовного контекста и идей Ветхого Завета вполне заурядного) и, быть может, даже не думал о нём. Но всё творчество поэта, жаром горящее в «пустыне» Безвременья, вопиёт к Непогрешимому и Всемогущему о человеческой боли – той, которая пронизывает всю бытийную историю.
Потому «Благодарность» Лермонтова – это, скорее, стихотворное свидетельство глубокой горечи в молитве. В духовном плаче оно очерчивает тот «круг», за пределами которого простираются грех, отчаяние и мрак поглощающей душу бездны…
Осознавая это, герои Лермонтова (и здесь, и в ряде других его произведений) успевают остановиться на краю её, как Иов, которого провоцировал тот же Демон.
Застывает перед ней и Лермонтов… За что же ещё поэт «благодарит» Бога?
За жар души, растраченный в пустыне,
За всё, чем я обманут в жизни был…
Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне
Не долго я ещё благодарил.
1840 г.
В этих строках сквозит тяжёлая – не по годам, а по «лермонтовскому возрасту» – усталость. Проистекая из самых глубин его духа, она лишала поэта уверенности в том, что он выполнит-таки свою миссию, изначально заданную не им…
Изнемогая от козней непотопляемых «кесарей» царского двора, Лермонтов-офицер тем более не мог противостоять скипетру Николая I, с самого начала царствования превращённого им в армейскую дубину.
В следующем году, уезжая на Кавказ и, очевидно, держа в уме царя земного, Лермонтов, без особого энтузиазма и не очень веря своим надеждам, напишет:
Быть может, за спиной Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
Увы, готовый к битвам с реальным врагом, поэт – жертва «мнений» и мстительности света – обречён был на плановые баталии и случайные стычки с дикими племенами Северного Кавказа.
VII. Совесть и со-вестие в поэтике Лермонтова
1
Не питая иллюзий на счёт своей сословной и социальной защищённости, Лермонтов, давно ещё обратившись «в турка», писал «иностранцу»:
Ты знал ли дикий край, под знойными лучами,
Где рощи и луга поблёкшие цветут?
Где хитрость и беспечность злобе дань несут?
…Там рано жизнь тяжка бывает для людей,
Там за утехами несётся укоризна,
Там стонет человек от рабства и цепей!..
Друг! Этот край… моя отчизна!
«Жалобы турка», 1829 г.
Пожалуй, нет нужды доказывать, что «турецкие» жалобы Лермонтова имели под собой достаточные основания. Чуть позже Лермонтов в поэме «Последний сын вольности» более чем прозрачно намекает на своих старших современников, которые, по словам Герцена, «разбудили» следующее, безусое, но от этого не менее доблестное и ещё более дерзкое поколение:
Но есть поныне горсть людей
В дичи лесов, в дичи степей, —
Они, увидев падший гром,
Не перестали помышлять
В изгнанье дальном и глухом,
Как вольность пробудить опять.
Отчизны верные сыны
Ещё надеждою полны:
Так, меж грядами тёмных туч,
Сквозь слёзы бури, солнца луч
Увеселяет утром взор
И золотит туманы гор.
В том же 1830 г. Лермонтов в одном из своих незаконченных стихотворений едва ли не прямо обращается с утешениями к сынам отчизны, начавшим терять надежду на вольность:
Сыны снегов, сыны славян,
Зачем вы мужеством упали?
Зачем?.. Погибнет ваш тиран,
Как все тираны погибали!..
Пройдут годы после «турецкого плена»; среди «тёмных туч» и пасмурного столичного климата растают надежды на свободу, возмужавший поэт вступит в жизнь… – и не впишется в «уровень», начертанный императорским скипетром. Далее будет изгнание. Для Лермонтова наступят тяготы безысходной зависимости как от сановных, так и от армейских посредственностей. Впоследствии критик А. В. Дружинин напишет о Лермонтове: «Немилость и изгнание, последовавшие за первым подвигом поэта, Лермонтов, едва вышедший из детства, вынес так, как переносятся житейские невзгоды людьми железного характера, предназначенными на борьбу и владычество».
Вернёмся на минуту к расстановке сил у вершины власти.
Графы К. В. Нессельроде, А. Х. Бенкендорф и иже с ними лишь возглавляли толпу стоящих или неслышно скользящих у трона, за которыми семенил на цыпочках сонм пусть не столь именитых, притязательных и сытых, зато куда более прилипчивых. Словно плесень, они покрывали собой отсыревшие формы и подгнившие кормила власти страны.
Следуя установившейся со времён Петра монаршей традиции привечать иноземцев более, нежели своих, Николай I явно ставил себе в заслугу умение избавлять Отечество от «сомнительных лиц», в особенности если они были российского происхождения. Комплекс неполноценности, присущий Николаю, очевидно, по природе и с лёгкой руки отца (Павла I) закреплённый шомполами сурового воспитателя М. И. Ламсдорфа, заявлял о себе в боязни ярких и талантливых личностей. Причём комплекс этот и неизъяснимый страх побуждали Николая применять «силу», ещё будучи в статусе великого князя и наследника престола, за что подчас получал уроки в духе «шомполов Ламсдорфа». Когда на смотре полка Николай публично осмелился заявить воинскому строю: «Я вас в бараний рог согну», капитан Василий Норов – боевой офицер и кавалер многих наград – потребовал у него сатисфакции. А остальные офицеры лейб-гвардии Егерского полка в знак протеста вышли в отставку. Всю жизнь помня шомпола прусского генерала, а более всего – вызов русской гвардии, царь, как мы помним, с 1825 г. с особым недоверием и подозрительностью относился к элите русской армии. Что касается инако-, а в особенности дерзкомыслящих из светской «гвардии», то царь (вспомним Герцена) незамедлительно объявлял их сумасшедшими или отправлял в ссылку. Таким способом царь избавлялся в том числе и от неугодных ему лично. Среди «сумасшедших» оказался умнейший П. Я. Чаадаев, в числе сбежавших были философ В. С. Печёрин, поэт Н. П. Огарёв и сам Герцен. В числе «дипломатически ссыльных» отмечу лишь А. С. Грибоедова, едва только раскрывшего свой гений драматурга, а среди «просто ссыльных» укажу писателя А. А. Бестужева-Марлинского. Разжалованным же в рядовые «вольнодумцам» из элитных офицеров, сосланным «в солдаты» поэтам из дворян и насмерть запоротым «шомполами Николая» простым солдатам и вовсе несть числа. В частоколе загубленных жизней, судеб и талантов нашлось место и Михаилу Лермонтову – заложнику обстоятельств и ничтожных людей.
Раз уж мы упомянули происхождение власти и пресловутые обстоятельства, вернёмся к поэме «Демон», в которой намертво сплелись интересы «земли» и «неба».
Вскрывая зло «на земле», Лермонтов проводит в поэме проекции к битвам, которые, очевидно, происходят и там. Потому слова Лермонтова: «Он занят небом, не землёй!» – не упрёк Богу, а констатация наиболее важного в истинных над-вселенских реалиях, с которыми здешний мир связан лишь опосредованно (вспомним откровения средневековых мистиков, в лице св. Августина допускавших «параллельное» бытие).
Глубина и неразрешимость проблемы не дают покоя Лермонтову, тяготят его, но он вновь и вновь возвращается к ней. На протяжении всей своей жизни поэт пытается приблизиться к её духовному пониманию. Именно в этом контексте глубина страданий Демона сродни состоянию души автора поэмы.
Из всего следует, что попытки Лермонтова «примирить» Демона с Богом есть не что иное, как аллегорическая форма (или поиск решения) духовного запустения здесь – в этом мире. И не случайно завершение поэмы совпадает с началом её.
Круг пройден! Лермонтов – мистик, исследователь и создатель поэмы – бессилен перед диалектикой мира, не им заданного. Демон, страдающий конечной бесполезностью своего внеисторического бытия – и в этом смысле родственный мукам автора, – тяжело расшибается о «камни» космической диалектики. Но то – Демон. Лермонтов не оставляет попыток постигнуть смысл нарушенной некогда гармонии «венца творения». Всего лишь тень от бескомпромиссной битвы «сынов небес» пала на чело Поэта; именно он оказался в числе избранных, могущих прочувствовать и приблизиться к пониманию, но не разгадать смысл Зла. Ибо обречённое на поражение, оно им не исчерпывалось… Мечты «духа изгнанья», как во зле, так и в попытках творить добро (не зря он в своей клятве упоминает «вечной правды торжество»), были безумны изначально, ибо нельзя проникнуться добротой и любовью, оставаясь Демоном – надменным и гордым. А потому всё закономерно приходит к известному нам трагическому финалу…
Духовная субстанция Поэта, витая между теряющимся в вечности «первым днём творенья» и «его последним днём» (нигде не отмеченным сроком Судного Дня), не могла провидеть всего плана (Бога), в ипостаси времени «зажатого» человеком в вековые, годичные и часовые исчисления. Тварный человек (т. е. уже созданный) не завершил ещё свою эволюцию в пределах заданной ему природы, которая меряется наиболее выдающимися носителями духовного начала и в которых ярче, нежели в других, вспыхивают искры Божественного плана. Трагическая незавершённость лучшего в тварном мире и обусловила некоторые «неясности» поэмы.
Случившаяся ограниченность природы человека, в которой духовному началу активно противится телесная его ипостась, очевидно и мешала Лермонтову «пробиться» к материям тончайшего мира. Многое постигнув, сумев лицезреть землю «в сиянье голубом», душа поэта всё же витала где-то под распростёршимся над землёй высоким «куполом» мироздания.
Невольно возникает вопрос: уж не близкое ли освобождение от довлеющей «материи» даёт возможность человеческой субстанции ощутить нечто, доселе неведомое?! Может, именно это прочёл на лице Александра Пушкина В. А. Жуковский?! Как известно, находясь у смертного ложа Пушкина, Василий Андреевич поражён был тем, что в первые минуты после смерти поэта по лицу его разливалась «какая-то глубокая удивительная мысль… какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание… выражение величественной торжественной мысли…»
В одном месте Лермонтов проговаривается как будто о том же.
Весьма вольно переведя стихотворение Генриха Гейне «Они любили друг друга…» (1841), Лермонтов с каждым поэтическим «шагом» отходит от первоисточника, в котором ему явно было тесно[35]. У Гейне влюблённые умирают, но, в полном согласии с романтической традицией, автор тешит души любящих «встречей» за гробом; «там» – среди райских кущ, роз, пения соловьёв и ангелов (атрибутика символов такого типа типична для лирики Гейне), они, теперь уже вечно молодые, счастливо решат свои, не разрешённые на земле коллизии.
У Лермонтова соловьёв и роз нет и в помине. Повествуя о трагической разлуке влюблённых, он создаёт неочевидные, эфемерные образы:
Они любили друг друга так долго и нежно,
С тоской глубокой и страстью безумно-мятежной!
Но, как враги, избегали признанья и встречи,
И были пусты и хладны их краткие речи.
Они расстались в безмолвном и гордом страданье
И милый образ во сне лишь порою видали.
И смерть пришла: наступило за гробом свиданье…
Но в мире новом друг друга они не узнали.
Тема гибели личного «я» или бессмертия в безличности не только интересовала, но и волновала поэта. Всегда. «В сырую землю буду я зарыт, / Мой дух утонет в бездне безконечной» (1830), – отчаивается он не только в стихах, но и в письмах.
Ощущение «того» мира чем-то связывает поэтические лики Лермонтова с образами «Божественной комедии» Данте. Они и вовсе были бы сродни «жизни» царства теней, если бы итальянский поэт не придавал каждой встречаемой «там» душе физическую узнаваемость. У Лермонтова душа, покинув тело и вместе с ней личность, как будто остаётся в сущности умершего, которая тонка и неощутима, ибо принадлежит другой Субстанции – бестелесной, существующей в ином пространстве и времени…
Лишённые личности, души у Лермонтова при встрече потому не узнают друг друга, что принадлежат миру иного измерения. Их не могут заботить прежние привязки – они попросту «не помнят» о них. Там, где не существует «размеренного» людьми времени, где оно другое, потому что вечно, не может быть участвующих в нём – во всех отношениях временных – персон, лишённых или наделённых (это никому неведомо) личным бессмертием… Но то – «там»… – «здесь» же противостояние высокого и низкого, великого духа и заурядности обусловило трагизм «личных» противоречий Лермонтова. Их усугубило окружение поэта – вялое духовной памятью и суетное в своих стремлениях.
Но как великая поэма Лермонтова (о творчестве в целом речь уже шла) соотносится с христианским мировоззрением и с православием в частности?
Опираясь лишь на канонические «буквы», в отношении последнего можно сказать, что… не очень соотносится, – и закрыть тему (или по-редакторски – бросить её «в корзину»). Но не всё так просто. Как в отношении поэмы «Демон», так и ряда схожих по настрою произведений.
Мы уже говорили, что иные произведения Лермонтова настолько лучезарны, духовно светлы и смиренномудры, словно писаны в состоянии духовной аскезы, не противореча ни духу христианства, ни его догматам.
Потому веришь: достигнув глубочайшего (доступного лишь духовным подвижникам и истинным ратникам духа) внутреннего уединения и освободив себя от внешних привязок, поэт, прикоснувшись к неведомому, умел ощутить подлинную реальность.
О проникновении поэта в духовную реальность в числе других говорит его «Молитва». Наполненная смирением могучего бойца, а не «смирного» пораженца, она пронизана тем религиозным чувством, сообразно которому «Матерь Божия» приносит мир в душу человека. Случайными подобные позывы быть не могут! Впрочем, и здесь постараемся оставаться беспристрастными.
Исследователь творчества поэта Нестор Котляревский, довольно верно выразив весьма не простой характер молитвенного душенастроения поэта, более точно определил направленность воинского духа Лермонтова: «Молитва не могла стать конечным выводом его мировоззрения; он искал в ней лишь отдыха от минувших тревог в ожидании бурь грядущих»[36]. Сергей Шувалов более категоричен: «Христианство, понимаемое как религия смирения, отречения человека от своей индивидуальности, не могло быть принято Лермонтовым: слишком сильно было развито в нём чувство личности, слишком много “мятежного элемента” лежало в основе его натуры». И далее: «Взгляды поэта на божество далеки от христианского понимания: у него Бог – Творец мира и Судья (часто грозный и неумолимый), а не Бесконечная Любовь. Признать сущностью божества любовь Лермонтов не мог, так как этому мешало существование зла в мире; Бог, создавший, непонятно зачем, горе и страдания и заставивший людей испытывать их, не может быть бесконечно добрым, благим, – и действительно, поэт нигде не говорит о благости как свойстве божества; христианское представление – “Бог есть любовь” – осталось чуждым поэту». «Божество, смирившееся до принятия человеческой природы, было непонятно поэту, который страдал в тисках этой самой природы, Богочеловек не мог привлекать внимание того, кто был, по словам Влад. Соловьева, сверхчеловеком, идейным родоначальником ницшеанства»[37].
Лермонтов и в самом деле не мог и не воспринимал «переложение Бога» в христианство в той части, где оно было «религией рабов». Очевидно, ещё и потому, что оно являлось таковым для тех, кто был рабом (психологическим ли, по «смиренному» своему установлению, либо по усмотрению духовных наставников) до христианского вероисповедания. То есть кто «естественно» вписался в него по своему рождению, в силу локальной традиции и ряду других причин. Таким образом, жизнь сама определяла Рубикон: кто мог и искал в жизни дело, тот находил его, а кто подавлял в себе личность или вовсе не был ею, тот «богобоязненно» участвовал в торжестве неправды в силу «смиренного» непротивления злу в мире. Поскольку проблема «Лермонтова в христианстве» таки существует, есть смысл вернуться к ней под несколько иным углом зрения. Религиозность Лермонтова, явленная со всей очевидностью в Слове, понуждает понять её проявления через Слово же. Но и здесь нас подстерегают немалые трудности. При «теоретическом любопытстве» относительно религиозности великого человека (в данном случае Михаила Лермонтова), полагаю особенно важным обращать внимание на духовно-нравственное содержание его творчества. Так как, являя себя не «на небеси», а в здешней жизни, оно реагирует на неизбежные в обществе, а потому жизненно важные требования этой жизни. Если же занять противоположную позицию, то придётся отправить «на костёр» или на слом львиную долю великих произведений литературы, искусства и архитектуры, а заодно отказаться и от самой жизни… Всё это, как мы знаем, в истории уже было и есть не что иное, как проявление варварства и ненависти к человеку, выраженное в форме уродливого «приятия» Бога.
2
Итак, знание поэтом характера и души народа обязывает нас рассмотреть духовные и исторические аспекты исповедуемого им православия. Обязывает потому ещё, что личности (а лучше – сущности) ранга Лермонтова в своих духовных посылах и творческой направленности нередко выходят далеко за пределы конфессионального прочтения канонических текстов.
Вообще говоря, такого рода прочтения являются следствием исторической привязанности народа к своим традициям и культуре. Опираясь на своё ощущение исторического бытия, народ создаёт свой «язык» общения с Богом. Таким образом, духовный и культурный феномен (любого) народа является опосредованным «переводчиком» Св. Писания, как и священных книг в принципе. В этом историческом феномене, имеющем глубинный характер, заявляет о себе эффект духовной диффузии, которая выражается во взаимном проникновении «духовных основ» народа и собственно религии. И что здесь является содержанием, а что формой – не всегда ясно, ибо «победившая» сторона является и побеждённой. Так как «обе стороны» вынуждены считаться с тем, что дало жизнь народу и сформировало из него исторически перспективную (или мало-перспективную) нацию. Формируя восприятие христианства на свой лад, именно эта жизнеутверждающая основа создаёт «тоже христианские» религии, которые, ввиду этнокультурных особенностей и форм исторического развития, находят нетождественное им и попросту малое понимание среди других народов – носителей иного духовного, культурного и цивилизационного кода. Но и эти же своеобразия, ввиду их очевидного духовного и этического «пристрастия», зачастую не находят понимания как среди гениев, так и «просто» одарённых свыше людей. Иначе говоря – среди наделённых вышним пониманием сути вещей. Между тем именно «единицы духа» и «частицы истории» способны прозревать в недрах духовной реальности то, что порой недоступно и богословам, не говоря уже о рядовых апологетах христианства.
Для более полного уяснения духовности и творчества поэта «в рамках» православия отвлечёмся от непосредственно литературы и вернёмся к рассмотренному уже в первой главе состоянию православного сознания России XVII–XIX вв., вне чего бессмысленны всякие умозаключения на этот счёт. Ибо лишь по уяснению реального положения дел станет возможным прочтение духовных сокровений поэта и, беря шире, русской литературы.
Как мы помним, в середине XVII в. Россию поразил Раскол, который не только внёс разлад в душу и ум народа, но и изменил перспективы исторического развития страны. Чудовищная по своим духовным и культурным последствиям борьба с «раскольниками» (коими на самом деле были Никон и его последователи) обусловила исход наиболее твёрдых исповедников «старой» веры.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?