Электронная библиотека » Владимир Короленко » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 27 сентября 2017, 11:00


Автор книги: Владимир Короленко


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Давно уже прошла половина ночи. Великий князь берёт Святослава за руку, и они выходят из палаты с боярами и богатырями; красавицы удалились, – но ещё испытание не окончилось: оно должно было продолжаться три дни сряду.

Людмилу отвели в дворцовый терем, убранный великолепно; приставили к ней множество прислужниц. Она осталась одна, погружённая в задумчивость, с новыми, доселе незнакомыми ей чувствами и с милым образом прелестного Святослава в душе своей.

И мы, оставя на время Людмилу, вспомним о двух подругах её, Пересвете и Мирославе.

– Могли ли мы это вообразить! – сказала Мирослава Пересвете, возвратившись с нёю домой. – Нам предпочесть Людмилу! Конечно, они слепы. Нельзя, чтобы это было естественно! Как ты думаешь, Пересвета, не скрывается ли какой-нибудь талисман в том поясе, который подарила ей старая волшебница? Будучи к нам столь щедрою, могла ли она позабыть Людмилу? Конечно, простой её пояс драгоценнее наших, осыпанных жемчугом и алмазами. Заметила ли ты, как он блистал на ней вчера ввечеру?

– Так, Мирослава, ты говоришь правду: Людмила имеет талисман, которому сама не знает цены; должно его похитить. Тогда увидим, помрачит ли она и тебя и меня своими дарованиями, своею красотою.

На другой день рано поутру Пересвета и Мирослава идут в терем Людмилы; она бросается к ним в объятия, целует их с восторгом и краснеет, внимая неискренним их поздравлениям.

– Милые подруги, – говорит им скромная Людмила, – сама стыжусь тех почестей, которыми вчера была я осыпана; сама не понимаю, как могли предпочесть меня, бедную, некрасивую Людмилу, вам, прекрасным, богатым, достойным всякого предпочтения.

– Добрая Людмила, – отвечала Мирослава, – странное для тебя кажется для нас весьма естественным; мы не завидуем, но искренно радуемся твоему счастию. Время открыть тебе глаза: перестань почитать себя не красавицею. Бог наградил тебя лицом прелестным; из любви к тебе называли мы тебя дурною: похвалы могли бы испортить твоё невинное сердце. Теперь притворство бесполезно, и тебе наконец должно узнать, милая Людмила, что ты превосходишь всех других женщин красотою, любезностию, дарованиями.

– Сестрицы, не смеетесь ли вы надо мною?

– Ах, мой друг, как можешь это о нас подумать? Мы говорим истинную правду. Но позволь нам сделать тебе одно дружеское замечание: ты имеешь два недостатка, весьма важных и препятствующих воспользоваться дарами природы, ты слишком застенчива и слишком небрежна в своей одежде. Нынче ввечеру опять будем представлены великому князю Владимиру и сыну его, Святославу прекрасному; говорят, что в Киев приехала какая-то псковитянка, ангел красотою и чрезвычайно искусная в одежде; бойся, чтобы она не похитила у тебя любви прекрасного Святослава; нарядись как можно лучше. Красоте твоей прилична и одежда пышная; мы принесли тебе на выбор несколько платьев. Надень то, которое покажется тебе к лицу, и мы будем радоваться твоей победе.

Мирослава и Пересвета расстилают перед глазами Людмилы несколько великолепных уборов. Новое чувство родилось в душе невинной девушки: она вообразила себя первою красавицею во всей Русской земле и покраснела, взглянувши на простой и бедный убор свой. Она примеряла принесённые платья одно за другим; выбрала самое великолепное; хотела надеть богатый пояс сверх белой ленты, которую получила в подарок от старушки, но, по несчастию, пояс был слишком мал. Пересвета и Мирослава уговаривают её пожертвовать бедною лентою пышному жемчужному поясу. Людмила колеблется. Наконец уступает их требованиям, отдаёт Пересвете белую ленту и надевает жемчужный пояс.

– Какой стройный, прелестный стан! – восклицают обе подруги. – Эта псковитянка явилась в Киев только для того, чтобы сделать ещё славнее торжество нашей Людмилы. Прости, милая подруга, ввечеру увидимся во дворце князя Владимира.

Они разлучились. Людмила, в восхищении от нового богатого убора, любуется на самою себя в зеркало, примеривает жемчужный пояс, и белая лента совсем забыта.

Ах, Людмила, и ты занимаешься красотою своею, как суетная, надменная прелестница, и ты смотришься в зеркало, а прежде в светлый ручей смотрела ты только для того, чтобы любоваться его чистотою, лёгкими струйками и блестящими камушками, на дне его рассыпанными.

Наконец наступила желанная минута. Красавицы, бояре и богатыри стекаются в палату великого князя Владимира. Святослав прекрасный с волнением сердца смотрит на дверь, в которую должна войти Людмила; раздаются приятные звуки флейты; входит Людмила, покрытая белым покрывалом и окружённая множеством прислужниц, богато одетых. Святослав летит к ней навстречу, нетерпеливою рукою срывает с головы её белый покров… Боже, какая перемена! Он не узнаёт Людмилы.

– Что вижу! – восклицает изумлённый Святослав. – Кто ты, незнакомка, и где моя Людмила?

– Я Людмила; ужели ты не узнал меня, Святослав прекрасный?

– Ты Людмила? Не может быть, это обман!

Ропот негодования послышался в княжеской палате; никто не узнаёт Людмилы.

Святослав удалился; он ищет смятёнными взорами в толпе красавиц прекрасную девицу, пленившую его душу, но князь Владимир подымает руку, и всё опять умолкло.

– Ты называешь себя Людмилою, – говорит он Людмиле, трепещущей и печальной, – верю твоим словам; верю, что красота твоя могла измениться в течение одного дня, но дарования твои должны быть неизменны. Подайте гусли; садись и спой нам ту самую песню, которую ты пела вчера.

Людмила, несколько ободренная, подходит к гуслям… О чудо! Пальцы её неподвижны, голос дик и неприятен.

Князь Владимир в великом гневе встаёт с престола, приказывает Людмиле удалиться; испытание отложено до следующего вечера.

Что сделалось с тобою, несчастная, добросердечная Людмила? Ты плачешь, ты мучаешься отчаянием, ты страждешь безнадежною любовию! Где твоё прежнее спокойствие, где прежняя беспечность невинной души твоей? Сиротка, заливаясь слезами, оставляет Киев и спешит укрыться в бедную хижину, на берег светлого источника, под сень развесистых берёз, в которых провела она цветущую свою молодость.

«Зачем, зачем я оставила тебя, спокойная моя хижина!» – так думала бедная Людмила, идя через рощу по знакомой излучистой тропинке.

Приближается к хижине и видит, что в ней горит огонь, испугалась, не знает, войти ли в неё или нет. Наконец решилась, отворяет дверь: что же? В хижине сидит старушка волшебница, её знакомка. Людмила остолбенела от удивления, несколько минут не говорила ни слова; наконец пришла в себя и залилась горькими слезами.

– Ах! – сказала она старушке. – Ты одна причиною моего несчастия! Для чего погибельным своим очарованием возвела ты меня вчера на трон, которого я не искала, о котором никогда не могла думать, и для чего теперь, когда пленительная надежда ослепила мою душу, когда любовь, произведённая тобою в моём сердце, сделалась для меня драгоценнее и самих почестей трона, я вдруг лишена всего, покрыта стыдом, и от кого же? От тебя, которой я не сделала никакого зла, которой, напротив, хотела сделать добро, не ожидая никакой за то награды! Ах, для чего обольстила ты глаза прекрасного Святослава? Для чего вложила мне в душу безнадёжную любовь? Что ты будешь делать теперь, бедная Людмила, в своей уединённой хижине? Прекрасные места, в которых я родилась и провела мою молодость, теперь вы для меня темница! Душа моя в стенах пышного града Киева. Никогда не забуду о том, чего я лишилась, чем обладала одну минуту. Какое земное счастие может служить заменою того милого взора, который устремил на меня Святослав прекрасный, которым воспламенилось моё сердце, прежде спокойное, прежде весёлое. Ах, душистые мои цветы, вы увянете, кто будет вас поливать, кто будет за вами смотреть? Милые голосистые птички, вы перестанете слетаться к моей хижине; кто будет приносить вам зёрна и вторить вам своею весёлою песенкою? Буду сидеть на большой дороге, смотреть на отдалённый Киев-град и посылать в него свою душу. Что сделала я тебе, волшебница, чем навлекла на себя твоё гонение?

– Выслушай меня, добросердечная Людмила, – отвечала волшебница, – мне легко перед тобой оправдаться. Я полюбила тебя с первого взгляда и в знак благодарности подарила тебе очарованный пояс, который имеет силу украшать всякую женщину. Девушка, обладающая им, торжествует над всеми своими соперницами, имеет все приятности, все дарования; но без него и приятности и дарования сии теряют всю свою силу: им удивляются, но перестают их любить. Для чего же, Людмила, не сберегла ты данного мною тебе сокровища? Для чего пояс скромности променяла на пояс суетности? Лишась талисмана, которому ты была обязана своим торжеством, ты потеряла и прелести, с ним соединённые; самые взоры твоего любовника не могли узнать тебя в новом твоём наряде.

– Ах! – воскликнула Людмила. – Бедная, жалкая моя участь, я сама всему причиною, сама лишила себя своего счастия! Нет, уж никогда не видать мне прежнего времени. Улетело веселие души моей; умчались вы, прежние мои радости; никогда не переставать мне обливаться слезами: другая овладеет теперь душою Святослава прекрасного.

Людмила закрыла обеими руками лицо своё и плакала горько.

– Утешься, мой друг, – сказала волшебница, взяв её за руку с нежною улыбкою, – тебя обманули твоя неопытность и хитрость завистливых твоих подруг, Мирославы и Пересветы, но ты невинна в сердце. Возвращаю тебе потерянный пояс. Я следовала невидимо за Пересветою и Мирославою, когда они пошли от тебя со своею добычею. Между ними начался ужасный спор: каждая хотела иметь пояс, но он не достался ни одной: я унесла его и теперь возвращаю той, которая одна достойна обладать им по своему добросердечию и своей скромности.

Людмила бросилась целовать руки благодетельной волшебницы, которая обтёрла ей слёзы, поцеловала её в розовые щёки и опоясала своею очарованною лентою.

Вдруг, по слову волшебницы, кровля низенькой хижины расступилась; глазам изумлённой Людмилы предстала великолепная колесница, в которую запряжены были два оленя с серебряной шерстию, с золотыми рогами и крыльями. На месте безобразной старушки явилась молодая женщина восхитительной красоты, одетая в очарованную одежду, из розовых лучей сотканную, и опоясанная белым поясом, на котором блистали золотые знаки зодиака. Добрада – так называлась волшебница – посадила Людмилу в колесницу; златорогие олени распустили свои золотые крылья, и менее нежели в миг колесница очутилась перед стенами великолепного Киева. Волшебница привела Людмилу в уединённый терем, запретила ей выходить из него до наступления вечера, благословила её и скрылась.

Наступил вечер. Людмила, одетая очень просто, опоясанная белою лентою, вошла в палату великого князя Владимира и села на прежнее своё место, позади Пересветы и Мирославы. Они её не приметили; они смеялись между собою над глупою её легковерностию и говорили друг другу о гордых своих надеждах. Но Людмила не думала о них; взоры её видели одного Святослава.

Он сидел подле великого князя Владимира на креслах из слоновой кости с золотою насечкою, задумавшись, склонивши на руку свою голову, не удостаивая ни одним взглядом окружавших его красавиц: душа его требовала одной Людмилы, один очаровательный образ Людмилы носился перед ним как милый, пленительный призрак потерянного блаженства!

Вдруг – о радость! – он видит её на том же самом месте, на котором увидел в первый раз, в той же простой одежде; видит её, с сердечною, нежною любовию устремившую на него свои взоры.

– О Людмила! – восклицает он и бросается перед нею на колена.

– Да здравствует прелестная Людмила! – воскликнули единогласно бояре, богатыри и витязи.

Святослав, вне себя от восхищения, прижимает к сердцу милую свою невесту, которая со своим потупленным взором, с пылающими щеками своими казалась ангелом красоты и непорочности, подводит её к престолу великого князя Владимира и сажает по правую руку его на кресла из слоновой кости с золотою насечкою.

Пересвета и Мирослава побледнели от зависти и досады.

Заиграла музыка, и все опять должны были уступить Людмиле в искусстве пляски и пения. Опять затмила она своих соперниц, которые все единодушно, исключая одних Пересветы и Мирославы, согласились признать её победительницею и даже радовались её победе: столь сильны очарования скромной красоты, добродушия, непорочности.

Вдруг раздаётся в палате пронзительный вопль… Что такое? Страшные змеи с отвёрстою пастию, с острым жалом, с горящими глазами обвились вокруг Пересветы и Мирославы вместо жемчужных поясов. Людмила бросается к ним на помощь, желает спасти их от угрызения сих страшных чудовищ; её усилия напрасны. Зрители цепенеют от ужаса. Вдруг послышалось тихое пение, соединённое со звуками магических струн; в воздухе распространился приятный запах роз и полевых фиалок; предстала волшебница Добрада, окружённая тихим розовым сиянием.

Людмила бросилась перед нёю на колена.

– Спаси Пересвету и Мирославу! – воскликнула она, простирая к ней руки.

– Добрая Людмила, – отвечала волшебница, – соглашаюсь простить им из любви к тебе. Змеи, которыми они обвиты, суть ядовитые змеи самолюбия и зависти. Прикоснись к ним своею белою лентою, и они исчезнут.

Людмила исполнила приказание Добрады, и змеи исчезли. Пересвета и Мирослава кинулись в объятия своей добросердечной подруги; они поклялись питать к ней искреннюю дружбу; они полюбили ту, которую за минуту ненавидели, которую желали ввергнуть в погибель.

Великий князь Владимир благословил своего сына и Людмилу.

«О Святослав, – сказала прелестная невеста прелестному жениху своему, показывая на волшебницу Добраду, – вот моя благодетельница, вот та, которой обязана я твоим сердцем! Ах, за три дни перед сим была я не что иное, как бедная Людмила, простая поселянка, но теперь… Нет, никогда не была бы я замечена взорами Святослава прекрасного, когда бы могущество благодетельной Добрады не украсило меня теми приятностями, теми дарованиями, в которых мне отказала природа. Так, Святослав, в этом очарованном поясе заключены и красота моя, и все мои таланты.

Скромное сие признание украсило ещё более в глазах Святослава его прелестную Людмилу.

– Друг мой, – сказала Добрада, – храни этот пояс, драгоценный дар моей дружбы; ничто не может лучше его украсить женщины, где бы она ни была, в бедной ли хижине, в чертогах ли княжеских; нося его, ты будешь обожаема своим супругом, своими друзьями и подданными, обожаема до последней минуты.

Добрада исчезла.

Нужно ли сказывать о том, что случилось после? И можно ли вообразить, чтобы Святослав не был счастлив, обладая Людмилою?



Владимир Галактионович Короленко



1853–1921

Писатель Короленко обладал редким во все времена даром: он не только остро чувствовал любую ложь и несправедливость (таких людей много), но и не боялся открыто заявить об этом. Ведь, как он писал, «насилие питается покорностью». Возможно, обострённое чувство справедливости он унаследовал от отца – уважаемого всеми судьи.

Рассказы и повести В.Г. Короленко читать непросто. Мы привыкли закрывать глаза на многие проблемы вместо того, чтобы их решать. И, когда нам говорят о наших ошибках, мы чаще обижаемся, чем следуем правильному совету. Интересно, что в этой связи одинаково «по-детски» вели себя и царь Николай II, отправивший правдолюба-писателя в ссылку, и руководитель большевиков В.И. Ленин, чуть не посадивший Короленко в тюрьму.

«Совестью России» называли Короленко те, кто жил с ним в одну эпоху. Но почему-то во все времена так мало людей верили в то, что «человек создан для счастья, как птица для полёта», а ещё меньше пытались воплотить в жизнь свои идеи?



Не учись, как бы тебе людей обманывать, не презирай старых или увечных людей, будь правдив во всех делах.

Парадокс
Очерк
I

Для чего собственно создан человек, об этом мы с братом получили некоторое понятие довольно рано. Мне, если не ошибаюсь, было лет десять, брату около восьми. Сведение это было преподано нам в виде краткого афоризма, или, по обстоятельствам, его сопровождавшим, скорее парадокса. Итак, кроме назначения жизни, мы одновременно обогатили свой лексикон этими двумя греческими словами.

Было это приблизительно около полудня знойного и тихого июньского дня. В глубоком молчании сидели мы с братом на заборе под тенью густого серебристого тополя и держали в руках удочки, крючки которых были опущены в огромную бадью с загнившей водой. О назначении жизни в то время мы не имели ещё даже отдалённого понятия, и, вероятно, по этой причине, вот уже около недели любимым нашим занятием было – сидеть на заборе, над бадьёй, с опущенными в неё крючками из простых медных булавок и ждать, что вот-вот, по особой к нам милости судьбы, в этой бадье и на эти удочки клюнет у нас «настоящая», живая рыба.

Правда, уголок двора, где помещалась эта волшебная бадья, и сам по себе, даже и без живой рыбы, представлял много привлекательного и заманчивого. Среди садов, огородов, сараев, двориков, домов и флигелей, составлявших совокупность близко известного нам места, этот уголок вырезался как-то так удобно, что никому и ни на что не был нужен; поэтому мы чувствовали себя полными его обладателями, и никто не нарушал здесь нашего одиночества.

Середину этого пространства, ограниченного с двух сторон палисадником и деревьями сада, а с двух других пустыми стенами сараев, оставлявшими узкий проход, занимала большая мусорная куча. Стоптанный лапоть, кем-то перекинутый через крышу сарая, изломанное топорище, побелевший кожаный башмак с отогнувшимся кверху каблуком и безличная масса каких-то истлевших предметов, потерявших уже всякую индивидуальность, нашли в тихом углу вечный покой после более или менее бурной жизни за его пределами… На вершине мусорной кучи валялся старый-престарый кузов какого-то фантастического экипажа, каких давно уже не бывало в действительности, то есть в каретниках, на дворах и на улицах. Это был какой-то призрачный обломок минувших времён, попавший сюда, быть может, ещё до постройки окружающих зданий и теперь лежавший на боку с приподнятой кверху осью, точно рука без кисти, которую калека показывает на паперти, чтобы разжалобить добрых людей. На единственной половинке единственной дверки сохранились ещё остатки красок какого-то герба, и единственная рука, закованная в стальные нарамники и державшая меч, высовывалась непонятным образом из тусклого пятна, в котором чуть рисовалось подобие короны. Остальное всё распалось, растрескалось, облупилось и облезло в такой степени, что уже не ставило воображению никаких прочных преград; вероятно, поэтому старый скелет легко принимал в наших глазах все формы, всю роскошь и всё великолепие настоящей золотой кареты.

Когда нам приедались впечатления реальной жизни на больших дворах и в переулке, то мы с братом удалялись в этот уединённый уголок, садились в кузов, – и тогда начинались здесь чудеснейшие приключения, какие только могут постигнуть людей, безрассудно пускающихся в неведомый путь, далёкий и опасный, в такой чудесной и такой фантастической карете. Мой брат, по большей части, предпочитал более деятельную роль кучера. Он брал в руки кнут из ременного обрезка, найденного в мусорной куче, затем серьёзно и молча вынимал из кузова два деревянных пистолета, перекидывал через плечо деревянное ружьё и втыкал за пояс огромную саблю, изготовленную моими руками из кровельного тёсу. Вид его, вооружённого таким образом с головы до ног, настраивал тотчас же и меня на соответствующий лад, и затем, усевшись каждый на своё место, мы отдавались течению нашей судьбы, не обмениваясь ни словом! Это не мешало нам с той же минуты испытывать общие опасности, приключения и победы. Очень может быть, конечно, что события не всегда совпадали с точки зрения кузова и козёл, и я предавался упоению победы в то самое время, как кучер чувствовал себя на краю гибели… Но это ничему, в сущности, не мешало. Разве изредка я принимался неистово палить из окон, когда кучер внезапно натягивал вожжи, привязанные к обломку дышла, – и тогда брат говорил с досадой:

– Что ты это, ей-богу!.. Ведь это гостиница…

Тогда я приостанавливал пальбу, выходил из кузова и извинялся перед гостеприимным трактирщиком в причинённом беспокойстве, между тем как кучер распрягал лошадей, поил их у бадьи, и мы предавались мирному, хотя и короткому отдыху в одинокой гостинице. Однако случаи подобных разногласий бывали тем реже, что я скоро отдавался полёту чистой фантазии, не требовавшей от меня внешних проявлений. Должно быть, в щелях старого кузова засели с незапамятных времён, – выражаясь по-нынешнему, – какие-то флюиды старинных происшествий, которые и захватывали нас сразу в такой степени, что мы могли молча, почти не двигаясь и сохраняя созерцательный вид, просидеть на своих местах от утреннего чая до самого обеда. И в этот промежуток от завтрака и до обеда вмещались для нас целые недели путешествий, с остановками в одиноких гостиницах, с ночлегами в поле, с длинными просеками в чёрном лесу, с дальними огоньками, с угасающим закатом, с ночными грозами в горах, с утренней зарёй в открытой степи, с нападениями свирепых бандитов и, наконец, с туманными женскими фигурами, ещё ни разу не открывавшими лица из-под густого покрывала, которых мы, с неопределённым замиранием души, спасали из рук мучителей на радость или на горе в будущем…

И всё это вмещалось в тихом уголке, между садом и сараями, где, кроме бадьи, кузова и мусорной кучи, не было ничего… Впрочем, были ещё лучи солнца, пригревавшие зелень сада и расцвечивавшие палисадник яркими золотистыми пятнами; были ещё две доски около бадьи и широкая лужа под ними. Затем чуткая тишина, невнятный шёпот листьев, сонное чириканье какой-то птицы в кустах и… странные фантазии, которые, вероятно, росли здесь сами по себе, как грибы в тенистом месте, потому что нигде больше мы не находили их с такой лёгкостью, в такой полноте и изобилии… Когда через узкий переулок и через крыши сараев долетал до нас досадный призыв к обеду или к вечернему чаю, мы оставляли здесь, вместе с пистолетами и саблями, наше фантастическое настроение, точно скинутое с плеч верхнее платье, в которое наряжались опять тотчас по возвращении.

Однако с тех пор как брату пришла оригинальная мысль вырезать кривые и узловатые ветки тополя, навязать на них белые нитки, навесить медные крючки и попробовать запустить удочки в таинственную глубину огромной бадьи, стоявшей в углу дворика, для нас на целую неделю померкли все прелести золотой кареты. Во-первых, мы садились оба в самых удивительных позах на верхней перекладине палисадника, углом охватывавшего бадью и у которого мы предварительно обломали верхушки балясин. Во-вторых, над нами качался серебристо-зелёный шатёр тополя, переполнявший окружающий воздух зеленоватыми тенями и бродячими солнечными пятнами. В-третьих, от бадьи отделялся какой-то особенный запах, свойственный загнившей воде, в которой уже завелась своя особенная жизнь, в виде множества каких-то странных существ, вроде головастиков, только гораздо меньше… Как ни покажется это странно, но запах этот казался нам, в сущности, приятным и прибавлял, с своей стороны, нечто к прелестям этого угла над бадьёй…

В то время как мы сидели по целым часам на заборе, вглядываясь в зеленоватую воду, из глубины бадьи то и дело подымались стайками эти странные существа, напоминавшие собой гибкие медные булавки, головки которых так тихо шевелили поверхность воды, между тем как хвостики извивались под ними, точно крошечные змейки. Это был целый особый мирок, под этою зелёною тенью, и, если сказать правду, в нас не было полной уверенности в том, что в один прекрасный миг поплавок нашей удочки не вздрогнет, не пойдёт ко дну и что после этого который-нибудь из нас не вытащит на крючке серебристую, трепещущую живую рыбку. Разумеется, рассуждая трезво, мы не могли бы не прийти к заключению, что событие это выходит за пределы возможного. Но мы вовсе не рассуждали трезво в те минуты, а просто сидели на заборе, над бадьёй, под колыхавшимся и шептавшим зелёным шатром, в соседстве с чудесной каретой, среди зеленоватых теней, в атмосфере полусна и полусказки…

Вдобавок мы не имели тогда ни малейшего понятия о назначении жизни…

II

Однажды, когда мы сидели таким образом, погруженные в созерцание неподвижных поплавков, с глазами, прикованными к зелёной глубине бадьи, из действительного мира, то есть со стороны нашего дома, проник в наш фантастический уголок неприятный и резкий голос лакея Павла. Он, очевидно, приближался к нам и кричал:

– Панычи, панычи, э-эй! Идить бо до покою!

«Идти до покою», – значило идти в комнаты, что нас на этот раз несколько озадачило. Во-первых, почему это просто «до покою», а не к обеду, который в этот день действительно должен был происходить ранее обыкновенного, так как отец не уезжал на службу. Во-вторых, почему зовёт именно Павел, которого посылал только отец в экстренных случаях, – тогда как обыкновенно от имени матери звала нас служанка Килимка. В-третьих, всё это было нам очень неприятно, как будто именно этот несвоевременный призыв должен вспугнуть волшебную рыбу, которая как раз в эту минуту, казалось, уже плывёт в невидимой глубине к нашим удочкам. Наконец, Павел и вообще был человек слишком трезвый, отчасти даже насмешливый, и его излишне серьёзные замечания разрушили не одну нашу иллюзию.

Через полминуты этот Павел стоял, несколько даже удивлённый, на нашем дворике и смотрел на нас, сильно сконфуженных, своими серьёзно выпученными и слегка глуповатыми глазами. Мы оставались в прежних позах, но это только потому, что нам было слишком совестно, да и некогда уже скрывать от него свой образ действий. В сущности же, с первой минуты появления этой фигуры в нашем мире, мы оба почувствовали с особенной ясностью, что наше занятие кажется Павлу очень глупым, что рыбу в бадьях никто не ловит, что в руках у нас даже и не удочки, а простые ветки тополя, с медными булавками, и что перед нами только старая бадья с загнившей водой.

– Э? – протянул Павел, приходя в себя от первоначального удивления. – А що се вы робите?

– Так… – ответил брат угрюмо.

Павел взял из моих рук удочку, осмотрел её и сказал:

– Разве ж это удилище? Удилища надо делать из орешника.

Потом пощупал нитку и сообщил, что нужен тут конский волос, да его ещё нужно заплести умеючи; потом обратил внимание на булавочные крючки и объяснил, что над таким крючком, без зазубрины, даже и в пруду рыба только смеётся. Стащит червяка и уйдёт. Наконец, подойдя к бадье, он тряхнул её слегка своей сильной рукой. Неизмеримая глубина нашего зелёного омута колыхнулась, помутнела, фантастические существа жалобно заметались и исчезли, как бы сознавая, что их мир колеблется в самых устоях. Обнажилась часть дна – простые доски, облипшие какой-то зелёной мутью, – а снизу поднялись пузыри и сильный запах, который на этот раз и нам показался уже не особенно приятным.

– Воняет, – сказал Павел презрительно. – От, идить до покою, пан кличе.

– Зачем?

– Идить, то и побачите.

Я и до сих пор очень ясно помню эту минуту столкновения наших иллюзий с трезвою действительностью в лице Павла. Мы чувствовали себя совершенными дураками, нам было совестно оставаться на верхушке забора, в позах рыбаков, но совестно также и слезать под серьёзным взглядом Павла. Однако делать было нечего. Мы спустились с забора, бросив удочки как попало, и тихо побрели к дому. Павел ещё раз посмотрел удочки, пощупал пальцами размокшие нитки, повёл носом около бадьи, в которой вода всё ещё продолжала бродить и пускать пузыри, и в довершение всего толкнул ногой старый кузов. Кузов как-то жалко и беспомощно крякнул, шевельнулся, и ещё одна доска вывалилась из него в мусорную кучу…

Таковы были обстоятельства, предшествовавшие той минуте, когда нашему юному вниманию предложен был афоризм о назначении жизни и о том, для чего, в сущности, создан человек…

III

У крыльца нашей квартиры, на мощёном дворе, толпилась куча народа. На нашем дворе было целых три дома, один большой и два флигеля. В каждом жила особая семья, с соответствующим количеством дворни и прислуги, не считая ещё одиноких жильцов, вроде старого холостяка пана Уляницкого, нанимавшего две комнаты в подвальном этаже большого дома. Теперь почти всё это население высыпало на двор и стояло на солнцепёке, у нашего крыльца. Мы испуганно переглянулись с братом, разыскивая в своём прошлом какой-нибудь проступок, который подлежал бы такому громкому и публичному разбирательству. Однако отец, сидевший на верхних ступеньках, среди привилегированной публики, по-видимому, находился в самом благодушном настроении. Рядом с отцом вилась струйка синего дыма, что означало, что тут же находится полковник Дударев, военный доктор. Немолодой, расположенный к полноте, очень молчаливый, он пользовался во дворе репутацией человека необыкновенно учёного, а его молчаливость и бескорыстие снискали ему общее уважение, к которому примешивалась доля страха, как к явлению, для среднего обывателя не вполне понятному… Иногда, среди других фантазий, мы любили воображать себя доктором Дударевым, и если я замечал, что брат сидит на крыльце или на скамейке с вишнёвой палочкой в зубах, медленно раздувает щёки и тихо выпускает воображаемый дым, – я знал, что его не следует тревожить. Кроме вишнёвой палочки, требовалось ещё особенным образом наморщить лоб, отчего глаза сами собой немного тускнели, становились задумчивы и как будто печальны. А затем уже можно было сидеть на солнце, затягиваться воображаемым дымом из вишнёвой ветки и думать что-то такое особенное, что, вероятно, думал про себя добрый и умный доктор, молча подававший помощь больным и молча сидевший с трубкой в свободное время. Какие это собственно были мысли, сказать трудно; прежде всего они были важны и печальны, а затем, вероятно, всё-таки довольно приятны, судя по тому, что им можно было предаваться подолгу…

Кроме отца и доктора, среди других лиц мне бросилось в глаза красивое и выразительное лицо моей матери. Она стояла в белом переднике, с навёрнутыми рукавами, очевидно, только что оторванная от вечных забот по хозяйству. Нас у неё было шестеро, и на её лице ясно виднелось сомнение: стоило ли выходить сюда в самый разгар хлопотливого дня. Однако скептическая улыбка, видимо, сплывала с её красивого лица, и в синих глазах уже мелькало какое-то испуганное сожаление, обращённое к предмету, стоявшему среди толпы, у крыльца…

Это была небольшая, почти игрушечная телега, в которой как-то странно, странно почти до болезненного ощущения от этого зрелища, помещался человек. Голова его была большая, лицо бледно, с подвижными, острыми чертами и большими, проницательными бегающими глазами. Туловище было совсем маленькое, плечи узкие, груди и живота не было видно из-под широкой, с сильной проседью бороды, а руки я напрасно разыскивал испуганными глазами, которые, вероятно, были открыты так же широко, как и у моего брата. Ноги странного существа, длинные и тонкие, как будто не умещались в тележке и стояли на земле, точно длинные лапки паука. Казалось, они принадлежали одинаково этому человеку, как и тележке, и все вместе каким-то беспокойным, раздражающим пятном рисовалось под ярким солнцем, точно в самом деле какое-то паукообразное чудовище, готовое внезапно кинуться на окружившую его толпу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации