Электронная библиотека » Владимир Гандельсман » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Разум слов"


  • Текст добавлен: 22 декабря 2015, 17:20


Автор книги: Владимир Гандельсман


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Вестибюля я школьного…»
 
Вестибюля я школьного
окончания в пору уроков,
вроде взрыва стекольного,
световых его пыли потоков,
вроде с улицы вольного,
 
 
или галстуком розовым,
проутюженным, веянье шёлка,
и к учебникам розданным
обоняние тянется долго,
всё продёрнуто воздухом,
 
 
пилкой лобзика ломкою
контур крейсера, пылкие взоры,
и, любовное комкая,
вся на северной встречу Авроры
кровь пульсирует громкая,
 
 
время тусклое лампочки
в раздевалке, тупых замираний,
и мешочка на лямочке,
и с родительских в страхе собраний
ожидания мамочки,
 
 
тонкокожей телесности,
шеи ватой обмотанной свинки,
астролябий на местности,
и рифлёных чулок на резинке,
и кромешной безвестности,
 
 
растворяйся, ранимая,
погружайся в тоске корабельной,
дом, и, неуяснимая,
под бессмертный мотив колыбельной,
радость, спи и усни моя.
 
«Поднимайся над долгоиграющим…»
 
Поднимайся над долгоиграющим,
над заезженным чёрным катком,
помянуть и воспеть этот рай, ещё
в детском горле застрявший комком,
 
 
эти – нагрубо краской замазанных
ламп сквозь ветви – павлиньи круги,
в пору казней и праздников массовых
ты родился для частной строки,
 
 
о, тепло своё в варежки выдыши,
чтоб из вечности глухонемой
голос матери в форточку, вынувший
душу, чистый услышать: «Домой!», —
 
 
и над чаем с вареньем из блюдечка
райских яблок, уставясь в одну
точку дрожи, склонись, чтобы будничный
выпить ужас и впасть в тишину.
 
«Тихим временем мать пролетает…»
 
Тихим временем мать пролетает,
стала скаредна, просит: верни,
наспех серые дыры латает,
да не брал я, не трогал, ни-ни,
 
 
вот я, сын твой, и здесь твои дщери,
инженеры их полумужья,
штукатурные трещины, щели,
я ни вилки не брал, ни ножа,
 
 
снится дверь, приоткрытая вором,
то ли сонного слуха слои,
то ли мать-воевода дозором
окликает владенья свои,
 
 
штопка пяток, на локти заплатки,
антресоли чулок барахла,
в боевом с этажерки порядке
снятся строем слоны мал-мала,
 
 
ничего не разграблено, видишь,
бьёт хрусталь инфернальная дрожь, —
пятясь, за полночь из дому выйдешь
и уходишь, пока не уйдёшь.
 
«Тихий из стены выходит Эдип…»
 
Тихий из стены выходит Эдип,
с озарённой арены он смотрит ввысь,
как плывёт по небу вещунья-сфинкс,
смертный пот его ещё не прошиб.
 
 
Будущий из стены выходит царь,
чище плоти яблока его мозг,
как зерно проросший, ещё не промозгл
мир, – перстами его нашарь.
 
 
Воздух, воздух губами ещё возьми,
разлепи два века и слух открой,
и вдохни, как крепко, кренясь, корой
пахнет дерево ещё не-зимы.
 
 
Ты сюда явился запомнить взрыв
вещества, которым и образован сам,
в чистом виде равный своим слезам,
ни единой тайны стоишь не раскрыв.
 
 
В белом ещё обнявшихся нет сестёр —
дочерей, и мать ещё не жена,
и себя не уговаривает: «жива» —
жизнь, и дышит дышит дышит в упор.
 
«Ломкую корочку снега…»
 
Ломкую корочку снега
продавливая за гаражами,
за отвороты ботинок завалится,
звякая за подкладкой грошами,
долго на стену пялиться…
мокрыми пятками, медными пятаками…
 
 
Корочка снега бурая,
прошитая горячо
собачьей капельками мочой,
в горле у идиота рыданье бурное,
всё ни о чём, ни от чего,
мамочку жаль, стена штукатурная.
 
 
(Если бы не слюны
запах с её платочка,
сажу стирает с моей щеки,
грустные окна слюды
на керосинке, я думаю, очень.
Долго в точку смотреть – и все далеки.)
 
 
Близко к рождению, небытие
втягивает, как в полынью,
разудаляются птицы две в небе те,
голову наклоню,
жить надо, врать, разорвать одну
жалобу школы на школьника в темноте.
 
 
Дай прихитрюсь,
припотею к воротничку,
жизнью пропахну, притрусь,
страшно ему, идиоту и новичку,
мёрзнуть и, втискиваясь в эту узь
за гаражами, изничтожать себя по клочку.
 
С дядькой
 
Мы – солнце яркое
желтей желтка – сидим,
ты держишь чарку, я
в твою одежду дым
вдыхаю впитанный
ночных костров, войны,
охоты, вытканной —
из-за твоей спины
видна – на коврике,
где солнца луч лежит,
и столько в облике
твоём любви дрожит
моей, – тянусь рукой,
и чарка алая
вина, скользнув рекой,
наряд твой залила,
тогда, скривив лицо,
ладонь отводишь ты —
нежна, блестит кольцо
на пальце, как цветы
нежна, и линий вдоль
ладони бел пучок,
но обжигает боль
мне щёку горячо,
я в угол тот бегу,
где лира спит у нас,
и слабо берегу
до-пробужденья час.
 
Бабушка видит мужа
 
Дня мерцанье белое в обводах рам,
белое мерцанье из окна сквозит,
никого на дереве, лица ни там
нет, ни там, прищеплена, весна висит,
 
 
с бельевых верёвок перекрещенных,
номерком нашитым бегло мечена,
не душа живая – это вещь на них
рукавами сохнущими мечется,
 
 
о каком Давиде – указательным
тычешь в створ весны – тебе бормочется,
никого под деревом, но, знать, больным
видится, как хочется, как хочется,
 
 
что-то вроде плёнки кинопорванной,
где идёт война, эвакуация,
беженцы в стога ныряют, в створ видна
в воздухе висящая акация,
 
 
с крестиков, гудящих в небе, ненависть —
кладбище летит горизонтальное —
валится, и дымом всходит века весть,
убегает в даль зигзагом, в даль, снуя,
 
 
как овец, гонимых в преисподнюю,
смерть пасёт и гнёт их в три погибели,
Боже, человек живой бесплоднее
мёртвой птицы, усыплённой рыбы ли,
 
 
ты читай на дереве псалмы свои,
в них ночей тоску твою и дней тая,
пусть они баючат, ветви вислые,
путаницу смертную, по ней-то я
 
 
и служу на кухне поминальщиком,
мальчик и меняльщик глянца марок я
там, стекает по моим печаль щекам,
и в окне трепещет что-то яркое.
 
«Говорю: вращенье в барабанах…»

Ирине Служевской


 
Говорю: вращенье в барабанах
ворохов недельного белья,
тихие кварталы банных
вечеров, испарина жилья,
 
 
говорю: в цирюльнях отрезные
головы на вынос, простыней
полыханье, на закат сквозные
улицы уходят всё темней,
 
 
говорю: земли сырые комья
и небес встречаются в реке,
там, за семафором… ни о ком я,
ни о чём… о маленьком мирке.
 
 
О богах домашних, недалёких,
горизонт Психея не берёт
с перепугу, умещаясь в лёгких,
и плодов фруктовых полон рот.
 
 
Говорю: вот это зеленная,
это бакалейная, где нам,
в том числе и умершим, земная
пища отпускается на грамм…
 
 
Пострашнеем – и тогда постигнем,
что иные не живут нигде
так давно, что более – «пусти к ним!» —
и не просятся, – к земле, к воде,
 
 
к виноватым превосходствам жизни,
тем, где копошится Божья тварь
в табака душистой горловине…
Но Эдип ещё ребёнок. Царь.
 
«Вернуться в этот город? Нет, избавь.…»
 
Вернуться в этот город? Нет, избавь.
Застиранный, он сел, и я не влезу
рукою в протекающий рукав.
Не выйдет ни по росту, ни по весу.
 
 
Ни по душе. Я помню, как Полиб
бежит за сопляком, как тот: «Подкидыш!» —
кричит мне, исторгающему всхлип…
Ты подтвердишь родство? И справку выдашь?
 
 
А если оборванец прав? Оставь
мне временный, но дом, способность видеть
не помня ничего, и реку вплавь
позволь не брать, чтоб милых не обидеть.
 
 
Полиба нет? Мать потеряла речь?
Я знаю, но тебя не слышу, нимфу…
Хоть неоткуда более извлечь
свидетелей, – не подойду к Коринфу.
 
«Над засушливым учебником…»
 
Над засушливым учебником
географии ли, биологии,
где снопы везут, где прививают
пестики к тычинкам,
и заочница идёт с вечерником,
всё стада, всё волоокие
девушки на свете прибывают,
тянутся карандаши к точилкам.
 
 
У семян дыханье слабое,
набухание и прорастание,
пишет, машет ли тебе полярник
шапкою-ушанкой,
иль Белову окружают, лапая,
гроздья дышат мироздания,
устья, русла, стебли, и кустарник
за окном акации с Каштанкой.
 
 
Луковицы мякоть едкую,
микроскопу вверив неослабную
любознательность, потея телом,
с каплею раствора
йода, – рассмотри, дыша соседкою,
ты ли рисовал похабную
и надписывал картинку мелом,
и в прозекторской дрожал позора.
 
 
Истомлённое растение
на тарелке с трещиной и лужицей,
корни стержневые у фасоли,
семядоли, почки,
совести в потёмках угрызения,
что я говорила, слушаться
надо, белые пылают боли,
отмирая в час по чайной строчке.
 
 
Всё равно, не я, а он это,
отлетает от меня двойник это,
на него смотри, пока укроюсь
с головой и сгину,
ты какою глупостью так тронута
или чем, душа, проникнута,
лучше помоги, а то расстроюсь,
я не виноват ни в чём, пусти, ну…
 
«Квартира окнами на Кировский.…»
 
Квартира окнами на Кировский.
Февраль чуть обморочный, вирусный.
Двор сумрачный. Я скоро вырасту.
 
 
За дверью чёрной, дерматиновой
тоскливой лентой серпантиновой
петляют звуки сонатины той.
 
 
Уроки сонные эстетики.
Там разбирают ноты Гедике.
Я «зажимал» её на «Медике».
 
 
Смотри: бутылочный и уличный
ложится свет (парок из булочной)
на свитер с бахромой сосулечной.
 
 
Смотри: у батареи огненной,
ещё по шляпку в жизнь не вогнанный.
Смотри: заглядываю в окна к ней.
 
 
Не вогнанный ещё, не вынутый,
с той, не сливаясь, с той невинно стой.
О, Иванов, во всём продвинутый.
 
 
О, скуки нежное святилище,
лекальный сон пюпитра, пыль ещё
в изгибах, полдень музучилища.
 
 
Или ещё пыльнее: техникум.
За горло взятых тем, но тех, никем
не взятых лучше, неврастеником
 
 
отчасти, взятых тем вершителем —
приди: вот женщина с сожителем.
На вешалке фуражка с кителем.
 
«С кем-то я по каменным ступеням…»
 
С кем-то я по каменным ступеням,
ровно семь, открыта дверь, иду,
постепенно проступает пеньем
радио контральтным, на свету
 
 
мать рояль безмолвно протирает,
в комнату проходит некий тот,
но в другую, рук не простирает
мать ко мне, рояль не видя трёт,
 
 
тот на пишмашинке – строчка-зуммер —
за стеною буквится в углу,
жив отец, не помню, или умер,
я хочу спросить, но не могу,
 
 
перед праздником паркет начищен,
кубометры комнаты горят
воздухом вины, как вдруг насыщен
он отсутствием всех и всего подряд,
 
 
и бесхозный голос, эта мнимость,
то есть – исчезающий вдвойне,
дрогнув паутинкой на стене,
оставляет чистую вместимость.
 
«Я вотру декабрьский воздух в кожу…»
 
Я вотру декабрьский воздух в кожу,
приучая зрение к сараю,
и с подбоем розовым калошу
в мраморном сугробе потеряю.
 
 
Всё короче дни, всё ночи дольше,
неба край над фабрикой неровный;
хочешь, я сейчас взволнуюсь больше,
чем всегда, осознанней, верховней?
 
 
Заслезит глаза гружённый светом
бокс больничный и в мозгу застрянет,
мамочкину шляпку сдует ветром,
и она летящей шляпкой станет,
 
 
выйду к леденеющему скату
и в ночи увижу дальнозоркой:
медсестра пюре несёт в палату
и треску с поджаристою коркой,
 
 
сладковато-бледный вкус компота
с грушей, виноградом, черносливом,
если хочешь, – слабость, бисер пота
полднем неопрятным и сонливым,
 
 
голубиный гул, вороний окрик,
глухо за окном идёт газета;
если хочешь, спи, смотри на коврик
с городом, где кончится всё это.
 
Болезнь1. «Всё это жар…»
 
Всё это жар.
И абажура шар.
Ажурный, ал.
Ребёнок хнычет, мал.
 
 
Рефлектор, блеск.
Спирали лёгкий треск.
Раскалена,
глаза слепит она.
 
 
В тот миг, когда
в него метнёт орда
стрел золотых
тоску, чтоб он затих,
 
 
дай руку, дай.
Купи мне раскидай.
Китай цветов
бумажных и цветов.
 
 
Ещё волчок.
Ещё «идёт бычок…»
Волчок кружит.
Дитя в ночи лежит.
 
 
Там довелось
ему спастись, но ось
тоски, ввинтясь,
со смертью держит связь.
 
 
Напёрсток, нить.
Её заговорить
избыток слов
я знаю. Радость, кров.
 
 
И потому,
когда шагну к Тому,
жизнь сбросив с плеч,
забуду речь.
 
2. «В той лампа есть ночи…»
 
В той лампа есть ночи,
в той лампа
ночи горящая.
Машинка «Зингер», стрекочи
в столовой слабо.
Тряпьё пропащее.
 
 
Там и соткётся вдруг
из света,
из света жёлтого,
как бы замедлив скорость, звук
тоски, и это
тоска животного.
 
 
Урчанье, шорох, страх,
по трубам
водопроводная
тоска с захлёбом, впопыхах,
как мышь по крупам,
мне соприродная.
 
 
Там в горле я комком,
там в горле,
в слезливой жалости
к себе, свернусь. Пылает дом,
и жар растёрли.
Из этой малости:
 
 
любви, и жизни, и
болезни, —
когда закончатся
все три, свой свет себе верни
и в нём воскресни.
Строчи, пророчица.
 
 
Под лампой руки, блеск
челночный,
ушко игольное,
тряпьё пропащее, и треск
тот полуночный,
тоска продольная.
 
Разворачивание завтрака
 
Я завтрак разверну
между вторым и третьим
в метафору, задев струну,
от парты тянущуюся к соцветьям
 
 
на подоконнике, пахнёт
паштетом шпротным
иль докторской (я вспомню гнёт
учёбы с ужасом животным:
 
 
куриный почерк и нажим,
перо раздваивается и капля
сбегает в пропись, – недвижим,
сидишь, – не так ли
 
 
и ты корпел, и ручку грыз,
и в горле комкалась обида,
товарищ капсюлей и гильз
и друг карбида?),
 
 
я разверну, пока второй урок
не слился с третьим,
свой завтрак, рябь газетных строк
гагаринским дохнёт столетьем,
 
 
кубинским кризисом своим
пугнёт, и в раме,
дымком из бойлерной кроим,
зажжётся Моцарт в птичьем гаме.
 
 
(Куда всё это делось? – вот
развёртыванья всех метафор
моих и памяти испод,
и погреб амфор.
 
 
Я вижу маму, как мне жаль
её (хоть болен я), и вдруг, в размерах
уменьшившись, уходит вдаль
и, крошечная, в шевеленьях серых,
 
 
сидит в углу, тиха.
Тогда-то, прихватив впервые,
как рвущейся страницы шороха,
шепнуло время мне слова кривые.)
 
 
Теперь давай доразверни
свой завтрак. Парта.
Дневного света трубчатые дни
в апреле марта.
 
«Мать жарит яичницу…»
 
Мать жарит яичницу
на кухне. Подъём.
Лицо твоё тычется
в подушку. Всплакнём.
 
 
Всплакнём, моя мамочка.
Зима и завод.
У жизни есть лямочка.
В семье есть урод.
 
 
То лампы неоновой
расплыв на снегу,
то шубы мутоновой
забыть не могу.
 
 
Фреза это вертится,
с тех пор и не сплю,
цеха это светятся,
с тех пор и люблю,
 
 
когда обесточено
и спяще жильё.
К чему приурочено
рожденье моё?
 
 
Всплакнём, моя мамочка.
В часах есть завод.
У щёчки есть ямочка.
«На выход!» – зовёт.
 
 
Прижмись, что ли, к инею
на чёрном стекле.
Мать гнёт свою линию,
покоясь в земле.
 
«Это некто тычется там и мечется…»
 
Это некто тычется там и мечется,
в раковину, где умывается, мочится,
ищет курить, в серой пепельнице
пальцев следы оставляет, пялится, пятится,
 
 
это кому-то хворается там и хнычется,
ноют суставы, арбуза ночного хочется,
ноги его замирают, нашарив тапочки,
задники стоптаны, это сынок о папочке,
 
 
это арбузы дают из зелёных клетей, поди,
ядра, бухой бомбардир, в детском лепете
жизни, дождя, – ухо льнёт подносящего
к хрусту, шуршит в освещении плащ его,
 
 
это любовью к кому-нибудь имярек томим,
всякое слово живое есть реквием,
словно бы глубоководную рек таим
тайну о смерти невидимой всплесками редкими,
 
 
где твои дочери, к зеркалу дочередь
кончилась, смылись, вернулись брюхатые, ночи ведь,
где твой сынок, от какой огрубевшие пяточки
девки уносит, это сынок о папочке
 
 
песню поёт, молитву поёт поминальную,
эй, атаман, оттоманку полутораспальную,
с ним на боку, хрипящим, потом завывшим,
имя сынка перепутавшим с болью, забывшим.
 
«и одна сестра говорит я сдохну…»
 
и одна сестра говорит я сдохну
скорее чем кивая туда где мать
я смотри уже слепну глохну
и уходит её кормить
 
 
и другая кричит она тоже
человек подпоясывая халат
хоть и кости одни да кожа
доживи до её престарелых лет
 
 
доживёшь тут первая сквозь шипенье
и подносит к старушечьему рту
ложку вторая включает радиопенье
и ведёт по пыли трюмо черту
 
 
что кривишься боишься ли что отравим
что на тот боишься ли что отправим
Антигона стирает пыль
есть прямые обязанности мне её жаль
 
 
говорит Исмена хоть нанимай сиделку
тоже стоит немалых денег
причитая моет стоит тарелку
за границей вертится брат Полиник
 
 
ни письма от него ничего в помине
Антигона кричит и приносит судно
да-да-да да-да-да но о ком о сыне
мать их дакает будь неладна
 
 
иль о муже поди пойми тут
то заплачет рукой махнёт отвяжитесь
от Полиника пожелтелый свиток
ей одна читает другая выносит жидкость
 
 
Аполлоном прочно же мы забыты
говорит одна вечереет и моет другая руки
и сменяет музу раздражённой заботы
Меланхолия муза скуки
 
 
потому что выцвести даже горю
удаётся со временем и на склоне
снится Исмене поездка к морю
и могила прибранная Антигоне
 
«Мать исчезла совершенно.…»
 
Мать исчезла совершенно.
Умирает даже тот,
кто не думал совершенно,
что когда-нибудь умрёт.
 
 
Он рукой перебирает
одеяла смертный край,
так дитя перебирает
клавиши из края в край.
 
 
Человека на границах
представляют два слепых:
одного лицо в зарницах
узнаваний голубых,
 
 
по лицу другого тени
пробегают темноты.
Два слепых друг друга встретят
и на ощупь скажут: ты.
 
 
Он един теперь навеки,
потому что жизнь сошлась
насмерть в этом человеке,
целиком себя лишась.
 
Воскрешение матери
 
Надень пальто. Надень шарф.
Тебя продует. Закрой шкаф.
Когда придёшь. Когда придёшь.
Обещали дождь. Дождь.
 
 
Купи на обратном пути
хлеб. Хлеб. Вставай, уже без пяти.
Я что-то вкусненькое принесла.
Дотянем до второго числа.
 
 
Это на праздник. Зачем открыл.
Господи, что опять натворил.
Пошёл прочь. Пошёл прочь.
Мы с папочкой не спали всю ночь.
 
 
Как бегут дни. Дни. Застегни
верхнюю пуговицу. Они
толкают тебя на неверный путь.
Надо постричься. Грудь
 
 
вся нараспашку. Можно сойти с ума.
Что у нас – закрома?
Будь человеком. НЗ. БУ.
Не горбись. ЧП. ЦУ.
 
 
Надо в одно местечко.
Повесь на плечики.
Мне не нравится, как
ты кашляешь. Ляг. Ляг. Ляг.
 
 
Не говори при нём.
Уже без пяти. Подъём. Подъём.
Стоило покупать рояль. Рояль.
Закаляйся, как сталь.
 
 
Он меня вгонит в гроб. Гроб.
Дай-ка потрогать лоб. Лоб.
Не кури. Не губи
лёгкие. Не груби.
 
 
Не простудись. Ночью выпал
снег. Я же вижу – ты выпил.
Я же вижу – ты выпил. Сознайся. Ты
остаёшься один. Поливай цветы.
 
«снял конёк ещё сердце вдвойне…»
 
снял конёк ещё сердце вдвойне
в два прозрачных стекла
и упал на ковёр
и на розовой нежной ступне
исчезающий влажный узор
шерстяного носка
 
«Вцепившись в слов испод горячий…»
«Тридцать первого утром…»
 
Тридцать первого утром
в комнате паркета
декабря проснуться всем нутром
и увидеть, как сверкает ярко та
 
 
ёлочная, увидеть
сквозь ещё полумрак теней,
о, пижаму фланелевую надеть,
подоконник растений
 
 
с тянущимся сквозь побелку
рамы сквозняком зимы,
радоваться позже взбитому белку,
звуку с кухни, запаху невыразимо,
 
 
гарь побелки между рам пою,
невысокую арену света,
и волной бегущей голубою
пустоту преобладанья снега,
 
 
я газетой пальцы оберну
ног от холода в коньках,
иней матовости достоверный,
острые порезы лезвий тонких,
 
 
о, полуденные дня длинноты,
ноты, ноты, воробьи,
реостат воздушной темноты,
позолоты на ветвях междоусобье,
 
 
канители, серебристого дождя,
серпантинные спирали,
птиц бумажные на ёлке тождества
грусти в будущей дали,
 
 
этой оптики выпад —
из реального в точку
засмотреться и с головы до пят
улетучиться дурачку,
 
 
лучше этого исчезновенья
в комнате декабря —
только возвращенья из сегодня дня,
из сегодня-распри —
 
 
после жизни толчеи
с совестью или виной овечьей —
к запаху погасших ночью
бенгальских свечей,
 
 
только возвращенья, лучше их
медленности ничего нет,
тридцать первого проснуться, в шейных
позвонках гирлянды капли света.
 
«Посреди собираний…»
 
Посреди собираний
на работу сесть в кресло,
всё забыть. Что страннее —
из-за штор – солнечного весла?
 
 
Темнота ангара,
двойки корпус распашной,
«Водник», «Водник», пора
выйти на воду в свет сплошной.
 
 
Посреди, говорю,
комнаты с неубранной
постелью – к морю
путь реки ранней.
 
 
И теперь – ключиц
блеск и уключин, тина,
загребной лучится,
первый розов загар спины.
 
 
Приоткрой папиросную —
и коллекцией марок
набережная резная.
Посреди морок,
 
 
привыканий – сядешь
в кресло и вдруг как равный
головокружась сойдёшь
на землю дерева и травы.
 
Воскресение
 
Это горестное
дерево древесное,
как крестная
весть весною.
 
 
Небо небесное,
цветка цветение,
пусть настигнет ясное
тебя видение.
 
 
Пусть ползёт в дневной
гусеница жаре,
в дремоте древней,
в горячей гари,
 
 
в кокон сухой
упрячет тело —
и ни слуха ни духа.
Пусть снаружи светло
 
 
так, чтоб не очнуться
было нельзя, —
бабочка пророчится,
двуглаза.
 
«О, по мне она…»

Кириллу Кобрину


 
О, по мне она
тем и непостижима,
жизнь вспомненная,
что прекрасна, там тише мы,
 
 
лучше себя, подлинность
возвращена сторицей,
засумерничает леность,
зеркало на себя засмотрится.
 
 
Ты прав, тот приёмник,
в нём поёт Синатра,
я тоже к нему приник,
к шуршанью его нутра,
 
 
это витание
в пустотах квартиры,
индикатора точки таянье,
точка, тире, точка, тире.
 
 
Я тоже слоняюсь из полусна
в полуявь, как ты,
от Улицы младшего сына
до Четвёртой высоты.
 
 
Или заглядываю в ящик:
марки (венгерские?) (спорт?),
и навсегда старьёвщик
из Судьбы барабанщика, – вот он,
 
 
осенью, давай, давай, золотись,
медью бренчи,
в пух и прах с дерева разлетись,
«Старьё берём!» прокричи.
 
 
В собственные ясли
тычься всем потом.
Смерть безобразна, если
будет её не вспомнить потом.
 
Накануне
 
Вдруг такая сожмёт сердце,
такая сердце сожмёт, гремя,
поезд, под железным стоишь, в торце
улицы, слышишь, как время
 
 
идёт, скоро, скоро уже холодно,
будет молчать хорошо,
под ногами первое легло дно,
первая под ногами пороша,
 
 
и как будто мира все лучи, все
в точке жизни моей, не найдя,
собрались, не найдя меня, чище
не бывает высвеченного изъятья,
 
 
и пора заводить стороннюю
песню радости, витрин Рождества,
и билетик проездной, роняя
по пути перчатку детства,
 
 
доставать, вон туда идти, мимо
свай, а из перчатки пусть,
сдутой ветром, потерянной, как письмо, —
пульс вобравший, прорастает куст.
 
Шахматный этюд
 
Шахмат в виде книжки
пластмассовые прорези,
по бокам для съеденных фигур стежки
столбиком, резные ферзи,
 
 
пешки-головастики, ладьи,
в шлемах лаковых слоны,
я пожертвую собою ради
жёлтого турнира в клубе – лбы наклонны
 
 
над доской – Чигорина,
в клубе, на Желябова, —
горя, горя – на! много горя – на! —
как уйти от продолженья лобового? —
 
 
инженеры в жёлтом
свете с книжечками шахмат,
о, просчитывают варианты, шёл в том
снег году, пар у дверей лохмат,
 
 
шёл в том, говорю, году
снег и кони Аничковы Четырёх коней
помнили дебют и рвались на свободу
от своих корней всё непокорней,
 
 
две ростральные зажгли
факелы ладьи, Екатерины
ферзь шёл над своею свитой, в тигле
фонаря зимы сотворены —
 
 
белые кружились в чёрном,
инженер спешил домой,
в одиночестве стоял ночном
голый на доске король Дворцовой,
 
 
жертва неоправданна была,
или всё сложилось, как та книжка,
где фигуры на ночь улеглись, где их прибило
намертво друг к другу, нежно,
 
 
и никто не в проигрыше, разве
ты не замирал в Таврическом саду,
в лужах стоя, Лужин, где развеян
и растаян прах зимы, тебя зовут, иду, иду.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации