Читать книгу "Моя ойкумена. Том второй. Поэмы"
Автор книги: Владимир Берязев
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Три ранние поэмы
Реки в горсти
Как знойно длится это восхожденье
по осыпям, по глыбам – на отвал.
Внизу рябит и плавится листва…
Шум потных сосен,
душное цветенье,
и томный звон лугов, и птичье пенье
доносятся сюда едва-едва.
А ветер треплет полы пиджака.
Но вот на гребне… Ну же – покоритель?
Что не ликуешь?..
Сизая тайга
по леву руку.
Справа же – скалистый,
уродливый, космический пейзаж.
Здесь вся изныла гулами долина.
Здесь, хоботы вздымая и визжа
тросов сплетеньем,
рушат исполины
твердь под собою.
Взрывы по горам,
тяжелые и дальние раскаты.
И ощущенье! —
словно на таран
бульдозером – на собственную хату.
На гребне… Но далеко не видать?
И не курган ли сам себе отсыпал?
Здесь пыльным смерчам – ширь и благодать.
Здесь оползень пустой породы – зыбок.
Взошел
и над долиною простер
ладонь – необоримым повеленьем.
И грозный повинуется простор.
И долгим-долгим
судорожным пеньем
долина откликается на жест,
на властный зов.
И медленной спиралью,
сверкая лаком, стеклами и сталью
и сотрясая насыпи окрест,
идут,
идут тяжелые БелАЗы…
Клубится вечер.
Розовеет пыль.
На дне карьера выхлопные газы
сгущаются…
И желтые клубы
в ползущей тьме прожекторы вздымают.
Мерцают габаритные огни.
И вброд идут машины по тени,
нагруженные доверху,
и мамонт
мне чудится в их поступи крутой,
медлительной, почти несокрушимой.
Каким-то общим чувством одержимы,
они волочат по земле пустой
лучей тяжелых бивневые дуги…
Почти… почти…
Проклятое «почти»
вновь вырастает поперек пути.
Переступаем:
уголь,
уголь,
уголь!
И снова
и еще раз,
и опять —
все больше, все отчаянней, все глубже.
Давно уж – не ликуя, не скорбя,
а просто потому, что очень нужно,
а просто потому, что недосуг
все взвешивать, высчитывать как надо.
Пусть даже после вытащат на суд
потомки.
Ведь великая отрада
иметь потомков
в наш-то клятый век.
Я вновь велю:
вскипай же черной кровью!
И, угольной рекою, к изголовью,
и, нефтяной рекою, к изголовью
страны —
теки,
Сибирь!
Великих рек
и без того немало. Только этих
досель не знала вольная земля.
Летят составы. Рощи да поля.
Вдоль Транссибирки надувает ветер
сугробы промелькнувшего угля.
Открыты вены.
Хлынула судьба.
Уже не за…
Но все же,
все же,
все же!
Дымят отвалы – содранною кожей.
И глинозем завяз в стальных зубах.
Вскрывают пласт,
как будто чей ланцет
вскрывает череп дремлющего бога.
О, как блестит на срезе антрацит!
Как истина?
Как слава?
Как тревога?
Неведомо. Неведомо. Неве…
Теряются в пространстве отголоски.
И вновь летит вселенная —
левей.
И мира нет – наметки да наброски.
Добраться,
отыскать,
перекроить.
Что будет?
Разберемся на досуге.
И снова бур вгрызается в гранит.
Гремит отвал.
Не время.
Не до судей.
И тундра расползается по швам
от рубчатого следа вездехода.
И зверь бежит все дальше год от года.
Иль, обезумев, жмется к городам.
Но скользкая,
как тысячи угрей,
коричневая,
жирная до рвоты,
из скважин – словно брага из щелей,
нам брызжет нефть…
И мирные народы
пасутся,
но доколе,
но пока…
пока вот эти реки не иссякли
в моей горсти,
пока крепка – не так ли? —
рука шахтера и буровика.
Нам некогда,
мы рвем из-под себя
клыками экскаваторного рева.
В радении спокойствия земного
земную плоть
взрывая и губя.
Нам некогда.
Вы слышите, как сталь
мягчеет от усталости и рвется.
И как в плену невинного болотца
уже в петлю
свивается верста.
Нам некогда.
И вырастает гать,
и, ратью исполчившись необорной,
мой брат идет болото покорять,
туннели бить в неведомой и горной
стране,
где бродит тучный бык зимы,
где достает до звездной маралухи
стрела батыра,
где расселены
поверья непостижные да слухи.
Нам некогда.
И записи веков
проносятся вне смысла и вниманья,
все силы выпивают расстоянья,
нужда друзей
и замыслы врагов.
Наш путь пролег
на всю большую жизнь.
Наш путь отмечен,
но не орденами:
ржавеющие остовы машин
обочь пути;
по гатям же за нами
то там, то сям, – то крыша, то труба
торчат из топи, – бамперы и траки…
– Такая, понимаешь, брат, борьба.
Все остальное суета и враки.
* * *
Но все ли так?
И все ли правда здесь?
Мой друг, мой брат,
не ведаю, как прежде.
Стихи препоручаю лишь надежде,
как зерна – полю,
как судьбу – звезде.
Сомнения немеркнущая нить
(сомнение – вот метод созиданья)
влечет меня чуть-чуть повременить
и здесь,
у недостроенного зданья,
подумать: что же дальше,
что потом?
Моя Сибирь (страна, а не заплатка)
когда-нибудь насытится трудом,
когда-нибудь уймется лихорадка.
И чтобы мне уж больше не стоять
вот так – между тайгою и карьером,
наверно, станет что-то изменять,
предпринимать…
Наивна эта вера?
Не хочется так думать…
Но страшней
представить, как в тревоге будет созван
народ —
зарыть
все раны прошлых дней.
Но будет поздно,
будет трижды поздно.
* * *
Златой Алтай,
и черный Самотлор,
и Уренгой, изъезженный ветрами,
и голубая мгла Саянских гор,
и мой Кузбасс
отягчены дарами —
тяжелыми, как перезревший плод,
смертельными, как двойня оленухи.
Земля в поту
и дышит тяжело,
и следом боль ползет,
как волк на брюхе.
И кто уймет, кто снимет эту боль?
Как разрешится тягостное бремя?
Ей быть и цвесть —
зеленой, голубой!
Еще,
еще родить настанет время.
Мне видится, как добрая рука
ложится на живот ее огромный
и принимает
мудро и бескровно
могучего и звездного телка.
Не волчий клык,
не скальпель суждены…
Соприкоснувшись таинства земного
любви (одной лишь!),
ведомое слово
да отворит земные ложесны.
Мне видится и верится…
но все ж?
Пути людские неисповедимы…
Я вспомнил:
возле озера сидим мы,
мой спутник – ненец.
Он зеркальный нож
достал одним невидимым движеньем,
хитро смеется, уток потроша.
И тишина – до головокруженья…
лишь свист крыла да вздохи камыша.
– Чо, Вольдимир? – а сам утробу солит. —
Чо воду смотришь? Шибко хорошо?
Красиво…
Чо, однако, невеселый?
И гусь, и утка пострелям ишо…
Он рассказал мне странную легенду.
Не так давно на озеро Хатан,
на буровую, брошенную кем-то,
когда иссяк обманчивый фонтан,
безрогий, пухлогубый олененок
забрел…
Вослед за ним пришла и мать.
Как луч, беспечен, словно верба, тонок,
он принялся дурачиться, играть,
копытом бить по ржавому металлу,
в консервной банке мордой побывал,
потом взобрался бойко на завал
из лиственниц корчеванных. И стало
ему видно болотце… только нет,
болотце было раньше, а теперь же
меж кочек, как от жара, побуревших,
в зеркальном сне безмолвствовала
нефть.
– Кхорр! Мама,
Как красиво это место!
Следы людей. Я помню твой рассказ.
И я увижу чудо наконец-то.
Хочу, хочу приблизиться – сейчас!
Кхорр!
Поваляться было б даже слаще.
Стать скользким и блестящим, чтобы гнус
и комарье, ни в тундре и ни в чаще,
не докучали больше…
– О! Клянусь
великим Солнцем, как же глуп ты, сын мой.
Нельзя касаться этого вовек.
Ты знаешь след медвежий и лосиный,
но этот след оставил человек.
Давным-давно, когда Великой Тундры
еще в помине не было,
на свет
родился морж – огромный, злой и мудрый,
как тысяча шаманов.
Сколько бед
тогда принес он миру, сколько яду
своим недобрым знаньем расточил.
И заслужил достойную награду:
его всего бог-Солнце растопил
нещадным зноем
и под землю запер
запасы жира, крови и костей.
Ты чувствуешь, какой тяжелый запах
идет от этой жижи? Это здесь
людское племя прорубило землю
и выпустило жир и кровь его.
Они хотят могущества, и к зелью
моржовому дороги бьют. И вот
что остается после их нашествий.
Да, заразился ядом человек…
Я видела – благословенный снег
горел от этой влаги зловолшебной.
Не смей касаться.
Ежели попьешь
иль искупаешь шерсть свою в отраве,
ничем я не смогу беды поправить…
– Опять —
«того не делай», «то не трожь».
Я тоже буду мудрый и могучий… —
сказал. И в то болотце прямиком
он плюхнулся. И жалкий, и вонючий
кой-как оттуда выбрался потом.
А матери уже и след простыл…
Лишь из-за леса – еле-еле слышно:
– Мой бедный сын, прости меня, прости…
Один остался. Объяснять излишне.
И вся легенда.
Горько и смешно.
Да говорят еще, что после долго
в тайге той было хорканье слышно —
звал оленуху сын. Покамест волка
иль рысь не встретил. Только вряд ли им
по запаху и вкусу был «нефтяник»…
Смеется ненец.
Щурясь, трубку тянет.
Последний всплеск зари.
Последний дым.
* * *
Задумался…
Далеко увели,
забыв поводья, путаные мысли.
Вот-вот и – ночь. Во мраке и в пыли
карьер затих… Пугающе бесчислен,
мерцая и пронзая красотой,
мир звезд ко мне заглядывает в очи,
все знает он,
но что-то очень хочет
увидеть в человеке… Кто же, кто,
кто плачет здесь – до стона перепонок?
Зовет и плачет, страха не тая?
Кто?..
Ветер?
Или глупый олененок?
Душа ли одинокая моя?..
Прокопьевск, 1984
Бояновы ипостаси
поэма перевоплощений
«Боянъ бо вещий
аще кому хотяше песнь творити,
то растекашется мыслию по древу,
серым вълкомъ по земли,
шизымъ орломъ подъ облакы»
Слово о полку Игореве
* * *
В точке сходятся дни,
В громе сходятся грозы.
В древе зреет стрела,
наливаясь тоской
о полете…
А я – у былинной березы —
становлюсь то стрелой,
то грозой,
то рекой —
времяносной рекой,
обтекающей ветви.
Я не в силах понять,
но могу различить,
ощутить,
воссоздать
то излучие света,
то исшествие лиц
из огула ночи.
Бесконечный полет!
Полоса превращений!
Всеохватность моих
исчезающих рук.
Взмоет коршун,
и волк
зубы млечно ощерит,
и кликушески тополь
заскрипит
на ветру.
Злое древо грозы
станет мощью земною,
а листва, вознесясь,
станет шумом небес.
Что же ты, человек,
между светом и тьмою,
среди звезд и морей,
с неизменной тоскою!
Что же?
Если не поле,
не море,
не лес?..
1. ГОРОДСКОЙ ТОПОЛЬ
…мыслию по древу
Свет ли
во мне шевелится?
Или же снится? —
Влага,
бесснежие,
жилы набухшие…
Даже синица
та же, что осенью.
До чего беспокойная птица —
вертится,
тенькает так,
словно впервые увидела солнце.
Славно.
Светло.
А в корнях уже солоно…
Надо поболе
обсохнуть.
Надо поглубже
оттаять.
Э-э,
как потала земля,
как податлива,
день как подарок.
Вот уже соки погнало со дна —
тянет,
как будто волненья волна
вверх по сосудам,
и радостный звон оглушает и давит.
И до истомы
в самой сердцевине
тает, тает,
тает…
Как бормотанье! Как тайна —
теплая,
заповедная,
материнская тайна…
Что же со всем этим станет?
* * *
Детское поле.
Лужи и воля.
Тополя голос…
Больше уж мне не гадать так легко
по прожилкам зеленых ладоней.
Помню лишь золото лиственных сит
я торжественно,
и полого
падает пух
на отца лицо молодое.
Жаворонки смеха,
и медлительность вихрей пуховых,
и на ладонях – смола,
желтая,
словно лето.
Но в ее жгучей горечи
нет ничего плохого.
Лишь невозможность отмыть,
лишь невыветривающийся запах
родины, детства, леса и света.
Где-то за дымами шахт,
за терриконною гарью,
в неимоверно счастливом и солнечном
небе
визги кружат,
и качаются облака,
и я на качелях в небо сигаю,
и ветер в ушах,
и сук тополиный скрипит,
и в кроне все та же,
все та же синица…
А может, пацан повзрослел?
А может, мальчишка спит?
И не было тополя?
И все это только лишь
снится,
снится,
снится:
– Душно мне,
слышишь, малыш,
год от года все более душно.
Воздуху нужно,
все больше мне воздуху нужно.
Душно, друг мой малыш,
только не потому, что
чадно, и дымно, и пыльно,
и жаром пышет от крыш.
Душно по той причине,
что нынче не так обильно
ствол обтекает волны
любовью движимых душ.
Раздоров грома над кроной
да гниль обветшалых мыслей.
Все это,
кажется, прозой
с возрастом ты назовешь.
Что это?
И отчего это?
Не понять человеческих истин.
Увы, не представить, что значит
«выгода», «злоба», «ложь»…
За говором,
гулом,
гамом
уже не расслышать листьев.
Уже не узнать мальчишьих
смолой перемазанных слов.
Но вижу – сидит на ветке,
беспечно болтая ногами.
Но знаю – его улыбка,
как будто луча излом,
живет в помутневшем сердце…
А влажная ночь,
поднимаясь потопом до кровель,
уже поглотила бензиновый запах
и нежно выдохнула звезду.
И где-то хлопнула дверца,
и шлепнулась капля,
и шорохи мира
сливаются с шорохом крови.
И некто
восторженно пишет
про Космос, Бетховена
и влажную резеду.
И дрыхнет мальчишка
И тополь шумит под струей
дождевальной машины.
Мой тополь колышется,
топчется,
шепчется,
дышит,
лопочет:
– Лишь дети и звезды,
утра и чистые ночи
были бы живы!
Счастье…
Жить-то как хочется,
быть-то как хочется…
хо-чет-ся…
хо-че…
2. ВОЛЧИЙ ВЕТЕР
…серым вълкомъ по земли
Стая запахов
Степь —
это вольная стая запахов,
это за полночь —
лунной полыни плач,
это певчие волны цветущей ржи,
это тинные вздохи камышьих озер,
и – волчицы жаркая пасть,
и тумана охоты душная заволочь…
Мчится,
Играет,
сшибается стая запахов,
и торжествует,
и ликованьем полнит,
и до бескрайности
разворачивает простор!
Волк ли я?
Волен ли я?
Волен ли тушу оленя
в кровавом азарте волочь?
Волен ли прочь…
прочь уходить
от распахнутой,
от растерзанной алой полости,
от себя,
от орущего
над добычей моей воронья —
волен ли я?..
Волен ли страха не знать,
выбегать на обрывы и гривы,
а не жаться в ложбинах,
словно жаба или змея —
волен ли я?..
Лишь звезды
молчат и не пахнут,
одни только вечные звезды.
Чиста и зовуще-безжизненна
эта лунного света
струя.
А космос распахнут,
а путь перепахан,
а воздух как будто испачкан…
И темень томит,
и вздымается шерсть на загривке,
и хочется, хочется, хочется
сбросить обличие ужаса:
Волен ли я?
Вечен ли я?..
Бег
«Лишь желчь и воздух,
слюна и воздух,
лишь злость и страх!
Рвет ноздри ветер.
Голодный ветер
свистит в ушах.
Ах, этот запах! —
Уже был возле
лошажий пах,
Но лязгнул прикус,
но солон привкус…»
За взмахом взмах
сквозь темень степи
он тело стелет,
как злая весть.
Отстал от стаи,
ушел от стали.
Куда – невесть! —
Швырнет сегодня
его крутая,
как брага, – мощь.
Он волк без стаи.
Его и стали
не превозмочь.
Асфальта ленту
летящей тенью
перемелькнет.
На дне кювета
к межзвездно-черной
воде прильнет
и на зеркальном,
зодиакальном
кругу воды
в зените ночи
взойдут две волчьи
зелень-звезды.
И будет сухо
шуршать осока.
И в темноте
вздохнут березы
тяжкоголосо,
как о беде:
– Остудно. Пусто.
И одиноко.
Невмоготу…
И волчья песня, блуждая в бездне,
собьет звезду.
И снова ветер.
И снова ветер —
гонец степей.
Худые вести!
Ты слышишь запах
иных вестей?..
Когда ж за рощей
едва забрезжит
машинный рев,
он косо глянет
и грозно прыгнет
во тьму ветров!
Зов
Настанет день Последнего числа.
Рассветный голубь выпорхнет на волю.
И зашагают мирной мостовою
носители ума,
добра
и зла.
Но будет день Последнего числа…
Добро и зло растают, словно дым,
и в Новом Свете,
и во Свете Старом
рассеются радиоактивным паром
и станут излученьем молодым.
И дальше… Дальше тьмы ледовый смерч.
И в логове последняя волчица
пожрет помет последний…
Так случится.
В аду рожденным помощь – только
смерть.
И крысы хлынут вон из городов!
И потекут, смердя и рвя живое…
А чувство то – как пес – сторожевое:
тот оберег течения годов,
тот тормоз охраненья, тот запрет
убийства брата и самоубийства —
исчезнет…
И пустынею Нубийской
дохнет цивилизации скелет.
Таким не грезил и безумный Босх…
О скорпионья страсть уничтоженья
себя самих!
Ты щелок наслажденья
вливаешь в разлагающийся мозг.
Таким не грезил и безумный Босх…
И где-то здесь последний человек,
чья кожа позабыла слово «солнце»,
безудержно, беззвучно засмеется:
– Мы выстроили гроб, а не Ковчег,
венец творенья – Финиш бытия,
я посягал на истину и вечность,
но по модели ясно: бесконечность —
сама себя пожравшая змея…
* * *
Нет больше запахов…
И ни страха, ни злости, ни слов.
Только зов.
Нет ни востока, ни запада.
Стали пеплом и небо, и кров.
Только зов.
Это глотки каменно тянут,
это трубы мертвых заводов
ВОЮТ:
– Волен ли я?
– Вечен ли я?!
3. ВЗЛЕТНАЯ ВОЛЯ
…шизымъ орломъ подъ облакы
На рассвете
Эта тяга обрыва,
прозреванье высот —
что за воздух воздвигнут
в перспективе полета?!
Что за сила толкает
в грудь и в гулкий висок?
То не гибели зов,
то простора ворота.
Раскрываются крылья,
и Каяла – не край.
Ты в преддверье знобящей,
давшей силы свободы.
Открывается вера —
но не в ад и не в рай —
вера в верный конец
тьмы безумной работы.
Это грянуло время
моего торжества!
Это – струи лучей,
это – ясные струны,
это – гусли зари.
Ведь доселе жива
соколиная молвь,
чьи златые перуны,
полыхая, поют
в солнценосном ветру —
крылья, когти, глаза
пронизало рассветом.
В этом ветре небес
я вовек не умру,
будь я шизым орлом
или русским поэтом.
Ничего, ничего
не поделать со мной:
не стреножить Стрибога,
не разрушить Трояна,
не лишится Даждьбог
благодати земной,
грива Хорса горит,
высотой осиянна.
Так играй же, заря!
Сквозь сердца рокочи
этой славы земли
не воспеть и Бояну.
Не персты возлагаю
на златые лучи,
а любовь и надежду
беспросветной ночи…
И плывет моя тень
по родному кургану…
Песня
Плавное слабое облако
около проплыло,
тронуло влагой сокола,
отяжелив крыло.
Слава моя рассветная!
Ярость вечерних крыл!
Что и когда на свете я
радостнее любил,
чем вышину зовущую,
чем голубую мглу,
чем о любви поющую
гибельную стрелу?
Взмывом, размахом, воздухом
плечи мои полны!
Ни тишины, ни роздыха —
гул ветровой волны!
Млечные вихри около
колокола в груди.
Ратная доля сокола:
– Свет мой!
Что впереди?..
Свист ли, влет настигающий?
Или вражды круги?
Крик ли, в зените тающий:
– Сына
обереги…
Слава моя рассветная!
Ярость вечерних крыл!
Что и когда
на свете я
радостнее любил?
Над горняцким городом
Мрак за спиной
горбато, упруго распахнут.
Крыл торжество!
Грозовой разворот ключиц.
Скопище зданий, зияний, сияний —
ахнув! —
медленно оплывая,
падает вниз.
КРАЗы в карьерах…
Злые рельефы детства…
Лица горняцкие…
Черной работы гул…
Снова на ветер
я властно могу опереться,
чтобы вглядеться в город
на черном снегу.
Клекотом!
Клекотом кличу твои напасти —
рудной державе
быть ли еще черней?
Смогом ползучим
холодное солнце застит.
Пыль на зубах…
Эй, князь! – повертай коней?
Слышишь, поход затянулся,
и год от года
выше отвалов каменная крутизна.
И холодна,
враждебна к тебе природа.
Чуешь? —
грани прогресса лезут из нас,
вон выпирают
костьми оскудевшего тела.
Им ли потом
в половецком поле белеть?
Крылья в дыму…
А внизу – далеко залетело! —
дремлет,
клубится гнездо среди белых полей.
Грозная
промышленная дружина,
что мне твой
пропахший гарью восток?
Степь меня ждет.
Но, покуда дюжит памяти жила,
буду грудью ловить восходящий поток.
Буду высматривать
сквозь атмосферный холод
домик, где мать с отцом продолжают жить.
Думать —
зачем так корчится черный город?
Думать,
кружить,
и думать…
и снова кружить…
Прокопьевск, 1985—1986
Отшельник
поэма
Творцом оплавленный закат,
И небо в занавесях алых.
Хоры сияющих палат
Под шорох теней шестипалых.
И веер утренней зари
В лазурных водах поднебесья,
Где золотые журавли,
Как клинописные известья.
Стручки сушеной саранчи,
Да дикий мед в убогой чаше…
Отшельник, плачущий в ночи
От благодати величайшей.
Он здесь один. Он видел все.
Всю землю зрел, что столь прекрасна.
Ему здесь чистое лицо
Из тьмы высвечивало ясно…
– Хвала те, Господи, хвала!
Мильоногласна Аллилуйя!
Пустынных мест перепела
Пусть зори кликают, ликуя.
Пусть насекомых перезвон
И птичий свист, и шелест травный
Хранят столпы шести сторон
И дух пяти стихий державный…
Он ждал, молился и молчал,
Взыскуя света Приснодевы,
Чтобы, любя, в души причал
Скользнуть сквозь ангельски напевы.
Молчанье – не залог добра.
Молитвой не снискать награды.
От тропаря до топора
Лишь шаг без веры и отрады.
Не оступись… не оступись,
Себя избранником почуя.
Вот ночи огненная рысь
Идет на лапах поцелуя.
В лампадах пламя задрожит,
Как страстью тронутые очи…
Пустая Жизнь, как вечный Жид,
Кривляясь, выплывет из ночи.
И исказится мира гладь
Виденьем ужаса и боли.
Уж не монах, а раб и тать
Завоет о безумной воле:
Там лик поруганной Земли
Жрут механические черви,
Там посох демона Кали,
Плод выжигющий во чреве,
Там чашу войн и карму бед,
Как кратер крови по пиалам,
Из континента в континент,
Смеясь, переливает Диавол.
И люди, словно саранча,
У края бездны беспросветной,
Под тенью звездного бича
Кидаются на голос медной…
– Так для того ль согласье сил?
К чему – молитвы упованья?
Коль ввергнет души Шестокрыл
В могилы мрака и стенанья…
Легка мне Господа любовь,
Но не хочу себе спасенья.
Помилуй, Боже! – вновь и вновь
Молю я ближних воскресенья!
Молю для всех одной судьбы,
Всем вознесение и святость,
Всем, будь то воры и рабы,
Сиянье общее и радость.
А в чем вина живой Земли?
Зачем губить сей храм творенья?
Здесь золотые журавли,
Здесь влага, зелень и паренье…
Здесь так прекрасен каждый миг,
И тварь любая совершенна,
В любой росинке – божий лик,
Любая песнь уже блаженна.
Я не ропщу и не прошу,
Я лишь хочу познать причину.
Коль надо, душу положу
Без страха в общую кончину.
Ответь?!
Но из иных глубин
Пришел ответ на вопрошанье.
Восстал из мрака исполин,
Вошел, гремя и угрожая.
– Дрожи, гордыней обуян,
Спаситель падших и погибших.
Пойдем со мной в ледовый стан
Пророков, как и ты, таких же.
Ты мнишь, что, жертвуя собой,
Ты искупляешь все напасти.
Сего не может и святой.
И лишь единожды во власти
Того, кто распят и воскрес,
Случилось… было искупленье!..
Пойдем, ты будешь главный бес
В шеоле общего спасенья.
…И он исчез, забрав с собой
И душу, и немое тело.
Лишь теней шестипалых рой
Летал в пещере опустелой.
Да на столе из двух досок,
Шершавых, словно бок дракон,
Лежал пергамента кусок
Со строчкой Божьего Закона,
И с тем, о чем монах просил,
Молил, быть может, не напрасно:
«Помилуй, Землю и спаси!
Она Твоя, она прекрасна…»
Метеорит упал в траву.
Ночные бабочки вспорхнули.
И сквозь густую синеву
Зарницы в море полыхнули…
1992, Новосибирск-Прокопьевск