Текст книги "Почему у собаки чау-чау синий язык"
Автор книги: Виталий Мелик-Карамов
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Слоняясь в день отъезда по Москве, мы с Сашкой забрели в Архитектурный. Зашли в альма-матер от нечего делать, посмотреть на абитуриентов, точнее на абитуриенток. Саша, чтобы доказать мне, какая нынче скучная молодежь, для эксперимента расстелил на тротуаре у входа в институтский дворик газету, выложив на ней композицию из сигарет, ручки, спичек, поломанного кирпича и мелочи. Не знаю, что он собирался этим экспериментом доказать. Думаю, он и сам не понимал, как должна реагировать на этот перфоманс (тогда мы этого слова не знали) молодежь. Вместо красивой абитуриентки на нас налетел дядька в шляпе, который, скорее всего, шел к метро «Дзержинская» по нашей институтской улице Жданова из Варсонофьевского переулка, где находилась поликлиника КГБ. Что интересно, улице Жданова вернули историческое название – Рождественка, а переулок, где находилась не только поликлиника, но и другие службы Комитета, свое старорежимное название так всю советскую эпоху и не менял.
Дядька закричал, что сейчас вызовет милицию, что он все про такие шутки знает, что именно с них («с разложенных на газете предметов» – уточнил у него я, чем вызвал буквально истерику) начиналась Пражская весна. «Где здесь комитет комсомола?!» – завопил он. Сашка судорожно сворачивал свой «эксперимент», вокруг нас начала собираться небольшая толпа, в которой не оказалось ни одного абитуриента. К счастью, подошел Андрей Тилевич, он был старше нас на курс, но мы считались членами одной компании, можно даже сказать команды. С Андреем был Борис Еремин, правильно – Боб, преподаватель с кафедры живописи.
– Вы чего народ на бунт подбиваете? – строго спросил у нас Тилевич. – Я из месткома, – сурово представился он дядьке в шляпе, – а коллега из ректората. – Боб качнулся и поправил указательным пальцем очки. – Собирайтесь и пошли с нами.
Тилевич и Боб Еремин держали путь в один из переулков на Трубной площади, где в маленьком магазинчике продавали стаканами портвейн, добавляя к стакану в качестве закуски конфету «Кара-Кум». Еремин называл этот гадюшник «Священной агорой».
Мы побрели за старшими товарищами. По дороге я рассказал Андрею, что мы связались с Масляковым, а тот отправил нас к редактору КВНов знаменитому Марату Гюльбекяну, которому я отнес письмо из института, и нас включили в розыгрыш КВН, который начнется уже осенью.
– Знатное дело, – сказал Тилевич, – будем участвовать.
– Конечно, Андрюша, – оживились мы, – нам надо только сценарий придумать.
Боб Еремин, неземное существо в очках, ласково улыбался, то ли радуясь нашей увлеченности, то ли предвкушая стакан «Южного» за 37 копеек. С конфетой. Скорее всего, ему нравилось это ожидание.
– Запишите сразу две шутки для разминки, – важно сказал Андрей. – Первая. С какой полосы начинается зебра? – И, довольный нашим недоуменным молчанием, объявил: – С передовицы! – И сам радостно заржал.
Папа Андрея был заместителем главного редактора журнала «За рулем», а до этого узником Заксенхаузена. Поэтому Тилевич выглядел политически подкованным, он, например, когда мы спустя три месяца сидели у дверей парткома в ожидании решения, прикроют или нет наш КВН, читая «Правду», вдруг отбросил ее от себя с криком: «Уберите от меня этот шовинистический листок!» В ту же минуту я понял, что наш КВН прикроют.
– А какая вторая? – подхалимски спросил Сашка.
– Какой птице легче всего попасть в южные края?
– Журавлю, – сказал наивный учитель живописи, и мы дружно заржали. Это была старая институтская шутка. Когда на первом занятии по физкультуре выстроили весь курс Андрея, то преподаватель, читая по алфавиту фамилии, дошел до «Журавель!» Потом добавил: «Женщина или мужчина?» – «Девушка», – ответил тонкий голос из задних рядов.
– Какой птице, Андрюша? – все же уточнил я.
– Знатному козодою! – и всегда довольная жизнью румяная, носатая и бородатая физиономия Андрея с пухлыми красными губами расплылась в довольной улыбке.
Мы уже спускались по Рождественке (точнее, улице Жданова) вниз к Трубе, когда к нам присоединились наши однокурсники – маленький, но с буденовскими усами Женя Гришенчук и широкий, но еще не очень толстый Гена Огрызков.
Однажды ночью я делал у Женьки проект. Гришенчук тогда обитал с родителями в кооперативе Союза архитекторов на Комсомольском проспекте, на другой стороне от метро «Фрунзенская». Жили Гришенчуки, плюс к перечисленным еще бабушка и сестра, на втором этаже. Вдруг снизу раздались какие-то странные звуки. Поймав мой удивленный взгляд, Женька сказал: «Это наш первокурсник, сын Макаревича (профессор Макаревич в институте заведовал кафедрой светотехники), в подвале репетирует. Всех уже достал. Воет так, что полночи никто уснуть не может».
– Гришенчук, – привязался Сашка к Жене, – с какой полосы начинается зебра?
– Гришенчука в КВН не возьмем, – шепнул я Зегалю, – он «р» не выговаривает.
Пока мы пересекаем угол Трубной площади и Рождественского бульвара, где тогда был общественный туалет, а теперь в его павильоне строится ресторан, я расскажу две истории про направленные взрывы.
Нашей военной кафедрой заведовал генерал Жемочкин, лучший специалист по направленным взрывам в стране. Рассказывают, что у него произошел конфликт с соседом по даче, вице-адмиралом, как принято говорить, N. Вице-адмирал N написал заявление на имя председателя дачного кооператива маршала F, что сортир генерал-майора G стоит в непосредственной близости от его веранды. Поэтому при определенной розе ветров утренний чай на веранде получается не с тем ароматом.
Маршал F собрал правление дачного кооператива, состоящее из генералов, не ниже генерал-полковника. И этот филиал генерального штаба постановил: генерал-майору G перенести сортир в глубину собственного участка.
Когда я вспоминаю эту историю, мне всегда кажется, что это правление должно напоминать знаменитую картину «Совет в Филях». И хотя маршал F не был одноглазым, но, как все маршалы, он был похож на Кутузова. Только место девочки на печи остается вакантным.
Куда было деваться нашему завкафедрой после маршальского указа? Но жаль ему было так бездарно потерять все то дерьмо (а для настоящего дачника – удобрение), что собралось за многие годы под его «очком». И он решил направленным взрывом ровно разбросать говно по грядкам, причем именно на тех, где жена собиралась высаживать клубнику. Как лучший специалист в стране, более того, автор формулы расчета направленного взрыва, он все знания о собственном сортире в нее включил. Главной компонентой формулы считался удельный вес родного дерьма. Ночью по-партизански грянул взрыв… Утром вице-адмирал проснулся от страшного крика вице-адмиральши, напоминавшего морской ревун. Ее голос от нежных тремоло в девичестве до нынешнего тревожного рева менялся постепенно, точно в соответствии с присвоением очередного звания мужу.
Вице-адмирал выглянул в окно спальни и увидел, что вся его терраса ровным слоем покрыта говном из сортира генерал-майора G, а сам сортир, разбитый на множество фрагментов, лежит у него на цветнике. И сквозь деревянное очко, отброшенное взрывной волной дальше всего, торчит всего одна уцелевшая роза из огромного любимого женой куста роз.
Правление дачного кооператива не сомневалось, что генерал-майор застрелится. Но поскольку сапер ошибается всего лишь один раз в жизни, пистолет для этой цели ему не нужен. Генерал-майор G просто вышел в отставку и, говорят, до кончины, которая вскоре и наступила, все искал ошибку в расчете. Но формулу его не отменили, мы ее заучивали. Страшно подумать, что было бы, если бы нам доверили когда-нибудь чего-нибудь направленно взрывать.
Генерал-майор G, потомок чуть ли не генерал-аншефа Жемочкина, похоронен на кладбище Донского монастыря, рядом с мавзолеем князей Голицыных. Чудесные зигзаги постоянно выписывает русская история.
Профессия сапера – вообще опасная профессия, прежде всего для окружающих. В мое время на кафедре служили два полковника с многозначительными фамилиями Коробьин и Холодный. Первого звали Михаил Юрьевич. Он постоянно ставил Витьке Проклову зачет только за то, что у него знаменитая сестра, а себя считал человеком, близким к искусству. Меня он не щадил, поскольку не мог знать, что Лена станет моей женой и бабушкой моей внучки. Я и сам об этом долго не догадывался.
Полковник Петр Макарович Холодный, наоборот, был мне как отец родной. Он любил устраивать взрыв, стоя в трех метрах от взрывчатки с папиросой в зубах. На этом расстоянии взрывная волна поднимается наверх и огибает человека, неважно, в каком он звании. Про себя он говорил: «Я Холодный, но иногда могу быть горячим».
Но самым знаменитым был сменивший генерала G полковник с безобидной фамилией К. В минуты откровения он рассказывал, что в сорок первом заминировал с друзьями из особой сверхсекретной воинской части всю Москву. «Включая Кремль, – с гордостью говорил он. – И если бы немцы вошли в нашу столицу, мало бы им не показалось! Но немцы в Москву не вошли», – сокрушенно заканчивал он. Я долго считал все его рассказы байками, пока в середине восьмидесятых, в разгул гласности, не выяснилось, что карты заминированных достопримечательностей столицы утеряны, и где сколько еще осталось зарядов, никто не знает. Позже, при реконструкции Большого театра, обнаружили одну из секретных закладок взрывчатки!
Тут мы подошли к «Священной агоре», которая никогда не пустовала, и послали стоять в очереди самого неавторитетного из нашей компании – Огрызкова. Никто же не подозревал, что Гена станет священником и возглавит приход церкви Малого Вознесения на Большой Никитской, точно напротив консерватории.
Я с ним последний раз встретился в мастерской скульптора Андрея Налича, ныне знаменитого как папа певца Петра Налича. Мы с Геной долго спорил о нереформированности русской православной церкви. Он сидел за столом, пузатый, с густой черной бородой, в рясе. Вкусы у отца Геннадия не изменились. Правда, пили мы не портвейн, а водку, и вместо конфет закусывали принесенной им сервелатной нарезкой.
Гена уже умер. Первым из описанной компании, окружившей угол липкого прилавка, ушел Андрей Тилевич. За ним Борис Еремин. Умер, не дотянув до пятидесяти, Женя Гришенчук. Так что из шестерых молодых людей, собравшейся летним полднем пить портвейн, остались только я и Сашка.
– Когда сценарий дадите почитать? – спросил Тилевич.
– Вот вечером поедем в Пярну, там и напишем, – скромно ответил Сашка.
– Пярну? – оживился Андрей. – Мы там в прошлом году оказались в одной компании с Андрюшей Мироновым. Сейчас я вам все про это место расскажу.
Боря поправил указательным пальцем очки. Ангельская улыбка, как писали раньше, блуждала у него на челе. Для глубины восприятия рассказа Тилевича не хватало стакана в руке.
– Огрызкова только за смертью посылать, – сказал я.
Первый рассказ Тилевича был о том, как вся их компания во главе с его будущей женой Леной Шульмейстер, попросту Шулей, закупила в спортивном магазине целлулоидные белые китайские шарики для пинг-понга. Дома они разрезали их пополам и целый день выписывали на каждой половинке гуашью человеческий глаз со всеми прожилками вокруг зрачка. Ювелирная работа. Потом в ресторане «Ранахона» они под столом одновременно вставили себе в глазницы эти ужасные круглые «глаза» и по команде поднялись над столом. Судя по плотоядной улыбке Тилевича, шок у посетителей, пусть и эстонского, но пока еще советского ресторана превзошел ожидания даже легендарной хулиганки Шули. Кому-то стало плохо, кто-то забился в истерике. Советские курортники еще не были натренированы фильмами ужасов, при том что нервы у них еще не были расшатаны перестройкой.
Второй рассказ был про уже знаменитого, но еще молодого артиста Миронова. Он клал на ладонь левой руки орешки и, стоя под деревом, созывал белочек призывным кличем: «Тирли, тирли, тирли!» Обычная белочка, испуганная с рождения, медленно спускалась к его ладони… Но в тот момент, когда она была готова взять халявный орешек, народный артист правой рукой ловко его выхватывал с ладони и быстро отправлял себе в рот! Оскорбленная белочка, забыв про страх, застывала в прострации от такого хамства и напоминала больше свое распространенное чучело, чем живое существо. Это вызывало дикий восторг всей компании. Народный артист раскланивался перед публикой. Тилевич ужас белочки изобразить не смог, зато сумел поклониться.
Он был готов еще что-то рассказать из своего опыта отдыха в Пярну, но Огрызков принес стаканы с портвейном. «Будем продолжать воодушевляться», – сказал повеселевший преподаватель живописи. «Нет, мы не можем, – ответили я и Сашка, – у нас вечером поезд, надо еще вещи собрать». И мы разбежались по домам. Я поехал на Разгуляй в Токмаков переулок, Сашка, естественно, в гетто на Фестивальную улицу. День выдался суматошный.
* * *
Проводники пригласили уезжающих пройти в вагон, а провожающих – его покинуть.
Хохотушка Бьёрн неожиданно разрыдалась.
– Учите, девочки, нашу литературу, – сказал Саша на прощанье шведским студенткам. – Ничто так не сближает народы, как литературные герои…
– О да, – закивали они.
– Я перед вашим приездом прочел «Карлсона, который живет на крыше» и, наверное, лучше вас теперь понимаю, чем если бы встретил раньше, не прочтя этой книги.
– Но это детский книга? – удивилась Би.
– Ну и что? – обиделся Саша. – Детская, но интересная.
– О да, интересная. Ой! – закричала Бьёрн сквозь рыдания и, добавив что-то по-шведски, хлопнула себя по лбу. Она извлекла из своего пакета две бутылки шампанского и два блока сигарет «Пэл Мэл». Тут же на перроне мы открыли обе бутылки. Блоки сигарет мы с Сашей из рук не выпускали. Милиционер на всякий случай встал метрах в пяти от нас. Юра достал мятые бумажные стаканчики, которые протекали, если в них оставалась жидкость.
– За Эсэнин! – послав нам воздушный поцелуй, подняла свой «бокал» божественная Анна-Луиза.
Поезд тронулся, и мы прыгнули на ходу в вагон. Я посмотрел на такой же пластиковый пакет с надписью «Березка» в руках у Би. Но то ли она, в отличие от Бьёрн, не вспомнила о подарках для гидов по Москве, то ли она тоже была дочкой небогатых родителей, а может быть она считала свои объятия слишком дорогим подарком даже для меня одного, не знаю. Но, скорее всего, третий пакет полагался Юрке.
Последнее, что осталось в моей памяти, – четыре фигуры на перроне: рыжий Юра чуть сзади вместе с толстенькой Бьёрн, перед ними возвышается Би, а впереди машет рукой неповторимая Анна-Луиза, самая красивая девушка из всех, кого я встречал до нее, а теперь могу сказать – и после.
– Если в Швеции выйдет научная работа, посвященная творчеству Сергея Есенина, с описанием «Ямы», я не удивлюсь, – сказал я Сашке. Мы стояли у окна, и мимо нас проносились подмосковные дачи.
– А кто об этом узнает? – глубокомысленно заметил он.
Поезд трясся как припадочный, выдираясь из городов-спутников Москвы. Редкие дачники на платформах равнодушно глядели в наши окна. Прошли те времена, когда тебе махали вслед приветственно рукой и ты, высовываясь по пояс, отвечал таким же взмахом. А может не машут, потому что знают – никто не ответит, окна со дня их производства намертво прижаты к фрамугам. Но даже в таких герметически запаянных вагонах всегда есть одно открывающееся окно. Найдя такое, мы, стоя возле него, раскурили «Пэл Мэл», каждый из своей пачки, и ощутили себя довольно значительными персонами: едем в Прибалтику писать сценарий и курим по дороге американские сигареты. Такое внутреннее состояние не должно было оставаться только нашим, им очень хотелось поделиться, как актеру всегда хочется перед кем-нибудь лицедействовать, а поэту – читать стихи.
Мы в своей неотразимости почти не сомневались, а деревянный грохот трех пар сабо, который заставил весь Ленинградский вокзал разглядывать двух таких потрясающих ребят, только поднял наше самомнение. Мало кого провожают такие классные девушки. Одни только их имена чего стоят! Не каждый их и выговорить сумеет. А мы с этими девчонками запросто целовались на Арбате.
Никогда не знаешь, какое коленце выкинет судьба. Еще три дня оставалось до исторической встречи со шведскими студентками-филологами. Мы ближе к вечеру, ни о чем не подозревая и никуда не собираясь, шли к Саше домой от метро «Водный стадион» через дворы с одинаковыми скамейками и одинаковыми старушками, сидящими у подъездов некооперативных домов, то есть на границе с предполагаемым гетто. Я, кстати, потом жил на юго-западе в доме, где в праздники, 1 Мая и 7 Ноября, первые четыре подъезда пели, играли на гармошке, иногда танцевали во дворе и дрались, а следующие четыре, будучи кооперативными, наоборот, вымирали на эти дни, но совсем не из протеста владельцев квартир к существующей власти, а из-за массового выезда на дачу.
На типовой площадке у ЦТП (это центральный теплораздаточный пункт, то есть узел, откуда горячая вода распределяется и поступает в несколько домов) пожилой сухощавый дядька возился, просмаливая корпус вполне приличного по размерам баркаса. У Маркеса в «Сто лет одиночества» никто не знал, откуда в джунглях взялся корабль; возникновение баркаса в сухопутном московском дворе тоже оставалось тайной.
Мы замерли. Корабельный мастер даже не повернул в нашу сторону головы. Саша, задумчиво держа палец в носу, обошел плавсредство.
– Москва – порт пяти морей! – объяснил он мне, и мы, удовлетворенные, пошли дальше.
Утром Саша, скрестив на груди руки, лежал надутый в расставленном кресле-кровати, уставившись на собственноручно расписанный по побелке мягким карандашом потолок (летящий из одного угла в другой обнаженный мужчина с атлетически-ренессансной фигурой), я, за неимением другой мебели, сидел на подоконнике. Исчерпав все разумные доводы о необходимости сесть за сценарий, я сказал, не заботясь о последствиях:
– Мне из Баку передали, что Эльмира отдыхает в Пярну.
По тому, как мой друг напрягся, я понял, что попал в цель, и закричал Сашиной маме:
– Нина Яковлевна, мы уезжаем в Таллин.
О предстоящей расплате я не думал. А она должна была наступить обязательно, потому что я совершил несвойственный мне авантюрный поступок.
Часть II
ПЯРНУ – ГОРОД-КУРОРТ
С какой полосы начинается зебра?
С передовицы
Первое, что мы сделали, когда прибыли в столицу советской Эстонии город Таллин, – отправились на автобусную станцию. Там, несмотря на то, что расписание существовало исключительно на эстонском языке, мы без труда разобрались, что автобусы в Пярну уходят утром. Предстояли незапланированные траты на гостиницу. Тем не менее поселиться мы решили в гостинице «Виру». Ее только что построили вроде бы финны в самом центре города, и она как знаковый элемент процветающего социализма возвышалась всей своей безликой архитектурой над старым Таллином. Сейчас решение советской власти выглядит как дальновидный поступок, потому что всегда можно сказать: «Так вам и надо!»
На пороге гостиницы нас остановил милиционер, причем явно не эстонец.
– Куда? – коротко спросил он.
– Поселиться! – в такт ему ответил Саша.
– Вы чё – интуристы?
Несмотря на джинсы, мы вряд ли были похожи на иностранцев, хотя курили «Пэл Мэл».
– Мы из Москвы, – гордо сказал я.
– Тогда идите в «Таллин», – сказал милиционер таким тоном, каким обычно посылают в другое место, и махнул рукой, указывая направление.
Ориентируясь на этот жест, мы вскоре оказались у круглой башни с аркой рядом с ней, – вероятно, на этом месте раньше были городские ворота. Навстречу нам шли довольные граждане, иногда среди них попадались девушки в национальных костюмах и юноши в фирменных картузиках, наподобие тех, которые потом носил Жириновский, с витыми шнурками вместо галстука под воротником сорочки. Похоже, мы попали в Таллин в день какого-то национального праздника. На аллее, идущей от башни, оказалась маленькая гостиница, мне кажется, она была двухэтажная. В регистратуре сидела дама необыкновенной ширины, как и милиционер, явно не титульной нации. На стойке перед ней, как сейчас говорят, «на ресепшене», находилась традиционная надпись «Мест нет», напечатанная типографским способом и вставленная в художественную деревянную рамку.
Мой любимый, необыкновенной талантливый, но рано погибший друг по «Комсомольской правде» Алик Шумский спрашивал: «Какой напиток самый популярный в Советском Союзе?» И сам же отвечал: «Пива нет». Любая гостиница в стране встречала гостей только таким объявлением…
На голове у дамы возвышалась искусно сложенная башня, чуть меньше той, мимо которой мы только что прошли. Безо всякого интереса тетка подняла на нас глаза, оторвав их от журнала «Здоровье».
Я достал из пакета нетронутый блок «Пэл Мэла» и сказал: «Нам бы переночевать». Блок сигарет исчез со стойки в мгновение. Писатели-фантасты этот процесс называют аннигиляцией, то есть распадением вещества на атомы. В ответ строго по закону Ломоносова – Лавуазье, «если где-то что-то убыло, то в другом месте что-то прибыло», на стойке оказались две бумажки с заголовком «Карточка гостя». В этих карточках меня всегда поражала графа «день, месяц и год рождения». Я не одну сотню раз останавливался в советских гостиницах от Калининграда до Владивостока, но не помню, чтобы кого-нибудь в них поздравляли с днем рождения. Кстати, эта графа переехала и в российские бланки.
Мы быстро заполнили русско-эстонскую анкету и получили ключ от шестиместного номера.
Кстати, горничная в нашем коридоре оказалась эстонкой. Думаю, теперь она на своей начальнице отыгралась. Закон сохранения массы действует и в среде, если можно так сказать, нравственной, о чем Ломоносов с Лавуазье даже не догадывались.
Вечером мы пошли гулять по Таллину. Теперь без сумок нас в «Виру» пропустили легко, заграничная жизнь продолжилась. Правда, до валютного бара под крышей отеля и с видом на город мы не дошли: на этот раз дорогу перегородил милиционер в штатском, но уже не из средней полосы России, а скорее всего с Украины. «Хуляйте, хлопцы, отседова», – ласково сказал он. Я успел заметить, что бармен в валютном баре был мой земляк с Закавказья. С эстонцами в Таллине явно получался напряг. Зато, как я понял, они взяли свое в другом. Везде, где можно было разобраться и без родного языка, они писали таблички на русском и эстонском, но там, где требовалась информация (например, название улицы), надпись существовала только в одном варианте. Естественно, на языке коренного населения.
В конце концов, мы со своими американскими сигаретами устроились в кафе на втором этаже, и чувство собственной значимости вновь к нам вернулось.
– Марик Эдель, – начал беседу Саша, – рассказал мне перед отъездом, что на той неделе поймали на таможне то ли Зыкину, то ли Райкина, пытавшихся вывезти в Израиль чемодан с золотом, а может сумку с бриллиантами.
Марик был знаменит тем, что из мужских сорочек, выпущенных в странах народной демократии (вероятно, есть еще и антинародная), делал штатские батники. А именно в пуговицах на концах воротника рубашки научился проделывать еще пару дырочек.
– Брехня, – сказал я.
– Почему брехня? – обиделся Саша.
– Сам подумай, зачем Зыкиной Израиль?
– Значит, это точно был Райкин с золотом. Потому что там еще записка лежала: «От русских евреев на борьбу с арабскими захватчиками», а они в ответ обещали личный танк Моше Даяна назвать именем «Аркадий Райкин».
Мы затянулись, переживая такую фантастическую новость. Понимая, что мой рассказ даже близко не сравнится с «еврейским золотом», я на всякий случай заметил, что все специалисты в египетской армии – советские офицеры, и про надпись в КГБ узнали бы раньше Эделя.
– Так они бы на иврите написали, хрен поймешь, – отбился Саша.
– Мне Цыбукинис рассказал одну, зато правдивую историю, – сказал я.
Янис Цыбукинис был нашим студентом, приехавшим из Греции. Он учился на курсе Тилевича и ездил по Москве на маленьком потрепанном европейском «Форде Торесе», что равносильно было бы современному выезду по Рублевке на «Феррари». Однажды Янис остановился у светофора, рядом тормознуло такси. И Янис видит в открытом окне, что в такси сидит Глеб Нагорянский, наш преподаватель с римским профилем и буйными кудрями, полностью соответствующий и ростом, и голосом, и гвардейской статью своей фамилии. Цыбукинис из-за руля поздоровался с преподавателем, а Нагорянский, кивая в ответ, сказал на всю улицу, хотя обращался только к водителю такси: «Мой ученик!»
Мы еще закурили и взяли по второй чашке кофе, который я с детства терпеть не мог.
– Марик рассказывал, – затянул Саша, – что к одному нашему туристу в Париже подошли их телеоператоры и спросили: что его больше всего поразило на Западе? Он достал из кармана зажигалку или «Пионер», или «Панасоник» и сказал: «Вот пятьдесят раз подряд зажгу, и пятьдесят раз она загорится». И начал отсчет… Он вернулся домой, уже забыл про этот случай, а сюжет с ним стал главным рекламным роликом у японцев. И в один прекрасный день ему привозят полный грузовик подарков…
– У Эделя, – перебил я Сашу, – есть еще постоянное сообщение, что вчера в ГУМе целый день продавали настоящие американские джинсы. Хоть бы раз он сказал об этом в тот же день…
Зегаль хотел обидеться, но вспомнил, что последнее слово должно оставаться за ним, и продолжил:
– Марик еще рассказывал, что один чувак, владелец «Форда» с тридцатых годов, отправил в Штаты письмо с просьбой прислать запчасти, а они ему пригнали новенький голубой «Форд», забрали старый и напечатали статью в «Лайфе»: «Сорок лет по российскому бездорожью».
– Давай дурака не валять, – сказал я, – давай придумывать сценарий. Я обещал Гюльбекяну и Сергеевой, что первого сентября привезу его в редакцию…
– Не ты один обещал, – ответил Зегаль, который не любил, чтобы при нем кто-то тянул одеяло на себя. – Давай сперва определим, кто будет в команде. Как можно написать пьесу, не зная, кто в ней будет играть?
Спорить мне не хотелось, прежде всего потому, что самому было интересно: с кем нам предстоит выйти на всесоюзный экран?
– Витьку берем? – спросил я на всякий случай.
Проклов был нашим самым близким другом. И хотя в отличие от сестры он не имел столь ярких артистических способностей, но он же был «наш Витюша». Для Саши Витя был не просто ближайшим другом. Если взять высокие примеры, Проклов занимал в жизни Зегаля место Фридриха Энгельса в жизни Карла Маркса, исключительно в финансовом смысле этой дружбы.
Следующей кандидатурой был, безусловно, Женя Любимов. В будущем Любимов стал большим начальником, он был главным архитектором Центрального округа столицы, что довольно странно, потому что в институте все относились к Любимову с большой нежностью, а из таких людей начальники не получаются. Зегаль умудрился найти в записных книжках Ильфа и Петрова фразу: «Наконец Какашкин поменял фамилию на Любимов», и когда ругался с Женькой, то всегда ее вспоминал. Сам Женя любил называть себя двойной фамилией Любимов-Пронькин (Пронькина – фамилия его мамы).
Как можно было не позвать в команду Любимова? Тяга к сценическому искусству в нем была так же сильна, как и горечь от невостребованности в этой области. Женя участвовал в любом мероприятии, позволяющем выйти на сцену. Пару лет в МАРХИ даже существовал самодеятельный театр. Мы с Зегалем учились тогда на втором курсе. Когда они разродились спектаклем, то от большого ума и творческого запала выбрали для дебюта пьесу Эжена Ионеско «Носорог». Самое большое впечатление эта абсурдистская пьеса произвела на преподавателя кафедры марксизма-ленинизма по прозвищу Дуче. Это позволило театру довольно быстро закончить свое существование, поскольку выяснилось, что парижский румын Ионеско что-то не то подписал, где-то не так выступил по поводу советского захвата Праги в 1968 году. Если можно так выразиться, по поводу Ионеско возбудилась не только наша, а всесоюзная кафедра марксизма-ленинизма, которую возглавлял похожий на столетнюю ящерицу член Политбюро ЦК КПСС Михаил Андреевич Суслов. Один только вид этого человека в футляре, передвигающегося по Москве на правительственном черном, похожем на комод «ЗиЛе» со скоростью сорок километров в час, ясно указывал, что с таким главным идеологом партия долго не проживет. Кстати, из дому Суслов выходил только в галошах. Где он умудрялся находить лужи на своем пути в лимузине с Рублево-Успенского шоссе до Кремля, одному богу известно. Может, «ЗиЛ» у него протекал?
Неплохо, конечно, переключиться с Любимова-Пронькина на члена Политбюро М. А. Суслова, но придется вернуться обратно.
Как мы могли не взять в команду Любимова, который в прошлом году на одном из институтских вечеров решил показать этюд, явно навеянный долгим сожительством с пьесой Ионеско. Даже микроскопического вопроса не возникало по поводу Любимова, несмотря на то, что в своем сюрреалистическом представлении он имел оглушительный провал! Даже в нашем очень левом и невероятно творчески интеллектуальном вузе. Народ жаждал танцев, а Женя медленно и вдумчиво раздевался, аккуратно вешая вещи на стул. Единственный, кто не сводил с «артиста» глаз, был уже упомянутый Дуче. По режиссерской задумке Любимов-Пронькин, не говоря ни одного слова, наконец остался в широких сатиновых солдатских трусах, которые частично закрывали его скелетоподобный торс…
Никогда не забуду мягкий зимний московский, какой-то предновогодний вечер, как его изображают в кино. Темно-синее небо, желтые фонари, опускаются, как парашюты, огромные снежинки, усталые москвичи торопятся домой. А у входа в уже описанный пивной бар, подходя по Столешникову, я вижу, стоят, обнявшись, в мокрых кроличьих ушанках преподаватели с кафедры рисунка Владилен Минченко и Алик Мокеев, а между ними – в котелке и белом кашне – Любимов. И эта троица проникновенно на весь перекресток Пушкинской (ныне Большой Дмитровки) и Столешникова переулка поет: «Парней так много холостых на улицах Саратова…» И что самое интересное, и эти трое, и их девичья песня прекрасно вписываются в зимний пейзаж тогда еще относительно спокойной Москвы…
Зимой Любимов-Пронькин ходил в черном пальто с бархатным воротником, с перекинутым через руку тростью-зонтом, в белом бесконечном шелковом кашне и – внимание! – настоящем черном котелке. Где он его достал – уму непостижимо!
Когда я недавно пришел к нему в гости, он вытащил из гардероба три дорогих итальянских кашемировых пальто, и все с черными бархатными воротниками. Женька сказал, что нашел армян-портных, которые подобную операцию проводят безболезненно, то есть дорогих вещей не портят. Из чего я сделал вывод, что у Любимова был до этого отрицательный опыт вшивания бархатного подворотничка. К нам, собратьям по команде КВН, но дилетантам сцены, Любимов относился снисходительно, причем сумел сохранить это чувство на все сорок лет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.